Искатель. 1971. Выпуск №6 - Вайнер Аркадий Александрович 15 стр.


Он поднял голову, взглянул на меня поверх очков и молча кивнул на стул — садись. А сам по-прежнему читал какое-то уголовное дело. Читал он, наверное, давно, потому что между страниц тома лежали листочки закладок с какими-то пометками. Я сидел, смотрел, как он шевелит толстыми губами при чтении, и мне почему-то хотелось, чтобы, перелистывая страницы, он муслил палец, но комиссар палец не муслил, а только внимательно, медленно читал листы старого дела, смешно подергивая носом и почесывая карандашом висок. Время от времени он посматривал на меня поверх стекол очков быстрым косым взглядом, и мне тогда казалось, будто он знает обо мне что-то такое, чего бы я не хотел, чтобы он знал, а он все-таки узнал и вот теперь неодобрительно посматривает на меня, обдумывая, как бы сделать мне разнос повнушительней. Читал он довольно долго, потом захлопнул папку, снял с переносицы и положил на стол очки.

— Я твой рапорт прочитал, — сказал он, будто отложил в сторону не толстый том уголовного дела, а листочек с моей докладной запиской о приходе Иконникова. — Ты как думаешь, он зачем приходил?

И этим вопросом сразу отмел все мои сомнения.

— Я полагаю, это была разведка боем.

Комиссар усмехнулся:

— Большая смелость нужна для разведки боем. Девять из десяти разведчиков в такой операции погибали.

— В данном случае мне кажется, что это была храбрость отчаяния. Ужас неизвестности стал невыносим.

— Ты же говоришь, что он умный мужик. Должен был понимать, что нового не узнает, — сказал комиссар.

— Его новое и не интересовало. Он хотел понять, правильно ли мы ищем.

— Всякая информация — это уже новое.

— Да, — согласился я. — То письмо, что вы получили, похоже, настоящее.

Комиссар пригладил ладонью свои белесые волосы, надел очки и посмотрел на меня поверх стекол.

— Есть такая детская игра «Сыщик, ищи вора». Пишут на бумажечках «царь», «сыщик», «палач», «вор» — подкидывают их вверх, и кому что достается, тот и должен, это выполнять. Самая непыльная работа — у «царя». А «сыщик» должен угадать «вора». Ну а если ошибется и ткнет пальцем в другого, то ему самому вместо «вора» палач вкатывает горячих и холодных. Знаешь такую игру?

— Знаю, — сказал я, — Но там роль каждому подбирает случай. Как повезет…

— Вот именно. Ты-то здесь служишь не случайно. И, пожалуйста, не делай себе поблажек.

— Я не делаю себе поблажек, — сказал я, сдерживая раздражение. — Но я продумал уже все возможные комбинации и ничего придумать не могу…

— Все? — удивился комиссар, весело, ехидно удивился он. — Все возможные варианты даже Келдыш на своих счетных машинах не может продумать…

— Ну, а я не Келдыш, и машин нет у меня. Два полушария, и то не больно могучих, — сказал я и увидел, что комиссар с усмешкой смотрит на фомку, которую я держу в руках. Чувство ужасного, унизительного бессилия охватило меня, досады на ленивую нерасторопность мозга нашего, слабость его и косность. Я смотрел в глаза комиссара — бесцветные, серо-зеленые глазки с редкими белесыми ресничками на тяжелых, набрякших веках, ехидные, умные глаза, веселые и злые — и понимал, что фомка, которую я держу в руках, — ключ, отмычка к делу, и не мог найти в нем щелки, куда можно было бы подсунуть зауженный наконечник фомки, черной закаленной железяки с клеймом — двумя короткими давлеными молниями.

Комиссар помолчал, — и я так и не понял, только ли он отбил этим молчанием, как черными жирными линиями на бумаге, мою беспомощность и непонимание, или просто сидел, думал о чем-то своем, вспоминал. Потом он сказал:

— Вот этому делу, — он кивнул на папку, которую читал перед моим приходом, — двенадцать лет. Я с ним хорошо накрутился тогда. Но вопрос не в этом. Я вот вспомнил, что изъяли мы тогда у «домушника» Калаганина хорошую фомку. Большой ее мастер делал, сейчас уже таких, слава богу, нет — довоенной еще работы. И вор настоящий был, и они, слава богу, вывелись. Вор в законе Калаганин был. Очень меня интересовало, у кого он такую фомку добыл, сильно мне хотелось познакомиться с этим мастером. Только вор не раскололся — не дал он нам этого мастера, и мы его не смогли найти. Взял я сейчас из архива это дело, почитал снова. И фомку ту из музея нашего затребовал…

Комиссар вытянул из стола ящик и достал оттуда фомку, протянул мне:

— Ну-ка, сравни. Как, похожи?

Одинаковой длины, формы, цвета, с короткими давлеными молниями на сужающейся части, две совершенно одинаковые фомки держал я в руках.

— Похожи. Я думаю, их один человек делал. А что с вором тем стало?

Комиссар хрустнул пальцами.

— Я уж и сам поинтересовался. Нет его сейчас здесь. Он снова сидит.

Положил свои пухлые короткопалые ладошки на переплет старого уголовного дела, задумчиво сказал:

— Был один момент, когда я его почти дожал с этим мастером и он согласился показать фабриканта воровского инструмента. Но он клялся, что не знает его имени и места жительства. Сказал, что поедем к нему на работу, куда-то под Москву. Но разговор наш ночью происходил, и я отпустил его в камеру до утра — поспать. И за ночь он раздумал — повез нас в Серпухов, два часа мы с ним ходили среди палаточек на привокзальной площади, пока он не сказал, что, видимо, перепутал, забыл, мол, место. Я понял, что он обманул меня… Надо тщательно поковыряться в наших архивах, нет ли по другим делам таких фомок; попробуй выйти на изготовителя…

Я вышел от шефа и подумал, что, видимо, я сильно устал. Такое усталое оцепенение охватывает меня, когда я не знаю, что делать дальше. Наверное, существуют вещи, в таинственную природу которых проникнуть невозможно только по той причине, что этого очень хочется. Как сказал Поляков, Вильом всю жизнь мечтал создать скрипку лучше, чем Страдивари… Я ведь хочу сотворить добро, а все равно ничего не получается. Добро должно быть могущественным, ибо слабосильное добро порождает зло. Да, видно, я еще очень слаб, потому что из моего стремления к добру пока кристаллизуется осадок зла.

Два дня я читал старые дела, делал выписки, направлял запросы, и тусклое, тупое утомление окутывало меня как туман, и никто не беспокоил меня, не звонили телефоны, куда-то пропала Лаврова, комиссар не вызывал, прокуратура не запрашивала о новостях — какая-то неестественная, ватная тишина висела два дня, будто все замерло в мире перед взрывом, но я ничего не замечал, а сидел в своем пустом холодном кабинете и читал желтые странички из давно уже разрешившихся, почти умерших драм, и казалось мне, будто все вокруг погрузились в такой же анабиоз, хотя я знал — время не делает остановок, оно не знает запасных путей и тупиков, оно движется линейно и неотвратимо, оставив меня одного в ушедшем Вчера, в том сгустке секунд или минут, когда украли волшебный звуковой ларец, и я знал, что остался совсем один на перегоне времени, как зазевавшийся пассажир отстает от своего поезда на пустынном полустанке, потому что все остальные люди, которых прямо касалась эта кража, не могут стоять на месте, дожидаясь, пока я распутаю этот клубок туго перепутавшихся человеческих судеб и событий.

«Сыщик, ищи вора»… «Сыщик, ищи вора»…

А к вечеру на второй день решил поговорить с Иконниковым. Я все время ждал, что он позвонит. Не знаю, почему я этого ждал, это было просто глупо — ждать его звонка, но все равно я сидел, читал старые дела и ждал его звонка. У него было много времени подумать и позвонить. Но он не позвонил, и я решил с ним поговорить. Набрал номер его рабочего телефона, долго гудели протяжные гудки в трубке, я рисовал на бумаге черным карандашом рогатых чертиков, долго никто не подходил, и я уже хотел положить трубку, когда на том конце ответил женский голос, какой-то напуганный и слабый.

— Мне нужен Павел Петрович.

— А кто его спрашивает?

— Какая разница? Знакомый его спрашивает.

— Его не будет…

— Он что, уже ушел домой?

— Он умер…

Ту-ту-ту… Сальери умер вперед Моцарта? Ту-ту-ту… Минотавр сожрал живого человека. Ту-ту-ту… Разве, людям нужен Каин? Ту-ту-ту… Значит, все-таки характер человека — это его судьба? Ту-ту-ту… Вы не знаете приступов болезни «тэдиум витэ»? Ту-ту-ту… Он ждет какой-то депеши, и тогда, мол, все будет в порядке. Ту-ту-ту…

Гудки в трубке метались, громыхали, неистовствовали, они голосили, визжали, барабанили по моей голове, как молотками, острыми и злыми, я думал, они разобьют мне череп.

«Сыщик, ищи вора»…

Глава 10. ВХОД В ЛАБИРИНТ

Сенатор Пиченарди, величественный седой старик, имел сегодня выражение лица растерянное, поскольку с утра был голоден и от этого особенно несчастен. Окончательно потеряв терпение, он брезгливо говорил этому тупому мастеровому:

— Да поймите наконец, дьявол вас побери, что в силу ужасных обстоятельств я продаю дом. Только дом! А родовая мебель мне дорога, она будит во мне воспоминания о прекрасном прошлом, и я не собираюсь продавать ее. И не собирался! И не будет этого никогда! Даже если вы у меня на глазах провалитесь в преисподнюю! С вас достаточно, что будете жить в родовом доме синьоров Пиченарди!

Покупатель не спорил. Спокойно смотрел он на кричащего старика, согласно кивал головой и с упорством мула негромко повторял:

— Хорошо. Тогда я не покупаю дом…

Обессиленный сенатор уселся в кресло, с интересом спросил:

— Скажите, зачем вам эта старая мебель?

— Я обещал своей жене, что она будет жить во дворце. А без мебели ваш дом не дворец.

Острое, худое лицо Пиченарди искривилось злой усмешкой:

— Настали хорошие времена. Несколько лет назад вы мечтали, чтобы я купил у вас хоть одну скрипку. А теперь вы покупаете мой дом. Вы не боитесь, Страдивари, что всемогущий бог вернет со временем все на свои места?

— Нет. Вы прожили то, что вам осталось от предков, а я зарабатываю для потомков.

— Но мои предки тоже зарабатывали для меня. И что стало толку?

— Ваши предки оставили вам лишь имя да деньги. Я оставлю потомкам еще и знание.

— Знания мало чего стоят, — сердито сказал старик. — И вообще, все в мире мало чего стоит, если вы набираетесь нахальства сравнивать ваше плебейское имя со славной фамилией Пиченарди.

Впервые за весь разговор Страдивари улыбнулся:

— Кто знает, синьор Пиченарди, что ждет нас в будущем? Оно ведь скрыто от наших глаз. Быть может, ваше имя останется потому, что я купил ваш дом и сидел на ваших креслах. Возможно такое?

От ярости старик беззвучно зашевелил губами, потом хрипло промолвил:

— Не продаю… Прочь, наглец…

И все-таки синьор Пиченарди продал свой дом вместе с мебелью скрипичному мастеру Антонио Страдивари. Никто не давал такой цены, как Страдивари, — семь тысяч имперских лир — за трехэтажный дом по три окна в ряд, с подвалом и антресолями. На крыше Страдивари устроил сушильню — «секкадору», где в пергаментных петлях сохли новые скрипки.

Были они цвета темного золота, переходившего на свету в нежно-коричневый. Проще становилась резьба завитка, отделка обечаек, строже рисунок эфов, а сама скрипка еще сохраняла весь строй и форму инструментов великого мастера Амати, и потому со всех сторон поступали к Антонио заказы на скрипки «аматис». А размеры скрипок — от одного инструмента к другому — росли, и звук их становился все глубже, и сильнее, и нежнее. И когда Антонио нашел вариант квартовой настройки, сдвинутой между деками на полтона выше, он подумал, что надо искать новую конструкцию: все известное ранее было испробовано.

Жизнь текла спокойно и размеренно, и казалось Страдивари, что это и есть счастье и пребудет оно вечно…

* * *

— Несчастный случай, — сказал врач «Скорой». — Видимо, змея выскользнула у него из руки и вцепилась ему в запястье…

— Через сколько времени вы прибыли? — спросил я.

— Минут через тридцать. Когда это случилось, он был в лаборатории один — обеденный перерыв. Если бы нам сообщили сразу, мы бы его отходили. Глупый несчастный случай.

Я вышел на улицу. Сухой, пронизывающий холод устоявшейся осени сковал город. Замерзли лужи, и ветер визгливо голосил по переулкам. Подслеповато светили фонари и автомобили, Втянув головы в воротники, спешили по домам прохожие. Голубым запотевшим дирижаблем прогудел мимо троллейбус. В витрине радиомагазина работал цветной телевизор — показывали выступление ансамбля «Березка». Совершенно одинаковые девушки совершенно одинаково двигались, нагибались, притоптывали, кружились, вновь одинаково плавно семенили, и оттого, что происходило это беззвучно, за двойным стеклом, покрытым густой испариной, они казались все ненастоящими — просто большая заводная игрушка, двадцать девушек в ярких кокошниках и сарафанах пляшут на морозе, за мокрым подмерзшим стеклом, а рядом — в ста метрах — лежит уже навсегда мертвый человек, который умер от того, что ста людям принесло бы исцеление.

Может быть, приступы болезни «тэдиум витэ» всегда оканчиваются несчастными случаями?.. Или последствия этой болезни не называются «случай»? Может быть, это не случай вовсе? И не от встречи же со мной заболел Иконников этой ненавистью к жизни? А умер? От встречи со мной? Но я не хотел его смерти, хотя был с ним, может быть, слишком груб в последний раз. Я пришел к нему, чтобы узнать правду. Разве правда может повлечь чью-то смерть? Нужна разве правда, если она влечет смерть? Но если не будет правды, то Минотаврам не надо будет прятаться в лабиринтах, они смогут спокойно выйти на поверхность и жрать людей заживо. Убийц станут называть «ваша честь», в «Страдивари» положат камни и сделают из него погремушку для маленьких минотавриков, а Полякову отрежут уши, чтобы он не слышал и не смел показывать красоты мира. И если не станет правды, то убийство и насилие станут верой. Нет, нет, нет, правда не может призывать смерть, никому не нужна такая правда! Правда знает только одну форму смерти — наказание. Но я не знаю правды, которая могла наказать Иконникова, и правда исподтишка, змеиным укусом не карает. А может быть, Иконников сам покарал себя? За что? За что?..

Ох, не могу, голова раскалывается. Может быть, во всем виноват я? Может быть, я не так, зло и жестко искал истину? Может быть, это мой Минотавр загрыз Иконникова? Как же быть? Как мне жить дальше? Уйти?

Иконников сказал — «это сыщиком можно быть вторым или восемнадцатым…».

Белаш сказал — «Страдивари» воруют, чтобы не попадаться…».

Аспирантка Колесникова — «ему пришлось победить Минотавра…».

Филонова сказала — «то, что прощается среднему человеку, никогда не прощается таланту…».

Поляков сказал — «есть люди, способные почти сразу раскрыть отпущенное им дарование…».

Доктор Константинова — «восьмой круг адов — и только!».

Обольников — «правда не рупь, она по виду, может, и монета чистая, а на зуб ее не возьмешь».

Лаврова — «вы резали правду-матку, по-моему, вы ее уже зарезали…».

Жена Иконникова — «главный выбор в жизни человеку доводится сделать один раз…».

Халецкий — «будьте добрее, это вам не повредит…».

Комиссар — «правду умом ищут, а не хитростью…».

Иконников — «характер человека — это его судьба».

Уйти? И что? Разве решится для меня клубок этих проблем? Я-то сам чем недоволен — своей судьбой или характером?

Так я и шел по вечерней холодной Москве, залитой осенней стылостью и неживым светом неона, и сотни вопросов раздирали мой мозг раскаленными щипцами, они неистовствовали, как кредиторы у запертых дверей банкрота, они все требовали ответов, которых я им дать не мог, и никто не хотел мне помочь, когда я шел по пустынным улицам, окруженный сворой голодных, клацающих зубами Минотавров, я слышал на мерзлом асфальте скрежет их когтей, жаркое злое дыхание за спиной, они шли вокруг меня плотным кольцом, как полярные волки, дожидаясь, когда я скажу: все вы оказались сильнее. И тогда они сомкнутся вокруг меня вплотную, и мой собственный Минотавр получит свободу? Он-то и скажет, облизываясь дымящимся кровавым языком: ты убил Иконникова, надо ответить за это…

Дверь в кабинет была приоткрыта — в комнате сидела Лаврова. Дожидаясь меня, она читала «Иностранную литературу». Я молча разделся, повесил пальто, сел к столу. Она закрыла и отложила в сторону журнал.

Назад Дальше