И уж совсем горько было узнать Наташе в те дни, что Аля, оказывается, приезжает в город. Приезжает, а к ней, больной и несчастной, не заходит.
Эту новость со злорадным торжеством сообщила ей все та же Райка. Райка люто ревновала Наташу к Але и была рада хоть чуточку напакостить их дружбе, хотя у нее у самой была закадычная подружка Ритка Омелина, в которой Райка души не чаяла, и на Наташу, конечно, эту свою Ритку не променяла бы ни за что. Ритка была ее кумиром всю жизнь, она не один раз рассказывала с восторгом, как еще в четырехлетнем возрасте, увидев в магазине редкую игрушку, Ритка затопала ногами и закричала «хочу, хочу», не как-нибудь, а по-английски…
— А мы вместе с твоей Алькой у Омелиных на дне рождения были, — сообщила Райка Наташе после своего очередного стихотворного кораблекрушения. — Оказывается, у Риточкиного папы и у Алькиной тетки общие знакомые есть.
— Ну что ж, — сказала Наташа, глядя на тусклые иглы, усыпавшие пол вокруг елки. — Ну что ж…
— Оказывается, твоя Алька с ними уже давно познакомилась, и Риточка ее уже давно знает.
— Ну что ж…
— А Риточка…
— А если ты еще хоть один раз назовешь свою Ритку Риточкой, а мою Алю Алькой, я тебя тресну, — пообещала ей Наташа.
— Ты ж больная! — с торжествующей жалостью воскликнула Райка. — Мандаринку дать?
— Не хочу!
— А чего тебе дать?
— Запчасть. К фор-брам-стеньге. Чтоб не ломалась.
Райка не обиделась на больную Наташу, но все-таки, как это делала всегда, когда ссорилась с ней, пригрозила пожаловаться когда-нибудь и за что-нибудь бабушке Дусе, нагло назвав ее при этом бабой Дуней — она рифмовала ее для удобства с другой своей бабушкой, той самой князьевской бабой Груней.
— Не смей мою бабушку со своей рифмовать! Моя — Евдокия! А Дуня — это Авдотья!
— Евдокия!
— Авдотья!
— Евдокия!
— Авдотья!
— Евдокия!
— Авдотья! Авдотья! Авдотья!
— Сама ты Авдотья!
Вот тут Наташа ее все-таки треснула…
Когда же наконец через неделю ей все-таки удалось вырваться в совхоз, в самый первый день, в сумерках, шагая от автобусной остановки к бабушкиному дому пустынной полудорогой-полутропинкой через рыжие занесенные снегом бугры, она встретила Алю с Витькой Бугульмовым, бывшим учеником совхозной школы, ушедшим еще в прошлом году из девятого класса. Он уехал из совхоза, жил теперь на Речной, соседней с Дайкой станции, плавал на каком-то старом пароходике, а у них в совхозе появлялся теперь только изредка, в те дни, когда в клубе были танцы и крутили новое кино.
Увидев Наташу, Аля не шарахнулась от Бугульмова, не отвернулась от него. Они небрежно махнула Наташе рукой и сказала: «А, приехала все-таки!» А Витька прошел мимо, не уступив Наташе дорогу, и не поздоровался, хотя они были очень хорошо знакомы. Прошлым летом он не давал Наташе прохода, поджидая ее у автобусной остановки, устраивая засаду у огорода, приходил вечером к дому и стучал в окно спальни, вызывая ее на крыльцо, — пока бабушка Дуся не пообещала ошпарить его кипятком из чугунка… Один раз он встретил Наташу и Алю на Дайке, в буфете, и пристал к Наташе, требуя, чтобы она пошла с ним в клуб. Он тянул ее за руку, больно выворачивая кисть, и вырваться Наташа, к своему ужасу, даже несмотря на помощь подоспевшей Доры Андреевны, не могла. И если бы не директор Ишутин, пришедший к электричке, чтобы уехать зачем-то в Каменск (его замотанный «Москвич» часто ломался), то неизвестно, чем бы все это кончилось. Ишутин же сдвинул на лоб свою ковбойскую шляпу, взял здоровенного Витьку за шиворот и вышвырнул на перрон, как котенка.
Витька тогда долго грозился разделаться с Ишутиным и даже, как говорила вездесущая Нюрка, вынимал за его спиной настоящую финку, и они обе — и Наташа и Аля — дружно ненавидели Витьку и любили Ишутина. Целый месяц они его любили, тайком от бабушки Дуси и Петровны. А Наташа даже представляла его себе верхом на лошади — лошадь очень подошла бы к его шляпе…
И вот теперь Аля шла вместе с Витькой Бугульмовым по безлюдной тропинке меж заснеженных бугров, и ей совсем не было неловко оттого, что Наташа увидела их вместе.
Встретились они лишь на следующий день вечером. Наташа, просидев весь день дома в ожидании, что раскаявшаяся Аля придет к ней сама, вечером отправилась на Дайку в клуб, потому что там были танцы, и она почувствовала — Аля там…
Аля стояла у стенки, ела мороженое из картонного стаканчика, а возле нее стоял Витька. Он стоял, прислонившись спиной к стене, и рука его небрежно лежала на Алином плече, словно это было и не живое плечо вовсе, а перила лестницы. Витька издали увидел идущую к ним Наташу, и вдруг лицо его приобрело какое-то странное выражение. Он как-то непонятно, ожидающе взглянул на нее из-под низкой, надвинутой на брови, как шапка, темной челки, и даже подался чуть вперед, навстречу Наташе, не оставив, однако же, Алиного плеча и не оттолкнувшись от стенки — словно прилип и к стенке, и к Алиному плечу. Взгляд же его прилип к Наташе… И Наташа вдруг поняла: вот сейчас, сию минуту, она может наказать Алю. Может! Может! Она шла к ним, чувствуя какую-то непонятную ей пока зарождающуюся в ней странную власть, которой раньше у нее никогда не было… Только вот сначала надо с собой справиться, победить сначала что-то в себе, чтобы эта власть родилась. Что надо было победить в себе, она толком не знала, но знала, что это надо сделать обязательно — для того, чтобы можно было, подойдя к ним, улыбнуться противному до тошноты Виктору с этим его мерзким, прилипшим к ней взглядом… Не просто улыбнуться — по-особенному… Вот сейчас, пока еще есть время, пока она идет к ним, а он смотрит на нее этим ожидающим чего-то, прилипшим взглядом из-под низко надвинутой на глаза челки… Вот сейчас, пока не поздно… «Ну! — приказала она себе. — Ну, давай же!»
Но Наташа не смогла победить в себе то, что мешало ей по-особенному улыбнуться Витьке. Наверно, это надо было не просто победить. Наверно, это надо было убить насмерть. А она не справилась.
Она подошла и сказала ему почти с отчаянием:
— Убери руку!
Руку с Алиного плеча он не убрал и ухмыльнулся Наташе в лицо.
А на следующий день у них с Алей было тяжелое объяснение.
— Влюбилась? — спросила Наташа, вложив в это слово, которое они раньше произносили лишь шутя, горькую серьезность.
Но Аля серьезности этой не приняла.
— Вот еще! — дернула она плечом. — Просто позвал в кино, и потанцевали немного.
— И ты сразу пошла!
— Ну а что? Почему не пойти? Раз зовут.
Равнодушие было в ее голосе, равнодушие, поразившее Наташу. Словно та странная власть, которая вчера так и не родилась в Наташе, родилась уже давно в Але. А родившись, сделала ее равнодушной и холодной, потому что эта власть требовала победы над чем-то очень важным в себе — убийства требовала…
Наташа не сразу нашлась что ответить.
— Но ты же помнишь, что было тогда там, на станции! — произнесла она наконец-то, беспомощно разведя руками.
— Мало ли что бывает в детстве!
— Это было в прошлом году!
— Все равно в детстве! А теперь — жизнь!
— Смотри мне, пожалуйста, в глаза! — попросила Наташа.
— Я смотрю, — сказала Аля.
Когда Аля смотрела Наташе в лицо, всегда казалось, что она смотрит мимо — оттого, что глаза у нее косили. Наташа к этому давно привыкла, но теперь совсем неожиданно это стало ее сердить.
— Ты — предатель! — сказала Наташа.
— А кого же это я предала? — спросила Аля.
И Наташа снова не нашлась сразу что ответить.
Она и сама не знала, кого же предала Аля тем, что пошла с Бугульмовым вот так, запросто, лишь потому, что он позвал. Наташу ли она предала, Ишутина ли, которому Витька грозил финкой… Или еще что-то предала. Не кого-то, а именно что-то…
И она сказала:
— Барбарис.
— А при чем здесь барбарис?
— А помнишь, какое там было солнце?
— Какое?
— Сама же говорила, что необыкновенное, — прошептала Наташа.
— Ну и что? Ну и что ж, что говорила! Мало ли что бывает в детстве!
— А разве детство — не жизнь?
— Жизнь, — усмехнулась Аля, — для среднего школьного возраста.
— А барбарис?
— Что — барбарис? Что — барбарис?.. Хочешь один рассказ дам почитать? Почти про твой барбарис!
— Какой рассказ?
— А вот такой! Про зеленую дверь!
— При чем здесь дверь? — ничего не поняла Наташа. — Какая дверь?
— Зеленая! В стене!
— А барбарис?!
— А что барбарис? Что — барбарис? — В Алиных глазах был почти гнев. — Твой барбарис — кислятина! Клюква! Клюква!
И тогда Наташа, мстя за свой барбарис, сказала ей самое обидное:
— Ты… ты никогда не увидишь своего Кронштадта! Ты до него никогда не доберешься!
А в конце февраля бабушка Дуся привезла ей в город письмо от Али. Даже не письмо, а коротенькую, как телеграмма, записку в конверте с почтовым штемпелем, на котором стояло волшебное слово «Кронштадт».
«Ничего особенного! Обыкновенные шестеренки!»
Аля все-таки добралась до Кронштадта. И необыкновенная, грозно грохочущая под ногами громовыми раскатами железная кронштадтская мостовая представилась ей вымощенной обыкновенными шестеренками…
Письмо это так и осталось единственным. Больше Аля не писала, хотя Наташа отправила ей четыре письма, ни в одном из них не упрекнув ее за шестеренки, и так ждала на эти письма ответа, что даже похудела и в первый раз приехала к бабушке Дусе на мартовские каникулы, хотя раньше этого никогда не делала, потому что весенние каникулы в совхозной школе обычно по старой привычке переносились на распутицу, как делалось это тогда, когда еще не было шоссе и князьевские школьники не могли добраться до школы по раскисшей дороге. Наташа даже задержалась на начало апреля в совхозе, пропустив несколько учебных дней, и каждое утро ходила на станцию, на почту, в надежде, что письмо все-таки вот-вот придет. Серовато-белые домики Дайки, когда она шла к ним по дороге через мокрое и грязное картофельное поле, с которого уже сошел снег, казались ей суровыми стальными кораблями. Они словно выходили из влажного утреннего тумана и плыли к далекой морской крепости с древними бастионами, с железными матросами на пьедесталах, с железной грохочущей под ногами мостовой, с грозным шелестом железа в грозном имени — Кронштадт…
Весна та была необыкновенной. Снег сошел рано, солнце светило и грело почти по майски. Казалось, тепло идет не только от солнца, но и от земли — словно земля отдавала теперь то тепло, что забирала летом у солнца, у теплых дождей и у босых Наташиных ног. Голубизна заливала все вокруг, затопляя и небо, и реку, на которой уже дрогнул лед, и лес, и далекую кромку горизонта за буграми и за рекой, — все было ослепительно солнечно-голубого весеннего цвета. Но странно, Наташу в эти дни не оставляло ощущение того страшного, раскаленного от белого зноя дня с бесцветным мертвым небом. Может быть, оттого это было, что они с бабушкой ходили на кладбище красить ограду на могиле деда? Они красили ограду, и тот раскаленный белый день все стоял и стоял у Наташи перед глазами, и Наташа понимала: это ведь не только оттого, что они красят ограду, а еще и оттого, что уехала Аля…
Но зато она увидела, как в начале апреля может по необычному, по странному цвести самая обыкновенная береза! Это было чудо — на светлой молодой березе, что вместе с другими деревьями, осинами, ольхой и такими же березами, отступив от леса, вклинилась в кладбище, она увидела мелкие желто-зеленые цветы, кучками разбросанные среди березовых ветвей, еще почти и не тронутых зеленью. «Ну!» — удивилась Наташа и, увязая в грязи, полезла к березе — посмотреть поближе.
— Не лезь! Не лезь! — одернула ее бабушка Дуся. — Не в первый раз, чай, цветет… Раньше-то не было этого, а теперь-то и птицы вон, говорят, не всегда на зиму улетают, обленились с тепла. И не береза это цветет, а трава такая на ней приютилась. В прошлом году тоже цвела. Вёсны теперь уж какой год теплые, вот и занесло ее сюда.
— Ну! — еще больше удивилась Наташа и все-таки полезла по грязи к странной березе.
Действительно, не сама береза цвела, а чудное растение, прилепившееся к ее ветвям. Наташа насчитала шесть или семь больших цветущих кустов на березовых ветках и на стволе. Их корни уходили в тело дерева, вглубь, вросли в него, держались там крепко… «И цветет! — восхищенно подумала Наташа, с неодобрением, посмотрев на другие деревья, еще только набирающие неторопливо первую весеннюю силу. — Эти лентяи все еще раскачиваются, а это цветет!» Она пометила березу краской, чтобы летом прийти посмотреть, что же станет с этой бесстрашной травой, когда разрастется могучая листва леса, и береза, родив свои родные листья, станет для этой травы мачехой…
И вот теперь, сидя на крыльце под старой бабушкиной шалью, она вспомнила про ту траву и с жалостью подумала о том, что могучий и сильный лес, конечно же, уже давно заглушил ее, забил насмерть, смял. И она подумала о лесе с неприязнью — так, как думала о нем всегда.
* * *
Утром идти в теплицу ей не пришлось — с первым авто приехала Райка. Приезд ее не был неожиданным. В сентябре у нее был день рождения, и она, не очень надеясь на расторопность родственников, в конце каникул обычно сама объезжала их и собирала подарки.
Еще до завтрака они с Наташей натаскали воды из колонки на целую неделю. Даже дырявую бочку у крыльца наполнили до краев, и бочка разлила такую лужу под окнами, что бабушка Дуся достала из чулана старые, наверно, уже десятилетней давности калоши, напоминающие своей формой старинные деревянные башмаки из книжки андерсеновских сказок. Бабушка шлепала сказочными калошами по лужам у крыльца и ворчала:
— Может, еще и утят надумаете разводить! Может, еще и птицеферму заведете? Вот Ишутину-то радости!
А сама была довольна, что еще и Райка приехала. Она любила, когда в доме появлялось много народу. В кухне она победно гремела ухватом, норовя попасть концом длинной деревянной рукоятки в забитую трехгранными гвоздями дверь на пустующую половину, а вместо обычных лепешек испекла из поставленного с вечера теста домашний хлеб — румяный, душистый, с впеченными в нижнюю пепельную корочку темными углями. И Наташа с Райкой за завтраком сразу съели полкаравая без ничего, без масла и Муськиного молока, с одними углями.
— Обжоры! — кричала на них бабушка Дуся. — Да чтоб я когда еще хлеб испекла! На станцию бегать будете! Там хлеб-то будете покупать!
— И колбасу! — кричала Райка.
Когда они собирались все втроем, что-то совсем девчоночье появлялось в них. Им вредно было собираться всем вместе, даже опасно. Однажды их занесло всех троих на совхозную клубнику — Райка так сильно повлияла…
Еще когда таскали воду из колонки, Райка поделилась с Наташей своими планами относительно подарочных сборов:
— В Князьевке одна приезжая, говорят, вещей навезла! Я у нее кофту лапшовую, заграничную, купить хочу. Одна полоска красная, одна синяя, а между ними совсем узенькая, бледно-зеленая, ну прямо в одну ниточку… Десятки не хватает. Как думаешь, даст бабка десятку?
— Даст, — угрюмо сказала Наташа, посмотрев на оттопыренные Райкины уши с шелковинками и вспомнив про сережки с голубыми камнями. — Может, не сразу, но даст. Ведь день рождения скоро.
Она с искренней жалостью представила, как некрасиво будут выглядеть оттопыренные Райкины уши с сережками, если она их когда-нибудь наденет. Райке и так-то пятнадцати лет ни за что не дашь. А тут еще эти уши…
— А еще она деда продает.
— Какого деда?
— Ну, письменный прибор такой, из глины. Старинный. Дед у дерева на пеньке сидит. Возьмешь его за голову, а под ним не пень вовсе, а чернильница, куда раньше макали… Жалко, что дорого просит, а то бы я тебе этого деда на день рождения подарила.
Подарки Наташе Райка всегда старалась купить по дешевке, по случаю. А потому подарки эти иногда были сногсшибательными. И чем сногсшибательнее они были, тем больше сэкономленных рублей и копеек оставалось в Райкином кармане из тех денег, что давали ей мать с отцом на подарок Наташе. У Наташи в городе, в шкафу, что стоял возле ее кровати, хранились черные кастаньеты, ободранное чучело какого-то зверя, настоящий лапоть, который можно было носить, даже бутафорская борода — синяя…