С виду интеллигентная горожанка вмиг превратилась в сущую бабу-ягу.
— Что ты в этом понимаешь, чистоплюй? — люто набросилась она на Духновича.
И побежала, одарив студентов таким взглядом, что Тане стало не по себе; и в словах женщины, и в этих ее с бою взятых кульках Тане почудилось что-то страшное, пока еще далекое, но приближающееся, почувствовалось горе тех многострадальных матерей, обездоленных солдаток, которые, впрягшись в санки, отправятся по оккупированной земле сквозь вьюги-метели менять эти спички и мыло и будут замерзать с детьми, заметенные снегом на пустынных зимних дорогах. Этого еще не было, такого Таня и в мыслях не допускала, и все же слова незнакомой женщины глубоко ранили девушку, легли на душу тяжким предчувствием.
Шли и как бы не узнавали знакомых скверов, улиц, домов. В окнах квартир чьи-то руки уже обклеивают изнутри стекла полосками бумаги, крест-накрест, а во дворах роют щели, укрытия от бомб, — оказывается, есть такой приказ штаба МПВО.
Возле корпусов Гиганта увидели маленького красноармейца с кисточкой в руке, он что-то наклеивал на стену.
Подошли, прочитали только что отпечатанное, крупно набранное объявление — приказ о мобилизации. Обращение к людям, которых страна первыми зовет на бой. Годы, годы, годы…
— Все мои братья подпадают, — глухо молвил Степура. — И батько тоже.
— А мой давно уже там, — сказал Духнович: отец его был военным врачом. — Видно, теперь и мать призовут, она будет нужна… Один только я вот ни к селу ни к городу…
— Думаешь, нас это минует? — сказал Богдан, и Тане послышалась злость в его голосе.
Духнович растерянно захлопал глазами.
— А отсрочка? — Худое, веснушчатое, с рыжими бровями лицо его выражало удивление. — У нас же отсрочка до окончания университета?
Богдан нахмурился, глянул на Таню:
— Какие теперь отсрочки…
3
В темноту окунулся город.
Кажется, никогда не было такой густой темноты, как в эти первые ночи светомаскировки. Ослепли призрачно вырисовывающиеся громады домов, таинственностью наполнились парки, скверы. Черное небо нависло над городом, какой-то необычной звездностью удивляя горожан, из которых мало кто спит в эту ночь.
На крышах домов — посты. Посты и на земле. На каждую полоску света в окне — свисток милицейский.
Из глубины улиц ползут трамваи с синими фарами во лбу. Странным становится лицо человека, попавшего в полосу этого мертвенно-синего, низко ползущего света. Прогромыхает трамвай, и снова тишина.
Не почтальоны — рассыльные военкоматов снуют в этот поздний час с пачками повесток в руках — от дома к дому, от подъезда к подъезду. В самых глухих переулках звучат их торопливые, четкие шаги, слышно, как один, остановившись перед домом, громко спрашивает у дворника:
— Какой номер?
А через улицу другой рассыльный допытывается — так же требовательно, нетерпеливо:
— Номер, номер какой?!
По всем районам города в тысячи квартир стучит война, вручает повестки.
Только к студенческим общежитиям не сворачивают рассыльные. Пока студенты могут спать спокойно — у них броня до окончания университета. Однако и студентам теперь не спится.
В комендантской у телефона бессменно дежурят вооруженные комсомольцы, при входе в общежитие стоит часовой с винтовкой и противогазом. Не учебная малокалиберка — настоящая боевая винтовка в эту ночь у студента на плече. Комендантская отныне именуется штабом — окна в ней плотно завешены студенческими одеялами. Старшим здесь Спартак Павлущенко, член университетского комитета комсомола, ответственный за осоавиахимовскую работу. Во время финской он попал в лыжный батальон, и, хотя до фронта их так и не довезли, возвратился Спартак вроде бы фронтовиком, с той поры во всех президиумах восседал с видом утомленного боями ветерана. С тех же времен на правах человека военного Спартак носит гимнастерку, портупею и ремень с медной командирской пряжкой, которая сверкает на нем и сейчас. Правда, для полноты впечатления Павлущенке немного не хватает роста — он едва ли не самый маленький на факультете, — зато солидности у него хоть отбавляй; она у него во всем: в походке, в повороте головы, в неестественно приподнятых плечах, в локтях, оттопыренных на какой-то особый начальнический манер.
Когда в комендантской звонит телефон, Спартак опрометью бросается к нему:
— Историки! Штаб МПВО слушает!
И, припав ухом к трубке, слушает с таким видом, будто с ним разговаривает кто-то стоящий сейчас в самом центре событий. Полное, розовощекое лицо Павлущенки в эти минуты сосредоточенно, серые расширившиеся глаза полны высокой решимости.
Время от времени он выходит из комендантской и, громко постукивая каблуками в вестибюле, направляется проверять пост, выставленный у входа в корпус. На посту сейчас Слава Лагутин, надежный парень, которому Спартак не может не доверять, но Павлущенку раздражает, что возле Лагутина все время вертится Марьяна Кравец, эта чернявая красавица, которая не могла придумать ничего лучшего, как прибежать из девичьего общежития на свидание в такое время и в такое место.
— Я тебе уже говорил, — раздраженным тоном обращается к девушке Спартак, — пост не место для свиданий.
— Иду, иду, — отвечает Марьяна, отступая шаг назад и делая вид, будто собирается уйти.
— Это я уже слыхал. А уйду — ты опять тут как тут!
— Ну что случится с тобою, Спартак, если я немножко, самую малость тут постою?
— Со мною — ничего. Но должен же быть порядок! И вообще, что за разговор? Сказано, уходи — значит, уходи, ежели не хочешь неприятностей себе и ему.
Спартак при этом покосился на Лагутина, к которому Марьяна опять прижалась.
— Почему ты ей ничего не скажешь? — обрушился Спартак уже на Лагутина. — Ты ж знаешь порядок?
— Правда, Марьяна, иди, — говорит Лагутин и неохотно отстраняет ее. — До завтра!
Перед тем как уйти, Марьяна еще раз приблизилась к Славику, торопливо не то поцеловала, не то шепнула ему что-то, а уходя с независимым видом, так крутанула туго заплетенной косой перед Павлущенкой, что даже хлестнула его по плечу.
Некоторое время Спартак молча смотрел Марьяне вслед. Убедившись, что девушка исчезла в темноте, повернулся к Лагутину:
— Ты смотри тут. Прислушивайся!
— Весь — внимание! — В голосе Лагутина прозвучали насмешливые нотки.
Спартак подошел к нему вплотную, снизил голос до шепота:
— Есть данные, что они диверсантов к нам забрасывают. Говорят, в милицейскую форму переодеты. Ясно?
— Ясно, — Лагутин перестал улыбаться.
— Особенно туда вон поглядывай, — Спартак настораживающе кивнул в сторону кладбища и затих, словно оттуда, из темных зарослей, уже и в самом деле выползали, подкрадывались к общежитию диверсанты.
Оставшись один, Славик не мог глаз оторвать от темной чащи кладбищенской зелени за забором, где они еще вчера с Марьяной загорали, вместе готовились к экзаменам.
Это кладбище, его густые, дикие заросли — излюбленное место студентов. Каждую весну и лето они там загорают, зубрят конспекты да целуются либо целыми компаниями фотографируются под крылатыми ангелами и у могил своих прославленных предков. Там похоронено много профессоров и ректоров университета, в том числе баснописец Гулак-Артемовский, академик Баглий, художник Васильковский — «небесный» Васильковский, которого так любит Лагутин… Прошлой весной на кладбищенском просторе среди студентов мелькали и госпитальные халаты: неподалеку был госпиталь, и раненые да обмороженные коротали тут свое время, поправляясь после финской. Со многими из них студенты подружились, один из командиров попытался было даже отбить у Лагутина его Марьяну, но, несмотря на это, они расстались друзьями.
И вот теперь в сторону кладбища, которое было таким укромным местом для студенческих свиданий, ты должен смотреть с зоркостью часового, должен прислушиваться к малейшему шороху в сиреневых зарослях; а если оттуда появится вдруг, перемахнув через забор, чья-то подозрительная фигура, — останови ее суровым окриком:
— Кто идет?
Окажется, что это идет Дробаха Павло, беспечный гуляка, парень донбасский, из тех, что не боятся ни черта, ни декана, — когда-то из таких вот выходили повесы, дуэлянты лихие. Там, за кладбищенской оградой, ночами напролет пропадал Дробаха, там, среди сиреневых зарослей и крапивы, буйно расцветала его неприхотливая любовь. И война, кажется, ничего не изменила. Привычно перескочив ограду, подошел к Лагутину веселый, взлохмаченный, попросил закурить.
— Тут не курят, — сказал Лагутин. — No smoking![3] — И добавил: — Чуть не бахнул по тебе.
— Не попал бы. А ежели и попал, не пробил бы: кожа на мне — будь здоров!
— Да знаем… Где шлялся? Небось на свидании был?
— А где ж еще бедному студенту шляться? Бродил. Промышлял. Пил радости мира, как сказал бы поэт. И дурак тот, кто не умеет вкусить радости жизни полной мерой.
— Ты считаешь, для этого сейчас подходящее время?
— А что?
— На эту жизнь покушаются сейчас…
— Черта пухлого!
— Что черта пухлого?
— Руки им поотбиваем, не горюй!
И пошел в вестибюль, насвистывая.
Вскоре из темноты появилась перед Лагутиным еще одна фигура — высокая, стройная, подвижная — Богдан Колосовский. Похоже, провожал Таню до общежития на Толкачевке. Богдан подошел к Лагутину, неловко улыбаясь: видно, ему было малость неудобно, что в такое время, когда другие стоят на посту, делают дело, он идет себе со свидания, обцелованный девушкой.
— Тебе, наверно, пора сменяться? Хочешь, я встану?
— Нужно Спартака спросить.
— Зачем?
— Без этого нельзя. Там списки.
— Ну так я пойду к нему.
В комендантской Спартак тем временем разговаривал с кем-то по телефону, то и дело приговаривая: «Есть!», «Есть!» — а хлопцы — среди них и Дробаха, — рассевшись на столах и на подоконниках, молча смотрели на него — кто хмуро, кто с веселым любопытством, наблюдая его в этой новой и, видать, очень приятной для него роли.
Когда Павлущенко кончил разговор, Лагутин полушутя доложил, указывая на Богдана:
— Привел вот «задержанного». Могу ли передать ему пост?
Спартак исподлобья посмотрел на Колосовского, потом на Лагутина, и круглая голова его в светлых волнистых кудрях наклонилась над каким-то списком, который лежал перед ним на столе.
— Разреши мне сменить Лагутина, — после томительной паузы обратился Богдан к Спартаку.
— Лагутина сменяет Ситник, — холодно ответил Павлущенко и крикнул в угол, где столпились ребята: — Ситник, заступай на пост!
Первокурсник Ситник, шустрый, остриженный под ежик парнишка, юркнул в дверь. Через минуту, сдав пост, Лагутин вернулся.
— Ну, что ж ты? — обратился он к Богдану.
Колосовский шагнул ближе к Спартаковым спискам:
— Когда там моя очередь?
Спартак, начальнически хмурясь и не подозревая, как не идет это к его полным, по-детски розовым щечкам, долго ищет Богдана в списке и наконец раздраженно объявляет:
— Тебя нет.
— Как нет?
— А так вот — нет.
— Кто составлял список?
— Известно кто. Бюро. Я.
Колосовский до боли прикусил губу. Помолчал под внимательными взглядами товарищей.
— Почему же ты меня не внес в список?
Скрипнул стул. Круглая голова Спартака снова склонилась, рассыпалась кудрями над бумагами.
— А мы не вносим всех подряд. Тут отобрали кого следует.
Эти слова окончательно возмутили ребят.
— А его, по-твоему, не следует? Отличник учебы! Ворошиловский стрелок! — закричали отовсюду. — Чего тебе еще нужно?
— Допиши! — соскочил с подоконника Дробаха. — Скажи, что пропустил случайно! По темноте своей.
Спартак сразу же осадил его:
— Ты лучше помаду вытри на щеке! Кому война, а кому мать родна!..
Проведя кулаком по щеке, Дробаха продолжал, однако, свое:
— Что ты душу выматываешь? Стреляешь хуже него, а тут уперся… Такому товарищу — и не доверяешь? Не можешь доверить Богдану отстоять один час на твоем дурацком посту?
Это совершенно взбесило Спартака. Он поднялся из-за стола — приземистый, плотно затянутый ремнем толстячок.
— Вижу, о тебе тоже следовало бы подумать, если ты считаешь наш пост… бессмысленным, — надувшись, глянул он на Дробаху, и в голосе его вдруг зазвучали угрожающие нотки. — Тебе известно, что такое пост? Известно, что объявлено военное положение?
Дробаха спокойно шагнул к столу.
— Ну и что?
— А то, что нам нужна сейчас утроенная бдительность!
— К кому?
— Ко всем! К тебе! Ко мне! Ко всем!
Лагутин, подойдя к Спартаку сзади, положил руку ему на плечо:
— Ты, товарищ Цицерон, речей нам не закатывай. Объясни толком: почему в списке нет Колосовского? Кто тебе дал право унижать, оскорблять — да еще в такое время — нашего товарища, честного, надежного?..
— Ты меня не учи! — Спартак сердито стряхнул руку Лагутина. — И вы тут не митингуйте! Демократия кончилась! Позвольте уж мне судить, кого надо включать в список, кого нет! Прежде чем защищать, вы у него спросите! — крикнул он, не глядя на Богдана. — Спросите, где его отец.
Богдан почувствовал, как жаркая кровь огнем заливает ему лицо. Отец… Ничем иным сейчас нельзя было сразить его так тяжко, как именно напоминанием об отце… Ты сын человека, которого назвали врагом народа, который вычеркнут из этой жизни, отправлен рубить тайгу. На курсе знают об этом, некоторые хлопцы тайком даже сочувствуют, и все же сейчас ты перед ними как бы и действительно в чем-то виновен. Будто бы утаил. Будто бы украл. Не находилось слов для возражений Спартаку, и вообще не оставалось ничего другого, как молча выйти из комендантской. Богдан повернулся и вышел, избегая взглядов товарищей.
Поднимаясь в темноте по ступенькам, чувствовал, как горит лицо, как бьет в висках кровь.
У себя в комнате Богдан, не раздеваясь, упал на постель, зарылся головой в подушку. Недоброе, мстительное чувство душило его, сердце жгла боль незаслуженной обиды.
Этот Спартак, может быть, и сам не подозревает, какой глубокой кровоточащей раны в сердце Богдана коснулся. Недоверие, недоверие, с такой грубой откровенностью высказанное!
В углу заскрипела кровать Степуры. Оказывается, тот еще не спит. Вздохнул, обратился к Богдану:
— Будешь ужинать? Там хлеб, повидло в тумбочке.
Богдан не отозвался.
— Лежу вот и думаю, — заговорил немного погодя Степура, — наверное, повестки уже получили…
Глуховатым баском он рассказывает о том, что Богдан слышал от него не раз, — о старших братьях своих, Степурах, один из них — тракторист, другой — комбайнер, третий — конюх, все с женами, с кучей детей. Еще говорит что-то о батьке, он тоже подлежит мобилизации, и о своей отсрочке, которая дает ему льготу, дает почему-то преимущество перед братьями…
— И за что? За какие такие заслуги перед народом?
Богдан почти не слышит его. Вцепившись зубами в подушку, он никак не может подавить в себе обиду, ворочаясь, сжимает кулаки от боли, которая жжет и жжет его. В это грозное, напряженное время, когда Родина в опасности, ему не доверили оружия, его отбросили прочь! Тут, возле общежития, не доверяют, что же думать о фронте!
Жарко в комнате, хотя окно открыто. Вскочил с постели, разгоряченный подошел к окну. Сразу же за дорогой темнота, будто и конца ей нет. Далеко над районом заводов мигнул прожектор. Мигнул, упал, погас, и стало еще темнее. Вспомнилось небо Запорожья в заревах металлургического гиганта. Оттуда, из Запорожья, был взят отец — перед арестом он работал в горвоенкомате. Вспомнилось висевшее на стене в комнате отца Почетное революционное оружие, которым он был награжден за участие в ликвидации махновских банд. В сознании Богдана никак не укладывалось, что отец его изменил Родине, что надо отречься от него. Богдан беспредельно верил в честность отца.
Острые холодные глаза Спартака увидел перед собой. Так что ж, по-твоему, если мой отец там, мне, его сыну, доля народная, Родина моя советская менее дороги?