Земля лунной травы - Ширяева Галина Даниловна 7 стр.


Наверно, она представляла его себе не иначе как в большом брезентовом фартуке, с метлой в руке, потому и пилила его — от жалости…

— А я есть хочу! — сказал Наташа, не обнаружив ни в кухне, ни в холодильнике ни крошки съестного.

— А мне тебя кормить нечем, — честно признался отец. — Я в столовую собирался. Пойдешь? Все равно сейчас ехать не с руки — ни автобусом, ни электричкой, народ с работы двинулся, надо переждать. А пока я тебя покормлю.

* * *

Он привел ее в знакомую ей с детства столовую в трех кварталах от их дома.

Это была очень маленькая и неуютная столовая в старом двухэтажном доме, и кормили в ней не очень хорошо, но отец каждый раз, как только представлялся ему случай, приходил обедать именно сюда. Когда-то в этом здании находился детский дом, в котором он жил. Столовая принадлежала детскому дому, и здесь на обед давали щи из соленых не созревших помидоров и несладкую манную кашу на воде, и это был роскошный обед по тем временам, потому что была война. Датский дом уже давно закрыли, не было теперь в нем надобности. На втором этаже здания помещалось какое-то самое обыкновенное учреждение, столовая же на первом этаже осталась, и отца всегда тянуло сюда, в этот дом.

Однажды, когда они пришли сюда всем семейством, Наташа вслух высказалась: неужто другой столовой в городе нет, получше? И мать совсем по-бабушкиному одернула ее, потому что это надо было понять… Вот теперь, в той же самой столовой, где он в детстве никогда не ел досыта, можно заказать сколько угодно еды. Если даже в меню одни макароны, все равно можно сколько угодно купить и съесть этих макарон. Это надо было понять, и мать это понимала, потому что сама голодала в детстве, а Наташа понимала с трудом, потому что никогда не испытывала сильного голода, даже когда бабушка Дуся, наслушавшись Наташиного вранья, не растопляла таганок.

И все-таки Наташа чувствовала, что отца тянет сюда совсем другое… Как притягивали ее бабушкин дом и картофельное поле, так притягивало его к себе это старенькое некрасивое здание, стесненное со всех сторон новыми высокими домами. И еще он приходил сюда потому, что надеялся, может быть, здесь, именно в этом доме, куда его привезли совсем маленьким, узнать что-нибудь о своих родных, узнать свою настоящую фамилию… Его подобрали когда-то солдаты на разбитом бомбами вокзале. И от него пошел род, носящий суровую фамилию Солдатовы. Наташа появилась в этом роду первая. И она, как и отец, очень часто на улице и в трамваях пристально всматривалась в лица незнакомых людей, надеясь встретить кого-нибудь похожего на отца. Ведь есть же где-нибудь на свете его родные. Но на всем белом свете лишь один человек был похож на него — она сама, Наташа Солдатова… Отец встал в очередь с подносом в руках, и Наташа издали незаметно наблюдала за ним, точно так же, как это делала мать, когда они приходили сюда все вместе. Очень красивыми были у него руки — большие, темные то ли от загара, то ли от жаркого огня его печи, в которой варили стекло, с крепкими пальцами. И лоб с неглубокими морщинками тоже красивый, и волосы еще не седые, а золотистые, как и у нее, у Наташи. И хорошо, что она на него похожа и уши по-князьевски не оттопыриваются. И хорошо, что он работает на таком светлом, таком звонком заводе. Наташа любила отцовский завод чуть поменьше, чем рыжие бугры и картофельное поле, но все-таки любила. Да и находились-то они недалеко друг от друга — это отцовский завод освещал небо над рыжими буграми всю ночь уже после того, как гасла над ними заря из Нюркиной песни.

Доброе воспоминание пришло к Наташе. Она вспомнила, как однажды — а было ей тогда лет восемь — отец с матерью приехали в совхоз вместе, и отец полез на крышу, чтобы залатать щель возле трубы, а мать бранила его за это, так как хотела, чтобы бабушкин дом поскорее развалился.

— Ишь ты! — ворчала на мать возмущенная бабушка Дуся. — А я вот вашей Наташке его завещала.

— Отец! — ехидно кричала снизу мать. — Смотри там Наташкину трубу не развали!

— Не развали! Моя труба! — весело вопила и Наташа, вползая к отцу на крышу. — Моя!

— Твоя! — смеясь, подтвердил отец.

И под этот добрый возглас «твоя» Наташа отсюда, с высоты бабушкиной крыши, увидела то, что было за Князьевским лесом. Там был далекий синий горизонт, а за ним угадывалась огромная могучая равнина… И хоть лес стерег ее от Наташи, выставив в небо густой ряд темных крон, все равно это была могучая, великая равнина — ее, Наташина, равнина.

То был самый веселый день в Наташиной жизни. Потому что они собрались у бабушки все вместе, потому что было хорошее утро, потому что она увидела, где кончается лес, и знала теперь, что есть у нее не только картофельное поле, рыжие бугры и желтые холмы с барбарисом, но еще и эта огромная, великая равнина, на которую, как рассказала потом мать, когда-то сама Земля двинулась в наступление, да не справилась, сломалась, сбилась Уральскими горами. И там, на той великой, необъятной равнине, конечно же, были вековые реперы.

Тот день был самым веселым еще и потому, что трубу они с отцом все-таки развалили, вытащив из нее, из озорства, два совсем дряхлых кирпича, которые все равно скоро сами бы вывалились. А бабушка Дуся это заметила, и они потом трубу ремонтировали, и так отремонтировали, что она вот до сих пор никак не развалится.

* * *

Он принес ей гороховый суп, котлеты с макаронами и компот. Больше в меню ничего не оказалось.

— Это они сегодня что-то сплоховали, — сказал он виновато, выгораживая свою родную столовую. — Вообще-то они в последнее время совсем неплохо научились готовить.

Ложку он держал крепко, всей ладонью — словно ел не из тарелки, а из походного котелка, — и в нем сразу появлялось что-то фамильное, солдатское. В нем вообще было много от их с Наташей фамилии. Непонятно было, за что мать так часто его жалела, такого солдатского, крепкого, с сильными руками. Бот и мать, и даже Наташу страшила новая, совсем неизвестная печь, которую сооружали у него на заводе, у которой ему придется теперь работать и которая еще неизвестно как поведет себя… А его самого не страшила ни капли. И новый способ производства стекла, с которым он еще совсем не был знаком, тоже. «Безлодочный, — объяснил он Наташе. — А лодочный — это такой, когда стекло идет вот так». Он складывал ладони лодочкой, объясняя, и Наташа со страхом представляла, как проходят сквозь его ладони раскаленные стеклянные струи… Или же виделось ей такое: плыл раньше отец по огненной стеклянной реке в прочной и надежной лодке, а теперь лодку у него отобрали, и придется ему добираться к берегу огненной реки безлодочно, вплавь. А он не боялся.

Однако же Наташа давно заметила: приезжая в совхоз на день-два, он никогда не чувствовал там себя гак уверенно, как на своей огненной реке. Старался не попадаться на глаза жителям, за три версты обходил ишутинскую контору, словно считал себя виноватым в том, что делает своими крепкими руками такую хрупкую вещь, как стекло, а не пашет землю, не борется с фитофторой, не лязгает железом по утрам в мастерских…

— Аля уехала и не пишет, — не выдержала, в десятый раз пожаловалась ему Наташа, и он в десятый раз успокоил ее:

— Обязательно напишет! Вы же с детства дружили!

— Мало ли что бывает в детстве. Детство — одно, а жизнь — другое.

— А разве детство — не жизнь?

Странный начался у них разговор. Он почти слово в слово повторял тот, последний их спор с Алей.

— Жизнь! — Наташа с удивлением прислушалась к тому, как осторожно, исподтишка крадется в ее голос Алина интонация. — Жизнь, конечно. Для среднего школьного возраста. А потом-то все заново.

Все это прозвучало как-то совсем неискренне — из-за Алиной интонации, — и Наташа это почувствовала, и отец тоже, но он ничего ей не сказал. Он только посмотрел на нее фамильно. Так он очень редко смотрел на Наташу… Но все-таки промолчал.

А Наташа тогда не промолчала, тогда она не выдержала и крикнула Але: «Ты никогда не увидишь своего Кронштадта!»

— А ты был когда-нибудь в Кронштадте? — спросила она с вызовом, хотя знала прекрасно, что в Кронштадте он никогда не был.

— А при чем здесь Кронштадт? — не сразу спросил он, видимо удивленный таким неожиданным переходом к совсем посторонней вроде бы теме.

— А говорят, там есть мостовая из железа.

— Про мостовую я не знаю, — сказал отец. — А вот нуль Кронштадтского футштока есть.

— А что это такое?

— А там установлен специальный футшток, и от его нуля ведется счет высотам.

— А! Это то же самое, что вековые репера из маминой геодезии, — сделав голос разочарованным, протянула Наташа. — Неинтересно.

— Да. Из маминой геодезии. И представь себе, почти все моря — и Черное, и Азовское, и Каспийское, и даже Тихий океан — лежат ниже этого нуля, — ответил он подчеркнуто холодновато, обидевшись, наверно, и за мать, и за ее геодезию, и за вековые реперы, хотя за реперы надо было обижаться Наташе на саму себя, потому что сказала про них — репера.

Может быть, они даже рассорились бы из-за геодезии, если бы отец вдруг не вспомнил, что вчера звонила Райкина подружка Рита Омелина, разыскивала Райку.

— Может быть, что-нибудь важное. Может быть, что-нибудь насчет учебников, а Раиса сидит там у бабушки и ничего не знает. Может быть, тебе стоит зайти по дороге к Омелиным?

— А я и не знаю, где они живут, — сказала Наташа грубовато. — А нуль, между прочим, есть нуль. Как бы он ни маскировался, чем бы ни прикидывался, все равно нулем и останется. Круглым!

Ох, наверно, не надо было говорить ему такое про нуль, пока он с метлой и в фартуке…

А отец рассмеялся — что-то, похоже, ему эта фраза напомнила, что-то, наверно сказанное матерью перед ее отъездом к вековым реперам. Наташа тут же обиделась. С ним начали серьезный разговор, а он — «хи-хи»! Она высказала эту мысль вместе с «хи-хи» вслух, отодвинув от себя тарелку с остывшим супом. Даже чересчур громко высказала — с соседних столиков оглянулись.

— Плохо здесь готовят! У бабушки борщ сегодня.

Вспомнив про борщ, Наташа вспомнила бабушкин половник и, как всегда, странствия на дальних дорогах.

— Я пойду, пожалуй, а то темно будет добираться…

Предвечернее время в городе мало чем напоминало розово-оранжевый совхозный закат. И хоть солнце цеплялось за крыши девятиэтажных домов и за трубы дальних заводов, даже за вышку телецентра, там, на высокой горе над городом все равно ни один из этих лучей не был таким красивым, как тот последний луч, что умирал у них на водокачке. А улица, на которую они с отцом вышли, была самой плохой и самой некрасивой в городе.

— Ну? — нетерпеливо спросила Наташа. — Раз уж ушли из столовой, то, может быть, все-таки что-нибудь скажешь?

— Насчет того, что все заново?.. Прекрасно! Заново! А куда, спрашивается, деть все то, что ты в жизни уже успела наворочать?

— А чего я успела? — спросила Наташа с опаской, вспомнив про бабушкин сундук. — Чего это я такого особенного наворочала?

— …На кого ты собираешься все это оставить? И где? — отцовский голос был веселым, но глаза его смотрели на Наташу по-прежнему серьезно, фамильно.

— Где? — переспросила Наташа уже не так самоуверенно, потому что бабушкин сундук не выходил у нее из головы. — Ну, там…

Она неопределенно махнула рукой куда-то в сторону далекой Соколовки, где был совхоз и рыжие бугры с боярышником. И бабушкин сундук тоже был там. За печкой. Но он, оказывается, ждал точного ответа.

— Где? Не понял!

— А ну тебя! — рассердилась Наташа, потому что ничего не могла ему ответить на этот вздорный вопрос. — С тобой серьезно…

Она круто отвернулась от него и пошла в другую сторону. Вот таких грубостей раньше она за собой никогда не замечала, а теперь ей хотелось непременно кого-нибудь разозлить. Что делается с людьми, с елками?..

Напоследок, прежде чем завернуть за угол, Наташа все-таки оглянулась.

Отец пристально смотрел ей вслед все тем же фамильным взглядом, словно собирался проводить ее этим взглядом до самого картофельного поля, до знакомой открытой дороги.

* * *

Где жила Ритка Омелина, Наташа знала. Как-то прошлой зимой она с полчаса топталась в подъезде ее дома, дожидаясь Райку, которая потащила Омелиной очередную порцию своих стихов о кораблекрушениях — у Риткиного дяди был знакомый журналист, и Ритка обещала протолкнуть Райкины стихи в прессу… Однако же Наташа, как это ни странно, так же люто ревновала Райку к Омелиной, как Райка ее, Наташу, к Але. А потому и пальцем не пошевелила бы, чтобы хоть чем-нибудь еще больше укрепить их и без того крепкую дружбу. И все же одно обстоятельство заставило ее в тот самый момент, когда она говорила отцу, что не знает омелинского адреса, подумать о том, что к Ритке зайти все-таки не мешало бы. У Омелиных Наташа могла разузнать что-нибудь об Але или хоть о тех городских Алиных знакомых, у которых Дора Андреевна когда-то прятала ее от отца. Это была, пожалуй, единственная возможность узнать про Алю хоть что-нибудь. Если она не пишет Наташе, не пишет тетке, то, может быть, хоть этим, городским, дала о себе что-нибудь знать. О том, что Аля могла дать знать о себе самим Омелиным, Наташа и думать — то не хотела… И идти к Ритке так не хотелось, что Наташу охватила тоска. Где-то там ее ждет Нюркина теплица — и так приятно было вспоминать теперь и о теплице, и о самой Нюрке — и бабушка Дуся ждет. И Райка со своими сережками.

А солнце уже садилось, утянув с собой уже почти все лучи со всех крыш и со всех труб, и идти через рыжие бугры от автобуса или через картофельное поле от электрички все равно теперь придется в темноте… Но к Ритке надо было сходить! Это было плохо, это было неприятно, но другого такого подходящего случая могло не подвернуться…

Дверь омелинской квартиры открыл Риткин отец — Наташа его знала, — пожилой, маленького роста человек с начинающей лысеть головой и со странным взглядом серых, выпуклых, как и у Ритки, глаз. Взгляд их словно был выключен. Глаза смотрели на Наташу, а взгляд был отключен на что-то постороннее, не имеющее к Наташе отношения. Можете быть, на котлеты, которые он, наверно, жарил сам, так как вышел к ней в женском кухонном переднике.

— Я вас слушаю, — сказал он Наташе, не включая взгляда.

— Мне… Риту, — сказала Наташа, с трудом сдерживаясь, чтобы не назвать его дочь попросту Риткой.

— Риточки нет дома. А что вы хотели?

Наташа, путаясь и глядя мимо его выключенного взгляде и даже с трудом удерживаясь, чтобы не перейти на телефонное «алло», объяснила ему, что она — от Риточкиной подружки Сурковой, что увидит Суркову сегодня же, и вот узнал случайно, что ее, Суркову, Риточка разыскивает. А она, Наташа, может Сурковой передать, если что важное…

— А! — воскликнул Омелин, и взгляд его мгновение включился, что-то теплое, даже что-то ласковое появилось в его глазах. — Вы от Раечки Сурковой! Так проходите, проходите! Риточка должна вот-вот вернуться. Мамочки-то у нас нынче нет, мамочка у нас на курорте… Да вы проходите, проходите! Проходите и садитесь, ради бога, не стесняйтесь! У нас только Риточкин дядя. А Риточке пришлось пойти за продуктами.

Наташа прошла следом за ним через темную и глухую прихожую в большую красиво обставленную комнату.

Риточкин дядя сидел на диване, тесно придвинутом к столу. Это был совсем еще не старый, а, пожалуй, даже совсем еще молодой человек в черной кожаной куртке, в темном берете на пышных волосах и в красивых очках с чуть дымчатыми стеклами. Наверно, он только что пришел или, наоборот, собирался вот-вот уйти, потому и не снял ни куртки, ни берета. «Очки красивые», — подумала Наташа. — Такие бы для бабушки достать».

Риточкин дядя вежливо поднялся, когда Наташа вошла, уступая ей место на диване, и все время стоял, пока она не села, — это Наташе очень понравилось.

— Это — от Раечки Сурковой, — представил Омелин-папа Омелину-дяде Наташу. — Сейчас мы разберемся, деточка, в чем там у них дело… Кажется, Риточка говорила что-то о сапожках… Вы не в курсе, милочка?

Назад Дальше