* * *
Последний Коммунист в эту, быть может последнюю, ночь своей жизни снова пробуждается и видит свет, как раз когда 7-й поезд со скрежетом выскакивает по своей невероятной крутой дуге к Куинсборо-плазе, а оттуда – на надземный участок путей, и в тот же миг вагон пронзают, будто стрелы святого Себастьяна, лучи света от луны и от уличных фонарей. Впрочем, проснулся он не от яркого света, а оттого, что его уколола в ладонь крошечная стрела уже потухшего косяка. По-видимому, он крепко стиснул косяк, когда началась потасовка, и только теперь косяк обжег ладонь изнутри. Он разжимает пальцы – и на пол вагона падает окурок с остатками марихуаны. Ни дать ни взять кадр из фильма нуар: улика, добытая из рук убитого. Но его похитители и в ус не дуют. В вагоне больше ни души: пассажиры, еще стоя на платформе, увидели сидящих внутри диковинных персонажей – двух “чурок” и коматозного “Освободителя”, – наверняка испугались и поспешили к соседним вагонам. Рядом с “Освободителем” на скамейке стоял цилиндр, чудесным образом даже не поврежденный. Боль в сдавленном пищеводе подсказывала ему, что он уже успешно проделал половину пути к смерти – а потом вернулся. Интересно, давно ли его мозг остается без кислорода?
Пожалуй, с 1956 года.
А может, кислород перестал поступать еще раньше – в тот самый день, когда он впервые понянчил малышку-кузину – и весь его ум просто перетек из головы в коленки.
Шахматы, бейсбол, крюгерранды – все это были побрякушки, которыми он как мог пытался скрасить свою одинокую жизнь. И все это окружало неизменную тайну – его убеждения. Они-то и образуют темное пятнышко внутри него, надежно спрятанное и неизменно живущее в душе Последнего Коммуниста – живущее уже десятилетия, несмотря на непонимание и презрение окружающих, которое заявляет о себе и сейчас, в эту самую минуту, когда поезд 7-й линии с ничего не ведающими пассажирами в его утробе мчится по рельсам сквозь чередующиеся полосы тьмы и света.
Он, Последний, – человек, брошенный самой историей. Он опоздал родиться – ему бы следовало оказаться в рядах тех, кто ковал коммунистическое движение, кто проливал кровь, борясь с царизмом. Или хотя бы дожить до окончательной победы коммунизма – до этого видения из фантазий Герберта Уэллса, недоступного пониманию низших смертных. А чего ему категорически не следовало делать – так это застревать на здешней мели, в этой нескончаемой промежуточной зоне бедствия. Здесь же происходит только всякая никчемная чепуха – эти бойкоты и демонстрации с требованием бесплатных детских садов, которые устраивают столь милые сердцу Мирьям иппи; здесь мельтешат мелкие мечтатели-троцкисты, фетишисты, молящиеся на Франца Фанона и на Третий мир, и французские “яйцеголовые”, превратившие марксизм в какую-то тарабарщину, в шаманские заклинания, в новую форму Каббалы. Или борьба за гражданские права, которая затем сменилась лозунгом “Власть черным!”, а потом – пожалуйста, вот вам и награда – ненависть мальчишек вроде Цицерона. Ха! С таким же успехом, если взять наобум другой пример, можно было заявлять, что, впаривая поддельные крюгерранды бойцам Ирландской Республиканской Армии, он борется с апартеидом.
Для него, Последнего, не осталось больше места, и все же, если быть до конца честным, он понимает, что сам он – вовсе не Последний, он лишь несет факел для настоящего Последнего, вернее, для Последней. Впрочем, он вряд ли ей нужен, этот факел: она ведь сама всю жизнь только и делала, что пылала – и ждала, когда к ее двери явится весь мир. Она растворилась в общественной деятельности, разрываясь между полицейскими, библиотекой и пиццерией, ну, а вместо хвастливой журнальной обложки на ее холодильнике красовалась открытка к Рождеству от председателя районного совета. Саннисайдизм – это коммунизм конца двадцатого века.
Да, Ленни следовало бы выйти из игры, когда он вляпался по самые локти в маринад, следовало бы навсегда полюбить рубашки, пропитавшиеся рассолом. Но тогда он сам не понимал, насколько близок к правде.
Поезд 7-й линии лениво притормаживает на станции “Лоуэри-стрит”. А когда двери уже начинают закрываться, он вскакивает с места, подхватывает цилиндр и бросается наружу. Он выскочил, он на воле!
* * *
Роза отперла дверь и впустила его без единого слова: можно подумать, она всю жизнь ждала визита человека в цилиндре, а он всё не шел.
– Восемьдесят семь! – повторил он, придав своему голосу больше басовитости: наверняка же все уверены, что Линкольн говорил басом.
Ему хотелось заворожить Розу, заставить ее повиноваться. Она отступила еще на несколько шагов – в тень от двери, и он почувствовал, что она ведет его за собой. Свет нигде не горел (Роза всегда маниакально экономила на электричестве), и когда он приблизился к ней, они превратились в две тени – одинаково таинственные друг для друга. Это были те самые комнаты, где Ленни когда-то впервые ощутил позывы похоти. Он стал расстегивать шелковистые слои один за другим, высвобождая мягкую женскую плоть из плена пуговиц и застежек. Цилиндр съехал назад и упал на пол, борода вклинилась между его губами и губами Розы, ее пришлось выдирать оттуда, так что оба некоторое время отплевывались от клейкого пуха с такими звуками, какие обычно издают коты, когда пытаются срыгнуть волосяной ком. А потом Ленни снова с жадностью атаковал ее губами и языком, затем спустился пониже, бормоча комплименты ее шее и ключицам, и, наконец, нырнул в сладкий туман грудей.
Линкольновы штаны застегивались на “молнию” – интересно, это же наверняка анахронизм? Ленни раздевался куда аккуратнее, чем срывал ночные одеяния с Розы. Не то чтобы он испытывал особый трепет перед костюмом Линкольна, но рвать его было нельзя: другой одежды просто не было. Они соприкоснулись теми теплыми участками тела, которые в последние годы, увы, сделались для Ленни почти незнакомыми. Поначалу он даже затруднился бы сказать, где заканчивается его тело и начинается Розино, – пока не нашел розетку. Произошло включение – этот безошибочный контакт, который не ведает ни молодости, ни старости, такова уж его суть. Наконец-то они припали к животному истоку своего бытия! Какое же это облегчение – войти в то великое измерение, по сравнению с которым человеческая история выглядит пигмейской.
Едва ли можно было найти на земле двух других столь же чуждых любви к природе людей – однако же, при всей их нелюбви к природе, они не только нашлись и нашли друг друга, но и пустили в ход свои единственные и неопровержимые природные орудия, обычно прятавшиеся под одеждой.
Роза впилась ногтями в ребра и зад Ленни – он и сам не понял: то ли она отталкивала его, то ли подстегивала? В любом случае, она его этим подстегнула. Тихие ворчливые звуки, раздававшиеся снизу, вдруг стали ритмичными. Излившись с каким-то хрюканьем, в котором, надо надеяться, было хоть что-нибудь мало-мальски линкольновское, Ленни попытался представить себе: если кузен оплодотворит кузину, что за чудо может родиться от их союза? Какое-нибудь невообразимое революционное чудовище – американский Ленин или Кропоткин? Или, скорее, очередная сирота истории – вроде него самого, только еще более злосчастное, проклятое создание, никогда не видевшее даже проблеска надежды на осуществление своей мечты. Невостребованный запасной кетчер “Пролетариев Саннисайда”, ковыляющий по собственной жизни и вечно попадающий в ловушки невежества.
Какое жалкое зрелище являл он теперь! Свидетелями тому были его собственные пальцы, которым никак не удавалось запихнуть его волосатое пузо обратно в линкольновские брюки. Можно подумать, расточив семя, он почему-то сразу растолстел – или обмяк. Твердость его члена была последней твердостью, какую он проявил, а теперь и от нее ни следа не осталось.
– Ты знаешь, кто я? – произнес он в темноту.
И с запозданием понял, что, наверное, поступил жестоко. Пускай бы лучше Роза воображала, что овладел ею сам Линкольн, – или, быть может, что все это ей только приснилось. Ну, мало ли – может, ей уже снилось когда-нибудь, что к ней является Джон Рид, или Фиорелло Ла Гуардиа, или что вернулся ее черный лейтенант, или даже Альберт вернулся? Почему бы и Эйбу к ним ко всем не примазаться?
– Ты что же – думал, Ангруш не узнает другого Ангруша, да?
Ленни поперхнулся и отошел от кровати.
– А костюм… да еще в темноте…
– Это правда – ты вечно одеваешься по-идиотски, но в черном костюме я тоже когда-то тебя видела. Я же была на твоей бар-мицве.
– Я тебя не шокировал?
– Шокировал? С чего бы это? Удивляться и твоим выходкам, и много чему еще – это мое перманентное состояние.
Неужели она не человек? Или у нее совершенно нечеловеческая броня? В Ленни вдруг подал голос какой-то остаточный рефлекс учтивости, какая-то поведенческая привычка, крайне редко напоминавшая о себе.
– Ты очень красивая женщина, Роза. Я ни о чем не жалею. Я просто подумал о разнице в возрасте.
– Не будь занудой, Ленни. Ты всегда был пятидесятилетним мужиком – с самого детства, лет эдак с семи.
Учтивость вмиг испарилась в атмосфере беспощадной Розиной откровенности. Впрочем, именно эта ядовитая атмосфера всегда и привлекала сюда Ленни.
– Как ни смешно это звучит, меня преждевременно состарила бесплодная любовь к твоей дочери.
– Да ты знаешь, когда я в последний раз спала с мужчиной? Так что не надо мне сейчас про дочь.
– Я видел ее сегодня вечером.
– А я разговаривала с ней сегодня утром. И что? Что ты хочешь мне сказать?
Ленни попятился к двери спальни. То ли для того, чтобы запереться здесь с Розой, то ли затем, чтобы сбежать в случае чего, – он и сам не знал. Ночник не горел, так что самой Розы даже видно не было, слышался только шелест – видимо, она сооружала какое-то прикрытие из того, что сбросил Ленни. А где-то там, за этими стенами, двое идиотов, от которых он дал стрекача, проехали на метро лишнюю остановку, потом наверняка вышли на “Блисс-стрит” и теперь, видимо, соображали, какими словами будут объяснять Джерри Гилрою, что сначала поймали добычу, а потом выпустили ее из рук. А может, они перешли на другую платформу и проехали одну остановку назад, к Лоуэри, и принялись рыскать по улицам Саннисайда.
– Мирьям не соответствует твоим стандартам.
– А поточнее ты можешь выражаться?
– Ты мечтала изменить условия жизни рабочего класса, поменять всю злосчастную траекторию, по которой движется цивилизация. А твоя дочь хочет всего-навсего запустить в водопровод ЛСД.
– Я попрошу тебя не путать разные вещи. Моя дочь – куда более великий революционер, чем мы с тобой, вместе взятые, Ленни.
– Да быть такого не может! Ты так говоришь просто назло мне. – Ленни не в силах был сдержать обиду. – Она объявляет бойкот винограду и ходит на демонстрации за бесплатные детские сады, но еще и смеется над историей! Видел я ее сегодня – вместе с ее квакером: вырядились, точно клоуны на маскарад, южноамериканскими партизанами. Прямо как Вуди Аллен в “Бананах”!
– Это не маскарад. – Голос Розы, доносившийся из темноты, вдруг изменился, в нем появились суровые пророческие нотки, будто заговорил сам Великий и Ужасный Волшебник Оз. – Они отдают мальчишку в пансион, а сами в начале следующего года едут в Никарагуа. Томми сочиняет песни на испанском.
– Ты обманываешься, Роза. Все это просто детские игры с переодеванием.
– Нет, это ты обманываешься! Ну, а с чего бы они стали тебе обо всем этом рассказывать? Для тебя же революция всегда оставалась какой-то аллегорией! Это ты как раз вечно рядишься в чужие наряды. А Мирьям арестовывали на ступенях Капитолия, она пикетировала Линдона Джонсона на Всемирной ярмарке. И вот теперь она собирается окунуться в настоящую революцию. А ты где был? Пялился на таинственные масонские символы на пятидолларовой монете – и воображал, что занят важным делом, что тебя только понапрасну от него отвлекают!
– Да видел я их! Они вырядились на Хэллоуин в солдатскую форму, совсем как в комиксах рисуют. Они в таком виде даже из аэропорта выйти не успеют – их сразу же арестуют.
– Какой еще Хэллоуин?
– На календарь посмотри!
– Сам туда смотри! Нет такого американского праздника – все это просто болтовня, какой-то кошмар, завезенный из Старого Света, из какой-нибудь Трансильвании. Мы же сюда приехали для того, чтобы избавиться от этого ужаса. Ну, к тебе-то это не относится: у тебя каждый вечер Хэллоуин, круглый год. Пора взрослеть, Ленни.