— Припрятали! Под прилавком!
Она привыкла воевать из-за дефицита, она не пропускала ни одной очереди в городском универмаге — не пригодится себе, так кому-нибудь из князьевской родни подойдет…
Дора Андреевна в долгу, конечно, не осталась, принялась бранить совхозников, которые то и дело шастают на станцию в буфет и поедают чужую колбасу. «Ишутин вас в сто лозой совсем не кормит, что ли?..» Проголодавшаяся очередь железнодорожников Дору Андреевну поддержала, и Райке с Наташей пришлось убираться из буфета.
Выбравшись из шумной буфетной на тихий перрон, они разругались в пух и прах, припомнив друг другу и дипломатический институт, и толстопятых мишек, и лапшовую кофту, потом черед дошел до князьевской родни и до очередей за дефицитом, в которых любят стоять все князьевские жители…
— Не трожь! — сказала Райка. — А то я тоже кое-что могу сказать!
— Ну, скажи, скажи! Давай, выкладывай! — сказала Наташа.
К счастью, в этот момент к перрону подошла электричку из города. И хоть сошел на Дайке один-единственный пассажир, старенький дед Нюрки Деминой, он разрядил обстановку — приняв Райку за совсем постороннюю (ее всегда принимали за постороннюю), подошел к ним и поинтересовался, не нужны ли Райке свежие, только что утром собранные на грядках огурцы. «Вот в городе не продал, Ишутин все магазины огурцами завалил…»
— У нас такого барахла своего полно, — сквозь зубы процедила Наташа, и Райка почему-то восприняла это как очередной выпад против бабы Груни.
После этого они разошлись — правда, не очень уж далеко — сели на противоположные концы длинной скамьи у двери вокзальчика. Райка при этом подложила под себя бабкин плащ, повесила сумку на спинку скамьи и прикрыла зонтом-мухомором неизвестно от чего — ни дождя, ни солнца не было. Физиономия ее выражала обиду: вот пожалела Наташа рубль на огурцы, а родная, то бишь двоюродная, сестра полдня не емши. Да бабу Груню вдобавок ни за что ни за что обругала…
— Не надо было с Дорой Андреевной задираться, — сказала ей с другого, холодного конца скамьи Наташа. — Бутербродов бы купили.
Райка под своим мухомором промолчала, но лицо ее в равно оставалось таким же озабоченным и даже скорбны каким оно бывало у нее в самые тяжелые минуты, когда фор-брам-рей летел к черту.
Несмотря на князьевские оттопыренные уши, была он все-таки очень похожа на бабушку Дусю — в особенности, когда повязывала голову косынкой. Правда, косынок носит она не любила и чаще надевала их для смеха, по-пиратски завязывая узел сбоку, над ухом, а потому бабушка Дуся, сердясь, косынок ей никогда не дарила. Но зато у них с бабушкой Дусей были почти одинаковые глаза, одинаковые брови, одинаковая походка. И к стихам у них было одинаковое отношение — обе так безбожно перевирали классиков, что Наташа никогда не рисковала читать кому-нибудь по памяти те стихи, которым научила ее когда-то бабушка Дуся:
Буря мглою небо кроет,
Вихри снежные крутя;
То заплачет, то завоет.
Ах ты, бедное дитя!
Последнюю строчку, похоже, бабушка Дуся всегда адресовала Наташе, ласково гладя ее при этих словах ладонью по голове. Рука у бабушки Дуси была цепкая, тяжелая. Наташина голова обычно не выдерживала ее тяжести, и Наташа тыкалась носом в миску с супом или в кружку с молоком. Это теперь шея у нее крепкая, натренированная бабушкиной лаской, а бабушкины руки стали слабее. И память у бабушки стала слабее, теперь классикам доставалось еще больше.
То, что Райка и бабушка Дуся были похожи друг на друга Наташу иногда почему-то больно задевало, словно у нее несправедливо отбирали частицу чего-то принадлежащего только ей, лично ей одной, еще с тех времен, когда ока под тяжестью бабушкиной руки тыкалась носом в миску или шарила взглядом по кухне, отыскивая синюю эмалированную кружку с желтыми цветочками… И хоть похожесть эта с возрастом заметно уходила от Райки, все равно Наташе было обидно.
— Что тебе баба Дуня подарила-то? — спросила Райка с другого конца скамьи.
Все-таки она оставалась верна своей дипломатии в любой ситуации — ее не очень интересовало, что бабушка подарила Наташе. Это было предисловие к длинному вопросу: «А что ты мне подаришь и когда, и уже купила подарок или только собираешься что-нибудь купить, и не стоит ли тебе сначала поинтересоваться, какой подарок я от тебя жду?»
А чтобы уж совсем, с головой, уйти в свою дипломатию, она достала из своей объемистой сумки пудреницу и стала пудриться, делая вид, что ничто в мире ее сейчас, кроме этого занятия, не интересует. Вот же сообразил кто-то подарить ей пудреницу!
— Белишься? — по-бабушкиному сказала ей Наташа. — Ну, белись, белись. Нос потом синим будет.
У бабушки Дуси в запасе было много вот таких неоспоримых истин. И маленьких, и больших, и даже великих.
— Так что подарила-то?
— А тебе? — спросила Наташа.
— А вот, — сказала Райка и, отставив в сторону «мухомор» достала из сумки красивую блестящую коробочку.
Проелозив по скамейке вместе с плащом, она придвинулась к Наташе и раскрыла коробочку. На бархатном малиновом донышке лежали ослепительно новенькие серьги — блестящие, с красивыми лиловыми камешками в серебряных листочках. Они выглядели так красиво на малиновом бархате по сравнению с теми старенькими в коробочке из-под лекарства! Это были настоящие серьги. Наверно, из ювелирного магазина. А Наташа еще жалела Райку! А они-то уж, наверно, давно между собой договорились, что кому дарить. Без церемоний! Не зря же Райка дырья в ушах проколола! Ей-то — новенькие, а Наташе — старье. Да еще в теплицу к Нюрке идти заставила! Наверно, чтобы бабу Груню перещеголять, такие сережки купила. А Наташе и так сойдет. У Наташи бабы Груни нет…
— Носить будешь? — спросила она с презрительной усмешкой, чтобы скрыть обиду. — Что-то не видела, чтобы кто-нибудь носил. Разве что князьевские.
— Завидно? — довольно миролюбиво спросила дипломатичная Райка. — Вот я еще кофту лапшовую куплю, в тон.
Она спрятала сережки и проелозила на плаще обратно в свой конец.
— Малявка! — сказала Наташа. — Малявка с сережками.
— Сама ты малявка!
— Я тебе соску на день рождения подарю!
— А я тебе куклу! — не осталась Райка в долгу. — Вот и порядок! А то я думала-думала, что подарить. Все мозги от думанья набок свернула. Не сообразила-то с самого начала, что твоей Верке на помойку уже давно пора…
А зря бабушка косынку-то ей не подарила! Косынка по-пиратски да серьга в ухе — это ей в самый раз…
— Ты ступай, — сказала Наташа.
— Куда? — удивилась Райка.
— Домой.
— Зачем?
— Обед-то уже остыл небось.
— А ты?
— А у меня дела.
— Какие?
— Такие.
— Где? У, Альки, что ли! Так она ж к отцу укатила!
— При чем здесь Алька? Других дел, что ли, кроме Альки, нет?
— А что?
— А то… Мне вот в город ехать надо.
— Как в город?
— А так. Бабушка еще вчера просила. С утра просила съездить, да ты помешала. Ну и теперь, чай, не поздно. Бабушке скажешь — сама виновата. Я ее просила утром напомнить, а она не напомнила, забыла от радости. Как же! Внучка любимая с дырьями приехала! Так что ты ей скажи — я вспомнила, что в город-то надо. А она знает зачем… Может, там заодно и переночую, чтобы взад-вперед не мотаться.
Пока она шла к кассе, покупала билет на конфетные деньги, а потом ждала электричку на платформе, она все еще надеялась, что Райка в конце концов сможет ее уговорить, сможет что-нибудь такое убедительное найти, что-нибудь такое, что действительно помешает Наташе сесть в электричку. Но у Райки все доводы были какие-то беспомощные, несостоятельные: и что бабушку Дусю обидит Наташин уезд (будто бы ее Наташу, не обидели), и что обед, приготовленный на троих, пропадет, и что ночевать Райка в чистом поле без Наташи боится. Тем более что бабушка на ночь глядя может уйти к Петровне и обязательно припрет Райку колышком. Наташа даже разозлилась на эту Райкину несостоятельность. Вот призналась бы та, что собралась целых два дня погостить у своей ненаглядной бабы Груни в Князьевке, вот призналась бы, что гостит у бабы Дуни по дороге от бабы Груни, а бабу Дуню потому и называет Дуней, что она с бабой Груней рифмуется… Вот тогда Наташа, пожалуй бы, и осталась. Ей ужасно не хотелось влезать в электричку и ехать в город. Но Райка не собиралась взрывать своей дипломатии, и Наташа в электричку все-таки влезла.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Если за зиму Наташа отвыкала от таганка и рукомойника, то за лето она обычно отвыкала от города и, когда наведывалась туда во время каникул, каждый раз воспринимала его по-новому и по-разному. То он был неприветливым и пыльным, с жарким ветром, несущим по асфальту тяжелую пыль. То встречал Наташу спокойный и чистый от политых улиц, еще не расшумевшийся и не уставший и вдруг сразу такой родной. Так бывало, когда она приезжала утром.
Сегодня же он показался ей раздраженным, крикливым и недовольным чем-то. На Привокзальной площади стояла длинная очередь на такси, троллейбуса почему-то долго не было, и теперь у первого подошедшего была давка. Возле рыбного магазина продавали живых раков, за ними стояла тоже длинная очередь, они еще шевелились, и хоть бы кто-нибудь их пожалел! В довершение всего Наташа, спохватившись, обнаружила, что на ней те самые прошлогодние полуботинки из чулана, надетые ею специально для грязных и мокрых совхозных дорог. На полуботинки налипли комья глины, в городе же было сухо, и на чистом асфальте полуботинки эти выглядели диковато.
К своему дому она пошла малолюдными переулками, смущенно отводя глаза, когда попадались на пути прохожие, и чувствуя себя ужасно неловкой и даже глупой. Странно это было — чувствовать себя глупой из-за полуботинок. Еще более странным было то, что проклятые эти полуботинки, на которые почти все обращали внимание, вытеснили куда-то из Наташиной головы все самые главные мысли и даже (что было уж совсем невероятным) Алю вытеснили, не говоря уж о Райкиных сережках. Из-за чего, собственно говоря, обиделась-то? Из-за чего приходится вот теперь топать по городу в грязных полуботинках? Ну, подарили Райке сережки, и пусть носит на здоровье! Маленькая она еще, малявка, и пусть себе радуется… Как назло, часть дороги к дому приходилась на центральные улицы, и Наташа, минуя этот кусок дороги и чувствуя полуботинками взгляды прохожих, на редкость враждебно и неприязненно настроилась и против прохожих, и против самого города. «А у нас вот так все ходят! И ничего! — говорила она все более наглеющим взглядом тем прохожим, что удивленно поглядывали на ее полуботинки. — Все ходят. И ничего. Попробуйте-ка пол-лета по грязи вокруг огурцов проползать!»
Домой она шла, не очень-то уверенная в том, что попадет в квартиру. Ключа у нее с собой не было, отец мог сегодня работать во вторую смену, а мать еще вчера должна была вернуться в свое поле — то самое поле, с которым было связано: одно из волшебных и таинственных слов-закликаний из глубины Наташиного детства. Поле это всегда представлялось Наташе длинным рядом красивых холмов, похожих на холмы с барбарисом, и в поле этом не росли ни пшеница, ни овес, ни картофель. Холмы перемежались с глубокими и тоже очень живописными оврагами (все это у матери называлось прозаично «положительный и отрицательный рельеф местности»). Ну, а где-то там, за холмами и за оврагами, у самого горизонта, на краю этого необыкновенного поля, непременно вдали от людского жилья, возвышались высокие, странные и таинственные курганы, где хранилось не скифское золото, не гробницы вождей и не клады. Хранились в них, в безлюдной вековой тишине, вековые реперы. Мать называла их по-простому, по-рабочему — репера. Ведь для нее это слово было самым обычным, таким же, как другие ее рабочие слова — буссоль, нивелир, абрис… Но Наташа думала о них только так, красиво, по-волшебному — вековые реперы.
* * *
Дверь в квартиру была открыта. Отец был дома, только спустился, наверно, зачем-то в подвал или вышел к соседям.
Наташа в прихожей скинула с ног грязные полуботинки, и сразу же главные мысли к ней вернулись. Одна даже совсем новая, совсем неожиданная, бунтарская пришла: а вот не возвращаться в совхоз! Вот остаться здесь, в городе, до самого первого сентября! Пускай они там сами со своими теплицами и старыми сережками из старого сундука разбираются!
А Ишутина, между прочим, она все равно любит! Вот только доломался бы до конца его «Москвич». Тогда он, может быть, и в самом деле сел бы на лошадь…
Домашние тапки были теплыми, уютными. Она прошла в них из прихожей в комнату, к окну, распахнула створки настежь и, перевесившись через подоконник, выглянула во двор. Это был ее родной, ее единственный в мире двор с не покрашенной скамейкой под деревом, с детской песочницей и с бельевой веревкой на столбах под навесом. После картофельного поля двор казался совсем маленьким, очень темным и очень жалким, но Наташа все равно по нему соскучилась… Во дворе было пусто и тихо. Небось все разъехались на каникулы и еще не вернулись, а те, кто не уехал, отправились на пляж, хоть и день сегодня был не солнечный.
Соседний дом за окном напротив, тот самый, который Наташа несколько дней назад, проснувшись, приняла за ободранную пристань, ремонтировали, и старая кирпичная стена, испещренная всевозможными надписями многолетней давности, была уже почти вся закрашена бледно-розовой краской. Когда-то кто-то из мальчишек на самом ровном и гладком кирпиче перочинным ножом вырезал Наташино имя, а потом к этому имени уже без спросу приплюсовывались всякие личности вроде мигуновского племянника. С прошлой весны там стояло какое-то совсем незнакомое Наташе имя — Антон. Теперь и Наташа, и этот неизвестный ей Антон безнадежно тонули в розовом море, и никто не пытался их вызволить. Маляры намертво закрасили Антона, а Наташа, врезанная в кирпич ножом, все равно осталась, но это розовое одиночество без потонувшего Антона ее почему-то не обрадовало. Стало даже жалко, что этот Антон исчез, ушел куда-то туда, к поблекшей новогодней елке и к синей эмалированной кружке, превратившейся теперь в обыкновенную посудину.
Она отошла от окна, и тут же половицы под ее ногой знакомо заскрипели, напомнив зиму, последние новогодние каникулы и тусклые хвойные иглы, которые так трудно выметать из щелей в полу… Что делается с людьми, с елками, с кружками, с барбарисом, с Антонами? Что делается с самой Наташей?
Что сделалось с Алей? Что с ней сделалось?..
Скрип половиц под ногами настойчиво тревожил ее память, упрямо напоминая тот день, когда она узнала, что А ля давно знакома с Омелиными. Наташе было непонятно, почему об этом знакомстве она узнала случайно от Райки, а сама Аля столько времени умалчивала о нем. Может быть, что-то слишком разное было в Наташе и в Омелиных? Такое разное, что никак нельзя было примирить и объединить вместе, и Аля не смогла объединить, а потому и умолчала?
Ей снова вспомнилось, как Аля обидно высмеяла красивую Нюркину песню, которую все девчонки в совхозе считали своей, родной, кровной, потому что там был луч зари, умирающий именно на их башне, на той самой, которую было видно издалека, из окон проходящих мимо Дайки поездов и с палубы речных теплоходов. И светлая прозрачная струя угасала именно в их реке, вместе с этим последним солнечным лучом на далекой водокачке.
Ведь не песню высмеяла Аля… Родное солнце и родную реку она высмеяла! Как высмеяла потом и волшебный барбарис на желтых лютиковых холмах, берегущий в себе утреннее солнце.
Что сделалось с Алей?..
* * *
Отец, увидев Наташу, вроде бы и не очень обрадовался, яНаташа восприняла это как закономерность — все теперь так, все по-другому, все по-новому.
— Приехала? — спросил он, несколько удивленный. — А я на воскресенье к вам туда собрался. Вот доски принес.
Это за досками он ходил в подвал. Уж не перила ли он собрался чинить? Вот мать узнает, покажет она ему перила!
— А я сейчас же обратно, — успокоила его Наташа, которой сегодня хотелось быть всеми обиженной. — Я только за туфлями приехала.
— Ну зачем же так сразу и обратно? На ночь глядя. Переночуй. Утром и поедешь.
— Бабушка ждать будет. И Райка там… тоскует.
— Одичаешь тут без вас, — он сказал это невесело, и Наташа догадалась: перед отъездом матери в поле у них была ссора.
Отец четвертый месяц работал подсобником на своем же заводе, и в этом беды, конечно, не было. Не один он работал пока подсобником — на заводе шла реконструкция печи и главного конвейера. Но мать считала, что такого умного, такого квалифицированного рабочего, каким был отец, несправедливо обидели и унизили, он же, такой умный, такой квалифицированный, позволил себя обидеть и унизить.