* * *
Кстати, когда я побывал у нее во дворце после войны, она показала мне картину, подаренную ей мэром Флоренции. На картине изображен расстрел ее мужа фашистами незадолго до конца войны.
Картина была образцом коммерческого китча, стиля, в котором обычно работал Дэн Грегори, да и сам я мог, и до сих пор могу работать.
* * *
Как она понимала свое положение тогда, в 1933 году, в разгар Великой депрессии, обнаружилось, мне кажется, в разговоре о пьесе Ибсена «Кукольный дом». Только что вышло новое массовое издание Ибсена с иллюстрациями Дэна Грегори, так что мы оба прочли пьесу и много о ней говорили.
Наиболее выразительной получилась у Грегори иллюстрация к самой последней сцене: Нора, главная героиня, покидает свой комфортабельный дом, благополучную буржуазную семью, мужа, детей, слуг, решив, что должна обрести себя, окунувшись в реальную жизнь, и только тогда сможет стать настоящей матерью и женой.
* * *
Так кончается пьеса. Нора не позволит больше опекать себя, как беспомощного несведущего ребенка.
А Мерили сказала:
— А по-моему, это только начало пьесы. Ведь мы так и не знаем, выдержала Нора или нет. Какую работу могла найти тогда женщина? Нора же ничего не знает, ничего не умеет. У нее нет ни гроша на еду, и пристанища никакого.* * *
В точно такой же ситуации, конечно, находилась и Мерили. Как бы жестоко Грегори с ней ни обращался, ничего, кроме голода и унижений, не ждало девушку за дверями его комфортабельного дома.
Через несколько дней Мерили сказала, что с пьесой ей все ясно.
— Конец там фальшивый! — довольная собой, заявила она. — Ибсен приляпал его, чтобы зрители ушли домой довольные. У него мужества не хватило сказать, что действительно произошло, должно было произойти.
— И что же должно было произойти? — спросил я.
— Она должна была покончить с собой, — ответила Мерили. — Причем тут же, сразу — броситься под трамвай или еще как-нибудь, но сразу, еще до того, как опустится занавес. Вот про что пьеса. Никто этого не понял, но пьеса вот про что!
* * *
У меня было немало друзей, покончивших с собой, но неизбежности самоубийства, которую ощущала Мерили в пьесе Ибсена, я так и не почувствовал. Это непонимание, возможно, еще одно свидетельство того, что слишком я зауряден для занятий серьезным искусством.
Вот мои друзья-художники из числа покончивших с собой, причем прославились все, только одни при жизни, а другие — после смерти:
Аршил Горки[2] повесился в 1948 году. В 1956 году Джексон Поллок, набравшись как следует, разогнался на пустынном шоссе и врезался в дерево. Как раз незадолго перед этим от меня ушла первая жена с детьми. А через три недели Терри Китчен выстрелил себе в рот из пистолета.
Давно, когда еще Поллок, Китчен и я жили в НьюЙорке и пили напропалую, в баре «Кедр» нашу троицу прозвали тремя мушкетерами.
Банальный вопрос: кто из трех мушкетеров жив и по сей день?
Ответ: я один.
Да, а Марк Ротко, у которого в аптечке хватило бы снотворного слона убить, зарезался ножом в 1970 году.
На какие мысли наводят эти мрачные примеры радикального недовольства? Только на одну: есть люди с действительно сильным характером, а есть более мягкотелые, так вот, мы с Мерили относимся ко второй категории.
Насчет Норы из «Кукольного дома» Мерили сказала так:
— Лучше бы ей остаться дома и жить по-старому.
19
Мир держится почти целиком на вере, не важно, основана она на истине или на заблуждении, и в молодости я верил, что организм здорового мужчины перерабатывает неизвергнутую сперму в вещества, которые делают его сильным, веселым, смелым и способным к творчеству. Дэн Грегори тоже в это верил, верили и мой отец, и армия Соединенных Штатов, и бойскауты Америки, и Эрнест Хемингуэй. И я, заходя далеко в своих эротических фантазиях, представлял себе близость с Мерили, вел себя порой так, будто между нами что-то есть, но все это лишь для того, чтобы выработалось побольше спермы, а из нее — благотворно влияющих на мужчину веществ.
Потерев ноги о ковер, я кончиками пальцев неожиданно касался шеи, щеки или запястья Мерили, ее ударяло током. Своеобразная порнография, а?
Еще я уговаривал ее улизнуть со мной и сделать такое, отчего Дэн Грегори, узнай он об этом, пришел бы в бешеную ярость, — а именно пойти в Музей современного искусства.
Однако она явно не собиралась поощрять мои эротические поползновения, я для нее был просто собеседник, порой забавный. Она любила Грегори, это во-первых, а вовторых, благодаря ему мы могли без особых потрясений пережить Великую депрессию. А это главное.
А между тем мы наивно доверялись искусному соблазнителю, против чар которого были беззащитны. И было слишком поздно давать задний ход, когда мы поняли, как далеко зашли.
Хотите знать, какому соблазнителю?
Музею современной живописи.
* * *
Мои успехи, казалось, подтверждали теорию чудодейственных витаминов, в которые превращается неизрасходованная сперма. На побегушках у Грегори я научился с ловкостью обжившей канализацию крысы добираться на Манхеттене от места к месту кратчайшим способом. Я во много раз увеличил свой словарь, выучив названия и функции всевозможных организмов и вещей. Но вот самое потрясающее достижение: мастерскую Грегори в мельчайших подробностях я написал всего за шесть месяцев! И кость получилась костью, мех — мехом, волосы — волосами, пыль — пылью, сажа — сажей, шерсть — шерстью, хлопок — хлопком, орех — орехом, дуб — дубом, и железо, сталь — все было как требовалось, и лошадиная шкура была лошадиной, коровья — коровьей, старое было старым, новое — новым.
Вот так. И вода, капавшая из люка в потолке, не только как настоящая вызывала ощущение сырости, мало того: в каждой капельке, если посмотреть через лупу, отражалась вся эта проклятая студия! Неплохо! Неплохо!
* * *
В голову только что, Бог знает откуда, пришла мысль: не древняя ли, почти универсальная вера, что сперма может быть преобразована в полезное действие, подсказала очень похожую формулу Эйнштейна: «Е = МС2?
* * *
— Неплохо, неплохо, — проговорил Грегори, глядя на картину, и я решил, что у него такое же чувство, как у Робинзона Крузо, обнаружившего, что на своем острове он больше не один. Теперь придется считаться со мной.
И тут он сказал:
— Неплохо — это ведь то же самое, что неважно, а то и еще хуже, согласен?
Прежде, чем я успел сформулировать ответ, картина полетела в пылающий камин, тот самый, на полке которого лежали черепа. Шесть месяцев кропотливого труда мгновенно вылетели в трубу.
Совершенно ошеломленный, прерывающимся голосом я спросил:
— Что в ней плохого?
— Души в ней нет, — ответил он с явным удовлетворением.
Итак, я попал в рабство к новому Бескудникову, граверу Императорского монетного двора!
* * *
Я понимал, чем он недоволен, и его недовольство не выглядело смешным. В картинах самого Дэна Грегори вибрирует весь спектр его чувств — любви, ненависти, равнодушия, какими бы старомодными ни казались эти чувства сегодня. Если посетить частный музей в Лаббоке, Техас, где в постоянной экспозиции выставлены многие его картины, они создали бы подобие голограммы Дэна Грегори. Можно рукой по ней провести, можно пройти сквозь нее, но все равно — это Дэн Грегори в трех измерениях. Он жив!
С другой стороны, если бы я, упаси Боже, умер, а какой-то волшебник восстановил бы мои картины, от той первой, сожженной Грегори, до последней, которую я еще, может быть, напишу, и они висели бы в огромной ротонде, да так, чтобы их души концентрировались в одной фокальной точке, и если бы моя мать, и женщины, которые клялись, что любят меня, а это Мерили, Дороти и Эдит, и лучший друг мой, Терри Китчен, стояли бы часами в этой точке, они обо мне даже бы не вспомнили — не с чего, ну, разве что случайно. В этой точке не было бы ничего от их незабвенного Рабо Карабекяна, да и вообще никакой духовной энергии!
Каков эксперимент!
* * *
О, я знаю, немного раньше я оговорил Грегори, написал, что его работы — только застывший моментальный слепок жизни, что они не воспроизводят ее поток, обозвал его умельцем изготовлять чучела. Но никто не смог бы передать насыщенность момента, запечатлевшегося в глазах этих, так сказать, чучел, лучше Дэна Грегори.
Цирцея Берман спрашивает, как отличить хорошую картину от плохой.
Лучше всего, хоть и кратко, — говорю я, — ответил на этот вопрос художник примерно моих лет, Сид Соломон, который обычно проводит лето неподалеку. Я подслушал, как он об этом разговаривал с одной хорошенькой девушкой на коктейле лет пятнадцать назад. Девушка прямо в рот ему смотрела, и все-то ей надо было знать! Явно хотела у него выведать о живописи побольше.
— Как отличить хорошую картину от плохой? — переспросил Сид. Он венгр, сын жокея. У него потрясающие усы, загнутые как велосипедный руль.
— Все, что нужно, дорогая, — это посмотреть миллион картин, и тогда не ошибешься.
Как это верно! Как верно!
* * *
Возвращаясь к настоящему:
Должен рассказать эпизод, который произошел вчера днем, когда появились первые посетители, после того, как состоялась, выражаясь языком декораторов, «реконструкция» холла. В сопровождении молодого чиновника из Государственного департамента приехали три советских писателя: один из Таллинна, откуда родом предки миссис Берман (если, разумеется не считать Садов Эдема), и два из Москвы, родного города Дэна Грегори. Мир тесен. Они не говорили по английски, но сопровождающий прилично переводил.
Они ничего не сказали о холле, зато, в отличие от большинства гостей из СССР, показали себя утонченными знатоками абстрактного экспрессионизма. Правда, уходя, им захотелось узнать, почему такая мазня висит в холле.
Тут я прочел им лекцию миссис Берман об ужасах, которые ожидают этих малюток, и едва не довел их до слез. Они ужасно смутились. Стали бурно извиняться, говорить, что не поняли истиной сути литографий, а вот теперь, когда я объяснил, единодушно считают эти картины самыми значительными в коллекции. А потом ходили от картины к картине, сокрушались насчет горькой судьбы, уготованной этим девочкам. Все это почти не переводилось, но я ухватил слова «рак», «война» и тому подобные.
Полный успех, у меня ладони болят от рукопожатий.
Никогда еще посетители не прощались со мной так пылко! Обычно им вообще нечего сказать.
А эти что-то кричали мне с улицы, трогательно, во весь рот улыбались, кивали головами. И я спросил молодого человека из Госдепартамента, что они кричат, а он перевел:
— Нет — войне! Нет — войне!
20
Возвращаясь в прошлое:
Когда Дэн Грегори сжег мою картину, почему я не поступил с ним так, как он когда-то с Бескудниковым? Почему не высмеял его и не ушел, отыскав другую работу? А вот почему: к тому времени я уже многое понимал в мире коммерческого искусства и знал, что художников вроде меня пруд пруди, и все умирают с голода.
Подумать только, как много я терял: собственную комнату, приличную еду три раза в день, занимательные поручения, позволявшие странствовать по всему городу, наконец, общество прелестной Мерили, с которой я проводил массу времени.
Дураком бы я был, если б ради самолюбия пожертвовал своим счастьем!
* * *
Когда умерла кухарка-гермафродит, Сэм By, китаец из прачечной, захотел поработать у нас на кухне, и его наняли. Сэм By великолепно готовил — и обыкновенные американские блюда, и изысканные китайские, а кроме того, как и раньше позировал, когда Грегори писал матерого преступника Фу Манчу.
* * *
Снова в настоящее:
Цирцея Берман сегодня за ленчем сказала, что, раз занятия живописью доставляли мне такое удовольствие, надо снова начать писать.
Покойная Эдит как-то тоже дала мне этот совет, и я ответил миссис Берман так, как в свое время Эдит: «Я сделал все посильное, чтобы не относиться к себе серьезно».
Она спросила, что доставляло мне больше всего радости в профессиональной жизни, когда я занимался только искусством: первая персональная выставка, продажа картины за огромную сумму, дружба с собратьями по кисти, похвала критиков, — что?
— Мы много говорили об этом в свое время, — ответил я, — И сошлись на том, что если нас с холстами да красками посадить в индивидуальную капсулу и забросить в космос, то у нас все равно останется то, что мы любим в живописи, — возможность наносить краску на холст.
Я в свою очередь спросил ее, что всего радостнее для писателя: прекрасная рецензия, колоссальный аванс, экранизация, или когда видишь, как твою книгу читают, — что?
И она сказала, что тоже была бы счастлива, если б ее посадили в капсулу и забросили в космос, но при условии, что с ней законченная набранная рукопись и в придачу кто-нибудь из издательства, где она печатается.
— Не понял, — сказал я.
— Для меня момент высшего наслаждения — когда я передаю рукопись своему издателю и говорю: «Вот! С этим покончено. Больше не желаю этого видеть».
* * *
Снова в прошлое:
Не одна Мерили Кемп была в западне, как Нора в «Кукольном доме», пока она не выкинула свой фортель. Я тоже был в западне. А потом понял: есть еще третий такой же — Фред Джонс. Казалось бы, красивый, величавый, гордится положением помощника великого художника Дэна Грегори, но и он — та же Нора.
После первой мировой войны жизнь Фреда Джонса все катилась и катилась под откос, но на войне у него проявился талант запускать в воздух платформы с крыльями с пулеметами. Когда он в первый раз поднял в небо эту штуковину — аэроплан, то, должно быть, испытал то же чувство, что и Терри Китчен, впервые взявший в руки пульверизатор. А второй раз Фред Джонс испытал то же чувство, когда всадил пулеметную очередь во что-то голубеющее перед ним и увидел, как летевший впереди самолет выписывает спираль из дыма и огня, а потом падает вниз и взрывается солнечной вспышкой.
Красота! Такая неожиданная, такая совершенная! И до чего легко достижимая!
Фред Джонс мне как-то сказал, что дымные росчерки, оставляемые падающими самолетами и продырявленными аэростатами, — это самое красивое, что он видел на свете.
А теперь мне кажется, что восторг, который вызывали у него дуги, спирали и дымовые пятна на небе, можно сравнить с ощущениями Джексона Поллока, когда тот видел, как растекаются капли краски на холсте, лежащем на полу студии.
То же чувство счастья! Только в том, что делал Поллок, недоставало самого привлекательного для толпы — самопожертвования.
* * *
Вот, по-моему, суть происходившего с Фредом Джонсом:
Авиаполк стал его домом — так же, как для меня в свое время саперная рота.
А потом его вышвырнули — по той же причине, что меня: он лишился глаза.
И если на машине времени я мог бы вернуться в Великую депрессию, то сделал бы себе, юнцу зеленому, страшное предсказание: «Эй ты, самоуверенный армянский мальчишка! Послушай-ка. Знаешь, почему Фред Джонс такой странный и такой мрачный? И сам будешь таким же — одноглазым ветераном, который боится женщин и не приспособлен к жизни на гражданке».
Тогда, в юности, мне было любопытно, каково это — без глаза, и я экспериментировал, прикрывая один глаз рукой. Смотрел одним глазом, но мир не казался таким уж обедненным. Я и сейчас не ощущаю, что отсутствие глаза — такая уж серьезная помеха.
Цирцея Берман буквально в первый же час нашего знакомства спросила, каково быть одноглазым. Ведь она может спросить кого угодно о чем угодно и когда угодно.
— Да нормально, — ответил я, — катаюсь как сыр в масле.
* * *
Вспоминаю Дэна Грегори: недаром У.С.Филдс называл его «недомерком-арапахо» — сам-то похож на индейца, а на побегушках у него Мерили и Джонс. Думаю, они бы замечательно подошли для иллюстрации Грегори к какому-нибудь рассказу из времен Римской империи: император, а за ним послушно ходит пара белокурых голубоглазых пленников-германцев.