Франц в ярости закрыл газету, встал со скамьи, и тут на ум ему пришла одна идея, идея настолько удачная, что ее можно считать поворотным пунктом оптимистической части нашей истории. Он аккуратно сложил газету, возвысил свой до сей поры робкий голос и зычно крикнул:
— «Эхо Земли»! Последнее эхо планеты Земля…
Он восхитился своей смелостью и продолжал выкрикивать дальше, но был крайне удивлен, что люди, казалось, вовсе не были удивлены, однако он удивился еще больше, когда кто-то спросил:
— А сколько стоит?
— Пятьдесят пфеннигов, — ответил Франц, но, заметив разочарование на физиономии одного инвалида, не потерял присутствия духа и выпалил: — Самый последний номер за тридцать, если, конечно, вы желаете его приобрести, сорок страниц, отличная газета…
Он взял крошечные десятипфенниговые монетки, вышел из парка, необычайно гордый собой и в полной уверенности, что все устроится хорошо, скорым шагом пересек несколько улиц, вскочил на подножку проезжавшего мимо трамвая и сохранил невозмутимое хладнокровие, когда проходивший по вагону кондуктор спросил: «У кого еще нет билета?» На третьей остановке он спрыгнул с трамвая и очутился возле вокзала. Там он купил за десять пфеннигов одну сигарету, бросил другую монету в шляпу нищему, а на третью приобрел перронный билет; бодро попыхивая сигаретой, прошел контроль, изучил расписание поездов, выяснил, что через минуту прибудет поезд из Франкфурта, поспешил на перрон, услышал, как голос из репродуктора провещал: «Осторожно…» — и вот уже вдали показался поезд. А когда поезд подкатил к перрону, его осенила еще одна новая идея; небрежно зажав сигарету в уголке рта, он помчался вдоль состава, выкрикивая, как сумасшедший: «Марго! Маргошенька! Маргошечка!» — хотя не знал никого, кто бы звался этим именем. В его голосе звучали ожидание, мольба, страх, безнадежность влюбленного; пробежав весь состав от головы до хвоста, он прекратил наконец бессмысленную беготню и громкие поиски; с нахмуренным лбом, удрученный и окончательно разбитый, он пробрался мимо целующихся пар и брюзгливых носильщиков, спустился вниз по лестнице и выплюнул наконец окурок, давно уже грозивший обжечь его нижнюю губу…
У него было такое чувство, будто весь мир открыт для него, что свойственно всем робким людям, которые внезапно обрели мужество. Внизу, в расписании поездов, значилось, что следующий поезд из Дортмунда должен прибыть лишь через двадцать минут, и потому он решил пройти в зал ожидания.
Разумеется, все это Франц описал мне еще более подробно. Там, в далекой чужой стране, у него предостаточно досуга, когда у него такая милая женушка, вилла и непременная чековая книжка в кармане. Но я буду более краток. Меня ведь попросили сочинить короткую оптимистическую историю, потому что нескончаемому оптимизму больше не верят. Оттого-то я и не могу описать во всех подробностях его каждое душевное побуждение, как это проделал Франц.
Итак, коротко. Он вошел в зал ожидания, кинулся к кельнеру и торопливо, как тот, чье время необычайно дорого ценится, произнес:
— Доктор Ветродуев. Обо мне не справлялась профессор фройляйн Снеготара?
Кельнер вперил в него скептический взгляд, сдвинул на лоб очки, покачал головой и, устыдившись своего скепсиса под беззастенчивым взглядом несмущающихся глаз моего друга Франца, ответил:
— Нет, сожалею.
— Кошмар, — промолвил Франц. — Спасибо. — И рухнул на стул возле стола. Затем он вздохнул, застонал, вытащил записную книжку, совершенно пустую, снова засунул ее в карман, потом опять вытащил и принялся рисовать в ней женские профили, пока его не прервал вопрос кельнера:
— Желаете чего-нибудь?
— Нет, — невозмутимо ответил Франц, — сегодня — нет. Сегодня, в виде исключения, нет.
Кельнер в очередной раз посмотрел на него поверх очков и отошел, унося пустые кружки.
За соседним столиком Франц увидел крестьянку с маленькой девочкой, которые с завидным старанием уписывали за обе щеки вкуснейшие бутерброды, заполнявшие их огромную корзину. Казалось, будто их обязали выполнить одно пренеприятное поручение, оттого они были твердо преисполнены гордого и непередаваемо возвышенного сознания точно выполнить возложенную на них тяжкую обязанность. При этом они ничего не пили, по-видимому, это были очень экономные люди…
Тут голод Франца заявил о себе в полной мере, он не выдержал и рассмеялся, да так громко, что все люди вокруг повернулись к нему: женщина, ребенок, у которых, казалось, застряло по куску бутерброда во рту, кельнер и все остальные. Франц уставился в свою записную книжку, словно обнаружил там нечто необычайно смешное. Затем он встал со стула, снова подошел к кельнеру и громко произнес:
— Ежели будут спрашивать доктора Ветродуева — это я, я буду здесь ровно через десять минут. — И вышел из зала.
Он снова просмотрел расписание, с ужасом обнаружил, что в прошлый раз не заметил поезда из Остенде, сведения о котором были напечатаны красной краской, так что немудрено было их не увидеть, как очумелый ринулся на указанную платформу, увидел длинный роскошный состав, открыл было рот, чтобы крикнуть, как вдруг опамятовался: ведь надо было прокричать какое-нибудь иностранное имя, и он заорал, закричал, завопил благим матом:
— Мабель! Мабельхен! Мабелинхен!
И бывает же такое — это полностью оправдывает мое решение отнести эту историю к разряду оптимистических, — что из последнего окна, последнего купе, последнего вагона рядом с пыхтящим локомотивом, издававшим весьма пессимистические стонущие звуки, выглянула премиленькая светлая головка и закричала:
— Да, нет. Yes, нет. Hallo!
Франц остановился как вкопанный, посмотрел ей в глаза и сказал:
— Да, это ты.
Думаю, она тоже решила, что он прав, несмотря на его пустой карман, потому что в конце его до тошноты подробного письма было написано: «Мы прекрасно ладим друг с другом. Мабель — милашка. Тебе нужны деньги?» Я написал ему: «Да».
«ЗЕЛЕНЫЙ ДОЛ»
Трамвай пересекал теперь улицу, название которой, написанное белыми буквами на голубом указателе под фонарем у перекрестка, неожиданно показалось ему знакомым. Он покраснел, выхватил из кармана записную книжку и на испещренной записями странице отыскал название этой улицы, обведенное красным карандашом: Бюловштрассе. Он тотчас понял, что намеренно, раз за разом, пропускал эту страничку, но, в сущности, не проходило дня, чтобы он не вспоминал это название…
Трамвай сделал плавный поворот и остановился. Человек в трамвае услышал музыку, вырывавшуюся из пивной, увидел разрежавшие сумерки газовые фонари, уловил задорный девичий смех, донесшийся из окруженного забором сада, и поспешно вышел из трамвая. Пригород выглядел, как все пригороды: растерзанным, грязным, с обилием прелестных садов; у него был свой запах, звучание, цвет и совершенно не поддающиеся определению флюиды, так притягивающие нас: флюиды затерянности…
Мужчина услышал скрежещущий звук отъезжавшего трамвая, положил свой пакет на землю, достал из кармана записную книжку и нашел нужную страничку, хотя помнил наизусть номер дома: Бюловштрассе, четырнадцать. Теперь пути к отступлению уже не было. Да, он прекрасно понимал, почему все время откладывал выполнение именно этого поручения и не ездил за сигаретами в этот город. Разумеется, есть много улиц с таким названием, в каждом приличном городе есть Бюловштрассе, но только в этом городе был дом под номером четырнадцать, в котором жила женщина по фамилии Гертнер, которой он должен рассказать о том, что произошло четыре года тому назад и о чем он должен был ей рассказать уже как четыре года…
Газовые фонари освещали высокий забор лесоторгового склада, исписанный громадными белыми буквами. Сквозь щели в заборе он увидел белые, отдающие в желтизну штабеля безукоризненно изготовленных досок и устало прочитал по буквам надпись на изгороди: «Братья Шустеры», потом он отступил на шаг, потому что буквы на заборе были огромных размеров и выходили за поле его зрения, и прочитал где-то уже далеко, в самом конце, освещаемом другим фонарем, продолжение: «Старейший лесоторговый склад у площади». Там, где кончалась последняя буква «и» в этой солидной надписи, возвышался большой черный дом, из распахнутых окон которого вырывался желтый свет; он увидел фонарь, услышал музыку, звучавшую из репродуктора, а где-то позади него опять раздались звонкий девичий смех, бренчание на гитаре и песня, которую пели приятные бархатные голоса подростков: «Мы с тобой у костра лежали, Кончита…» — песню подхватили другие голоса, вступила еще одна гитара, девичий смех умолк, и приехавший мужчина медленным шагом двинулся вдоль забора к фонарю, который маячил точнехонько против букв «П» и «Л». Блестящие рельсы трамвайных путей уходили далеко в узкую, плотно застроенную улицу, фасадная сторона которой казалась мертвой, темной и пугающей, дома на ней, должно быть, сгорели. Сумерки сгущались, и теперь дальний конец этого мертвого фасада освещался слегка раскачивающимся на высоком столбе фонарем, а на этом углу улицы снова собралась компания молодых парней, мужчина видел тлеющие огоньки их сигарет. Должно быть, это начало Бюловштрассе…
Он все еще по-прежнему находился между «П» и «Л». Было тихо, только слышались негромкие надрывные стоны гитар и бархатные голоса, которые довели до конца начатую песню. На противоположной стороне улицы раскинулись большие сады и огороды горожан. Какой-то мужчина раскурил в темноте трубку, свет от спички выхватил из мрака темно-синюю морскую фуражку, мясистое, грубо высеченное лицо, вытянутые трубочкой губы, загасившие выдохнутым дымом горящую спичку, и там снова воцарилась глухая тьма. Приезжий медленно двинулся дальше, и в конце длинного забора тишину вдруг будто взорвали: из открытых дверей пивной выплеснулись резкий мужской хохот и дикие, не удостоенные внимания вопли певца из репродуктора. Первая поперечная улица вроде бы полностью уцелела, оттуда до него долетали смех, громкие возгласы и обрывки разговоров людей, сидевших на стульях возле дверей своих домов…
Шагая по этой улице, будто по густо населенной коммунальной квартире, он думал: «Я все еще могу вернуться. У меня нет никаких дел на этой Бюловштрассе». Тем не менее он шел все дальше, будто его насильно гнали, по направлению к светофору и вскоре поравнялся с компанией молодежи на углу улицы. Теперь и с Бюловштрассе доносился шум, а когда он быстро повернул за угол, то обнаружил, что и здесь в ряду домов зияли черными прогалами пустоты, и в какой-то миг ему страстно захотелось, чтобы дом номер четырнадцать тоже был разбомблен. Тогда бы все было очень просто.
Он замедлил шаг. «Если я пойду дальше по улице, я пропал, — подумал он. — Меня сразу заметят, спросят, и тогда мне придется все рассказать». Он тут же повернул назад и прошел через толпу молодежи прямиком в пивную. Поздоровавшись, сел за столик возле двери. Трактирщик, длинный худой доходяга с темно-желтым лицом, стоя за стойкой, кивнул ему и громко спросил:
— Пива?
— Да, — ответил он.
На столике справа от него лежали костыли одного безногого, рядом с этим толстым инвалидом в шляпе, сдвинутой на затылок, сидели с озабоченными лицами мужчина и женщина, они неуклюже и устало поддерживали снизу свои пивные кружки. Где-то в углу играли в скат, по радио теперь пел женский голос: «А мама мне без устали твердит, что поцелуй бедой грозит…»
Трактирщик принес приезжему пиво, тот поблагодарил его.
Он положил пакет на соседний стул и вытащил из нагрудного кармана измятую сигарету…
«Стало быть, это та самая пивная, — подумал он. — Здесь он пел свои песенки, «Розмари», «Зеленый дол», здесь скверно ругал верхи и тем не менее с гордостью демонстрировал свои ордена, здесь покупал сигареты и пел, стоя возле буфетной стойки».
Потом приезжий вдруг снова увидел, как был застрелен тот мужчина, которого звали Гертнером; этот рыжий коротышка Стивенсон с наглым лицом выстрелил из пистолета ему прямо в живот, ровно четыре выстрела по диагонали сверху вниз, и он никогда еще не видел, чтобы рот, исполнявший некогда «Розмари», так искривился от боли. Они оттащили Гертнера в угол комнаты, стянули с него полевой китель, разорвали брюки, и тут из его живота хлынули потоки крови и содержимого кишок, и рот, некогда певший «Зеленый дол» и «Розмари», вот здесь, у этой буфетной стойки, этот рот от боли не мог вымолвить ни слова. Они не слышали больше стрельбы, а просто вытащили из его кармана солдатскую книжку, и он записал в свою записную книжку: Гертнер, Бюловштрассе, 14. Он хотел все-таки рассказать о случившемся жене Гертнера, ежели случайно окажется в их городе. Гертнер ничего больше не произнес, только жуткая жижа из крови и дерьма ленивыми толчками выплескивалась из его живота, а они — его товарищ и он — стояли в полном бессилии рядом и были вынуждены лишь смотреть на все это, пока наконец позади них кто-то не заорал: «Руки вверх!» Тогда-то они и узнали, что фамилия того рыжего коротышки-сержанта была Стивенсон. И вот двенадцать дрожащих мелкой дрожью американцев сгрудились вокруг них, он никогда еще не видел, чтобы люди так дрожали, дрожь американцев передалась их автоматам, и слышно было, как они позвякивали, и один из американцев сказал: «Stevenson, one is away…»[3]
Стивенсон сделал резкое стремительное движение, и они сразу поняли его и бросили свое оружие позади себя. У его напарника — он не знал даже его имени, они повстречались всего каких-нибудь полчаса тому назад — из-под мышки торчал автомат, как большая черная изящная кошка, и тот с размаху бросил его назад, угодив прямо в огромную яму с навозной жижей; было слышно, как автомат плюхнулся в нее, этот звук запомнился ему еще с уроков физкультуры, когда учитель показывал им прыжки в воду с доски, и ему настолько отчетливо представилась желтоватая лысина учителя, что он забылся и очнулся, лишь когда один из американцев дал очередь почти возле самого его носа, и тут они поняли, что Гертнер мертв, и услышали рев приближавшихся танков…
Приезжий посмотрел на свою кружку с пивом и неожиданно увидел, что рядом с ней стоит маленькая ваза с цветочками. Это были желтые, пушистые отцветшие сережки ивы, и он вдруг вспомнил, что тогда тоже была весна, стало быть, прошло ровно четыре года с того дня, когда Стивенсон выстрелил Гертнеру в живот, из которого вытекла смешанная с экскрементами кровь. Инвалид опять конвульсивно передернул плечами, а лица мужчины и женщины стали еще печальнее. К парням перед пивной, должно быть, присоединилась компания с гитарами и подружками, так как снаружи теперь доносился девичий смех, а потом они завели песню, все вместе, мужчина и женщина, сидевшие подле инвалида, по-прежнему с безутешным видом держа свои кружки, теперь вглядывались в открытый проем двери и внимали пению.
— Макс, — крикнул инвалид, — принеси еще три пива!
Приезжий слышал, как мужчина и женщина пытались отговорить его. А молодежь пела песни без слов, нежные, убаюкивающие, сентиментальные мелодии. Проходя мимо, трактирщик взял со стола пустую кружку и спросил:
— Еще одну?
— Да.
Мужчина еще раз бросил взгляд на свои сигареты, завернутые в голубого цвета рабочую робу. Поющие голоса и смех молодежи постепенно удалялись от пивной, а по радио теперь передавали что-то совсем другое, должно быть доклад, и трактирщик принялся судорожно крутить ручку приемника, пока наконец снова не заиграла музыка.
— Счет, пожалуйста, — попросил приезжий.
Когда трактирщик рассчитывался с ним, он тихо спросил:
— Гертнер, часто у вас бывал Гертнер?
— А как же, — тотчас ответил трактирщик и разгладил поданную ему купюру. — Вы что, знали его? Знали Вилли Гертнера?
— Знал. Он еще жив?
— Да нет, погиб.
— Давно?
— О, я даже не знаю, довольно поздно, кажется, в конце войны. А откуда вы его знаете?
— Мы вместе работали.
— У Платке?
— Да-да, у Платке… а его жена, как она?
Трактирщик удивленно уставился на него:
— Так она теперь у Платке… вы что, не работаете там больше?
— Нет, я ушел оттуда.
— Ах так, — с безразличным видом протянул трактирщик, взял пустые кружки и крикнул одному из посетителей: — Минуточку, иду, иду!
Приезжий встал, тихо попрощался и, не оборачиваясь, вышел на улицу.
На улице было не так темно, как представлялось, сидя в пивной, перед подъездами домов по-прежнему стояли стулья, и узкая улочка, казалось, гудела. В неосвещенных окнах тут и там вспыхивали огоньки сигарет, и повсюду надрывались радиоприемники. Дом рядом с пивной значился под цифрой «двадцать восемь», это была бакалейная лавка. В густых сумерках он разглядел рекламу «Магги» и «Персиля», а за пыльными стеклами витрины — корзину с яйцами, стопку пакетов и большую стеклянную банку с плававшими в ней маринованными огурцами и луком. Все выглядело, как за стеклом немытого аквариума. Казалось, предметы мирно плавали и покачивались, они походили скорее на скользких моллюсков, которым, видимо, было весело хороводиться в сгущавшихся сумерках.
«Так вот это где, оказывается, — подумал он. — Здесь жена Гертнера покупала уксус, бульонные кубики и сигареты, где-то поблизости должна быть мясная лавка и булочная… ведь такой живот надо было выпестовать, прежде чем его мастерски продырявили, так что из него выливались одновременно кровь и дерьмо. Все должно иметь свой порядок. По меньшей мере лет восемнадцать надо было отращивать такой живот, потчуя его всем, что можно было на недельное жалованье приобрести у мясника, пекаря и бакалейщика, время от времени этот живот накачивался пивом, а сигареты курил уже рот, который подчиняется этому животу, всё в полном порядке…»