21 день - Иштван Фекете 5 стр.


— До чего же добрые, славные времена были!

— А нынешнее время, судя по всему, не такое доброе и славное! — кудахтнула курица, которая, как это свойственно матерям, трезво взирала на жизнь и к тому же никак не могла взять в толк, почему для всеобщей любви и согласия необходимо вино.

— Тебе и не понять, Ката!.. — пробурчал бочонок и хотел было еще что-то добавить, но в этот момент небеса взревели, как гигантский лев, пронзенный огромным раскаленным копьем. Затем все вокруг озарилось голубоватым светом молнии, настолько ярким, что даже здесь, в сарае, можно было бы сосчитать трепещущие нити паутины, а небо с грохотом треснуло, раскололось до самого дна.

Долгое время после этого только и слышался упругий шелест дождевых струй, затем — бульканье образовавшихся луж, а еще позднее — глухое урчание воды в сточных канавах на улице. Дождь разгулялся вовсю! Прибил пыль, разогнал ветер, залил водой полыхание молний, и теперь зарницы вспыхивали лишь вдалеке, в том краю, куда умчалась гроза.

Сумерки наступили сразу, и им на смену пришел вечер.

Разыгравшаяся поначалу грозная буря оставила после себя проливной дождь, но и тот стал стихать, по крыше сарая точно колотили миллионы крохотных молоточков, а вечер словно набросил на дверной проем черную пелену мрака.

Внутри все притихло, обитатели сарая зябко съежились, а затем размокли, раскисли, расслабились: студеная сырость текла и текла понизу, словно в двери сарая подняли шлюз. Бесформенная расползшаяся тьма сейчас прочно связала сарай с внешним миром. Однако темнота лишь внизу была пронизана леденящей сыростью; сверху, на уровне дверной притолоки, сарай сохранял сухое тепло.

И, защищенный этим собственным теплом, сарай все глубже и глубже погружался в тишину. Несмолкаемый шелест дождя действовал убаюкивающе, и в сарае мягко, исподволь, распростер свои крылья сон.

Затем наступило утро, пролетел день, пришел вечер, но за это время не случилось ничего примечательного.

Старухе пришлось кормить свою живность на крыльце, где на короткое время появились и Ката, и чета воробьев, но едва только хозяйка скрылась за дверью, Ката бегом припустилась обратно в сарай, а воробьи вернулись в гнездо под крышей. Куры, сонно нахохлившись, отсиживались в птичнике, а дождь моросил не переставая, словно небосвод затянуло тучами на веки вечные.

— Теперь можешь сколько угодно переворачивать свои яйца, Ката! — пискнула мышь, но ей никто не ответил; Ката еще на рассвете успела управиться со своим важным делом, а остальным просто нечего было сказать.

Яйца теперь уже полностью прогрелись и слились воедино с излучающим тепло материнским телом. Затем — кто ведает, в какой момент, — за твердой скорлупой, за тонкой оболочкой, за слоем белка и желтка, где-то в самой глубине зародыша что-то стронулось с места: запульсировала, забилась новая жизнь; ей можно дать название, истолкование, ее можно сфотографировать, увидеть на свет, точно замерить… но нельзя не поражаться этому извечному великому чуду природы!

Ката не отдает себе в этом отчета, но, вероятно, чувствует, в каком из яиц зародыш отзывается на биение ее сердца, а какие молчанием дают понять, что новой жизни в них не суждено пробиться.

И старая курица, не мудрствуя лукаво, согревает их своим теплом. Повинуясь неодолимому внутреннему побуждению, она испытывает ответственность за каждое яйцо до самого последнего момента, когда с абсолютной точностью выяснится, сколько жизнеспособных цыплят появилось на свет благодаря усилиям матери-наседки, качеству самих яиц и стечению обстоятельств.

Впрочем, до этого еще далеко. Живые, проворные цыплята — лишь отдаленная мечта, к которой день за днем быстротечное время несет сарай, Кату, ее гнездо и лежащие в нем яйца.

Пасмурная погода установилась на несколько дней, хотя заметно потеплело. Моросящий дождь на часок-другой прекращал свою монотонную работу, и тогда казалось, что посветлевшие облака вот-вот рассеются, но южный ветер вновь нагонял тучи, и опять начинал накрапывать дождь.

— После такой погоды все пойдет в рост! — удовлетворенно кивали люди, даже не выходя удостовериться за околицу, где посевы резали глаз яркой зеленью, а обнаженная грязно-бурая земля вдоль обочин была подернута нежной зеленоватой дымкой пробивающейся молодой травы. Кусты и деревья, омытые дождем, изготовились к весеннему свадебному пиру — оставалось лишь увенчать себя зеленым венцом; вороны исчезли, получив от гигантских тополей по берегам больших рек весточку, что пора приводить в порядок прошлогодние гнезда; зато на смену им прилетели жаворонки, и пение их лилось на землю вместе с дождем, тотчас обращавшимся в пар, ибо земля пресытилась влагой и жаждала солнца, жаждала человеческого труда.

А благое желание, от глубин души и сердца идущее, непременно оказывается удовлетворенным.

Появилось солнце, и появились люди.

Но первым, конечно, порадовало землю солнце!

Казалось, что прогретая земля сама оттолкнула от себя тучи, а те и не сопротивлялись: ведь даже слепому было видно, что в них больше нет нужды. Тучи и облака взметнулись высоко вверх, затягивая небо лишь легкой туманной поволокой, и солнцу ничего не стоило сверкающей метлой своих лучей вмиг размести их, и поток животворного тепла озарил всю округу.

Где-то звякнула мотыга, вдалеке запыхтел трактор, и после осеннего мучительного хрипа его голос звучал сейчас как победный трудовой гимн:

— Пых-пых-пых! Одно удовольствие, а не работа. Это вам не промерзлую грязь в ноябре перепахивать!..

Деревья и кусты наливались весенними соками. К полудню расцвел терновник, полопались почки и на садовых деревьях, и на поросли вдоль опушки леса, а в цветущей кроне ранней дикой черешни гудели пчелы, словно перебирая струны гигантской арфы — натянутые между землей и небом золотые нити солнечных лучей.

Тропы просохли, повозки, негромко, торжественно постукивая, катят по проселку; время от времени раздается чей-то возглас и мягко прокатывается над полями-лесами, подобно весеннему кличу пробуждающейся любви и материнства.

По дорожной колее неспешно бредет большущая майка. Крупная синяя жучиха пойдет, пойдет и остановится; может, подыскивает местечко, чтобы отложить яйца, а может, майка только что выбралась из-под земли в этот удивительно прекрасный мир, краше которого и вообразить себе невозможно. Вполне вероятно, что у этой синекрылой красавицы есть какие-то свои жизненные планы или мечты, которыми майка никогда ни с кем еще не делилась, да и не поделится.

Во всяком случае, она решает тронуться в путь — на свою беду.

Высоко в небе неподвижной точкой замерла пустельга, внимательно приглядываясь к пробуждающимся после зимней спячки насекомым; пожалуй, она и не заметила бы майку, замри та на месте. Но незадачливая майка бредет по дороге, а пустельга одним махом спускается как бы этажом ниже и опять повисает в воздухе.

Майка ковыляет как ни в чем не бывало.

Пустельга в свою очередь приспускается еще ниже.

Лучи солнца ложатся косо, и птица не отбрасывает тени, которая могла бы предостеречь жука.

Майка по-прежнему не спеша бредет по дороге, затем взбирается на край придорожной канавы: здесь, на возвышенности, больше света и тепла.

«Куда бы теперь податься?» — размышляет майка.

А пустельга складывает крылья и камнем падает вниз. Почти у самой земли крылья мягко расправляются, тормозят падение; птица выпускает когти, смыкает их — и с земными заботами майки покончено.

Солнце заливает мир безмятежным сиянием.

Травы молча набирают силу, бутоны раскрываются цветами, проросшие зерна разворачивают на поверхности земли робкие ростки и как бы взывают к своим пока еще чахлым и бледным отпрыскам: «Ну как, удалось вам пробиться? Теперь ваше дело — не сводить глаз с солнца, а мое — заботиться о вашем пропитании».

Жизнь идет своим чередом.

А вот для крапивы подобные материнские заботы уже позади. Она вымахала довольно высоко, налилась ядовитым зеленым соком и стоит на страже садов-огородов, словно зная, что, пока гусята еще не вывелись, она может позволить себе покрасоваться. Ведь потом придет кто-нибудь из женщин и серпом подсечет молодые крапивные побеги, потому что для гусят это — наипервейшее лакомство.

Но для этого еще не приспела пора.

Старая хозяйка в то утро спала крепким сном, а пробудилась от такого ослепительного сияния, что в постели было не улежать ни секунды.

В тот же миг перед ней возникли грабли, мотыга, мешочки с семенами — неизменные спутники оживленных хлопот на грядках. И, вместо того чтобы по своему обыкновению предаться неспешным утренним раздумьям, старушка подхватилась и, не успев опомниться, направилась было в пропитанный весенним благоуханием сад. Однако на крыльце ее подкарауливало нечаянное препятствие.

Перед дверью в ожидании причитающегося им завтрака выстроились все обитатели птичьего двора. Здесь же стоял Шарик, виляя хвостом, что должно было означать: за ночь не произошло никаких чрезвычайных событий, и теперь вполне уместно приступить к завтраку. На ступеньках приставной лестницы мяукала кошка, жалуясь, что она, мол, не решается спуститься из-за этого склочного пса, который вечно ее задирает, а так и с голоду умереть недолго…

Старая хозяйка едва было не рассердилась всерьез, однако бодрящий, напоенный весенними ароматами воздух не дал досаде разыграться; старушка отставила садовый инвентарь в сторону, насыпала птицам корм, а для собаки не пожалела даже такого исключительного лакомства, как ветчинная рулька. Затем хозяйка чуть ли не бегом припустилась в хлев, подоила корову, дала кошке молока и наконец-то устремилась в огород с твердым намерением изничтожить любого, кто посмеет встать у нее на пути.

Но кому было преграждать ей путь?

Шарик — держа в зубах косточку — учтиво проводил хозяйку и улегся в саду подле хижины, поскольку хозяйке явно было не до него. Она озирала огород из конца в конец с видом полководца на ратном поле, который еще задолго до весенней баталии продумал, где разместить артиллерию, где пехоту и где кавалерию; иными словами: где посеять мак, где посадить морковь, петрушку, помидоры, паприку, огурцы, тыкву… А в том, что победа обеспечена, ни генерал по имени тетушка Юли, ни ее верный адъютант Шарик, с наслаждением обсасывающий кость, не сомневались ни на минуту.

И тетушка Юли с такой любовью тянулась к рыхлой, прогретой земле, как, пожалуй, в былые времена — к колыбели сыночка, останки которого покоятся где-то на чужбине, в такой же мягкой и теплой весенней земле.

Солнце припекает, и Шарик уже дважды собирался уйти в тень, но так и лежит, не в силах пошевельнуться. Косточка, хотя мяса на ней не было с самого начала, источает аппетитнейший дух, пес совершенно сомлел от этого запаха и каждой клеточкой своего существа предается сладостной истоме и лени.

Впрочем, вскоре ему приходится раскаяться в этой лености: со стороны смородиновых кустов мягкими прыжками приближается жаба, по всей вероятности, вспугнутая старухой; однако последнее обстоятельство даже не приходит псу в голову. Жаба делает скачок-другой, затем плюхается на брюхо и ползет. Блестящая кожа у нее на горле вздувается и опадает — видно, что жаба тяжело дышит.

Шарик рычит, но зажатая в зубах кость приглушает его рычание.

— Ступай прочь, Унка! — колотит он хвостом по земле. — От одного твоего вида у меня аппетит портится. Даже к такой чудесной косточке душа не лежит.

— Откуда тебе известно, что брюхо у меня горьковатое и едкое на вкус? — моргает жаба.

— Слухами земля полнится… И мать когда-то меня предостерегала…

— Ах, вот как! — ехидно подмигивает жаба, а сама краешком глаза меряет расстояние до собаки и до густого кустарника, где в случае чего можно укрыться. В поведении жабы от прежней вялости и следа не осталось. Она наслаждается солнечным теплом, и в золотистом блеске ее выпуклых глаз мелькает лукавство, словно ей известно, что когда-то, в давние-давние времена собачий предок в отроческом неведении ухватил зубами точно такую жабу. Неокрепшие щенячьи зубы не причинили жабе большого вреда, зато жабьи железы выделили из себя жидкость — едкую, горьковатую, кислую и к тому же нестерпимо вонючую. Выплюнув жабу, щенок вывернул наружу содержимое своего желудка, затем выпил неимоверное количество воды, но даже у воды вкус был горький, и она тоже вызывала рвоту. Собака пыталась отбить этот привкус зеленой травой, но и от травы ее тоже рвало и рвало без конца, уже одной слюной… Стоит ли удивляться, что наш Шарик с бесконечным отвращением смотрит на жабу и не согласился бы к ней притронуться даже по строжайшему хозяйскому приказу!

Но вот знает ли об этом жаба?

Должно быть, кое-что знает, потому что с вызывающей медлительностью ковыляет она под носом у собаки, а Шарик мучается, не в силах подавить отвращение, хотя жаба уже давно скрылась под сенью кустарника.

Однако косточка источает соблазнительный аромат, а жаркие солнечные лучи вскоре испепеляют даже воспоминание о мерзкой жабе.

Шарик временами погружается в короткую дрему, не выпуская кость из зубов, и при этом напоминает старика, уснувшего с трубкой во рту: от блаженства у заядлого курильщика даже слюнка течет во сне.

Блаженствует и Шарик, не замечая, что по тропинке вышагивает кошка, изящно переставляя лапки, — точь-в-точь жеманная деревенская красотка, перебирающаяся через грязь. Кошка внимательно смотрит на спящего Шарика, и устремленный на него кошачий взгляд исполнен такого глубокого презрения, что пес зашелся бы от ярости, если бы видел это. Но, по счастью, он спит и ничего не видит.

Проснувшись, пес чувствует, что все же недурно было бы перебраться в тенек; после минувших пасмурных, прохладных дней невозможно сразу привыкнуть к такому ослепительному сиянию и палящему зною.

Солнце стоит уже высоко. Под его щедрыми жаркими лучами растет и расцветает все живое, а сухие ветки и прошлогодняя листва съеживаются и усыхают еще больше. Достаточно оказалось первого же солнечного утра, чтобы зазеленели все деревья, оделись цветущим убором ветви, хотя эта ранняя зелень напоминает нежную зеленоватую дымку, а белые головки цветов еще не успели сбросить с себя оболочку бутонов.

Намокший стог сперва курился облачком пара, расставаясь с памятью о затяжных дождях, а сейчас подсыхающие соломины с чуть слышным хрустом распрямляются и укладываются привычными рядами. Этот хруст немного похож на потрескивание огня, а сам стог словно источает аромат свежего, теплого хлеба; можно подумать, будто солнце со своей непомерной вышины шлет сюда воспоминание о прошлом урожайном лете.

Но в стогу есть и укромное, тенистое местечко: старая хозяйка обычно выдергивает снизу солому то на подстилку корове, то на растопку печи. И в этой выемке образовалось уютное прибежище для собаки, которая — как всем известно — целую ночь напролет несла сторожевую вахту и честно заслужила покой.

Итак, Шарик спит — но не совсем крепко, потому что у собаки, если, конечно, она не очень старая, сон всегда чуткий. Псу что-то снится: лапы у него дергаются, будто он гонится за кем-то, и при этом он тихонько тявкает во сне, но тявканье это такое далекое, точно выходит откуда-то из глубины незапамятных времен и загадочного царства сновидений.

Кость валяется перед собачьим носом в пыли и, по всей вероятности, еще испускает какой-то запах, потому что ее облепило целое сонмище мух. А мухи — существа настырные, в особенности, если на кости можно учуять хоть след собачьей слюны. То одна, то другая резвая муха взлетает время от времени на разминку, сделает в воздухе круг и снова опускается на кость или на собачий нос, потому что он тоже влажный. Если же нос у собаки не влажный, то не иначе как она заболела: сухой нос — признак повышенной температуры. Однако излишне было бы тревожиться о здоровье Шарика, он не болен, а если и горит, то от ярости; разбуженный наглыми мухами, невыспавшийся, с налитыми кровью глазами, он тупо рычит. И на кого, как думаете? На Кату, которая направлялась в сарай, к своему гнезду, и не сумела прошмыгнуть мимо собаки незамеченной.

Курица и собака не спускали глаз друг с друга.

— Чем я тебе не угодила? — испуганно кудахтнула Ката.

— А, ерунда! — Шарик слегка вильнул хвостом в знак явно миролюбивых намерений. — Я ведь не знал, что это ты сидишь в кузове, а мне непременно надо было выяснить, в чем там дело. Правда, ты меня клюнула в нос, но я зла не помню: зло грызет того, кто его в себе держит.

Назад Дальше