Посредине пути - Ахто Леви 24 стр.


Еще недавно его не было, не существовало, считай, что был мертвым, в том самом состоянии небытия, которого люди так боятся. А теперь я этого человечка несу на руках — девочку ростом в сорок пять сантиметров. И если я ее уроню, она запросто может опять перестать существовать…

Но я ее не уроню. Донесу до стоянки такси, даже дальше — довезу, куда надо. Потому что у нее уже и имя есть — Наташа. Ничего особенного, их миллионы в мире, Наташ, так что одной больше, одной меньше… Возможно, именно сейчас где-то в мире какая-нибудь Наташа погибает от несчастного случая, а другая умирает от болезни или старости, и в их судьбе мне участвовать не дано, но эту Наташу, в одеяле, мне надо нести, потому что жизнь у нее есть, имя тоже есть, отца только нет.

Он далеко. А где ему еще и быть, если человеку страшно хочется разбогатеть, это только далеко возможно, близко не заработаешь. Вдали, по крайней мере, жизненный опыт, ум, специальности разные приобретешь наверняка. Все это нужно, когда уже два «окунька» растут… Вероятно, не скоро ему удастся разбогатеть, ну где-нибудь лет через десять, но дети… Эти цветы, если посажены, взойдут и как-нибудь с божьей помощью да будут расти. Так что и Наташа, если я ее не уроню на каменный тротуар, вырастет.

Нет, я не уроню. Тем более, что сзади бегут, стремясь не отстать, Зайчишка с Маринэ. Последняя, догоняя, то и дело проверяет, не потерял ли я ту, что шевелится в свертке. Хотя книги она не читает, чтоб «не забивать себе башку ерундой», но душа у нее болит за своего ребенка. Нет, Маринэ, я ее не потерял, несу. Хотя, честно признаться, не привык я разгуливать с подобной поклажей, потому и мчусь с такой скоростью…

Здесь картина оборвалась. Во дворе выли собаки, потом остервенело залаяли, послышался шум приближающегося автомобиля, в окно ударил луч фар. Приехала Тийю. Кто же другой в такую рань?

Я живо выбрался из кровати, залез в тапочки, накинул халат и спустился открывать. Собаки продолжали остервенело тявкать на все лады, и я твердо решил их прогнать — хватит с меня этого собачьего конгресса!

Открыв дверь, я встретился с Тийю. Она была одета в дождевик, хотя на дворе было совершенно сухо. И было бы тихо, если бы не собаки. Она заглянула в глаза как-то необычно серьезно, грустно, задумчиво. В утреннем сумраке она мне показалась совсем такой же, как во Фленсбурге.

Я вспомнил наше первое свидание в школьном классе. Я даже не помню всю эту наивную прелюдию нашей игры в любовь, но она якобы в чем-то провинилась передо мной, за что я якобы имел право ее судить и вынести решение. Мы сидели рядом в темном классе, и я не знал, с чего начать…

Я говорил, но мне хотелось не слов, а дел. Но как начать? Потом вынес мудрое решение: смерть через… удушение в объятиях. Глупее что-либо трудно и придумать, но я-то себе показался тогда, в свои пятнадцать лет, невероятно остроумным, тем более что жертва не возражала. Мы тут же начали приводить в исполнение приговор, обнялись, и я впервые в жизни по-настоящему целовался. О, до чего же долго и часто мы совершали эту казнь!

Теперь мне хотелось опять заключить ее в объятья, но я лишь сказал, что очень ее ждал, а собаки…

А собаки лаяли и выли. Я принялся объяснять Тийю, что я — полный хозяин хутора с разрешения Хуго. Говорил про старика, как он ел наше мясо…

— Откуда столько собак? — спросила Тийю, но мне показалось, что ей безразлично, есть они или нет. Мы стали подниматься в наши комнаты, я говорил про собак, но и мне тоже было не до них: она устала, подумалось мне, ей надо отдохнуть с дороги, да и я… не доспал. Заодно, решил я, поделюсь с ней некоторыми заботами.

Ах, заботы заботами, они всегда в наличии у каждого человека, но я ей откроюсь так, как открылся бы разве что матери, хотя… Как открываются матери? В общем-то, я не знаю. Может быть, это потребность кому-то все о себе рассказать, вывернуть душу наизнанку — исповедоваться не всем свойственно, но я всегда мечтал, чтобы была у меня женщина (именно женщина), перед которой не стыдно все о себе рассказать, однако такое скорее всего возможно, лишь когда тебе еще хотя бы до сорока, а в пятьдесят уже поздно, и то, в чем хотелось открыться, останется во мне, вместе со мной умрет. Разве что Тийю…

Мы уже стояли на верхней ступеньке лестницы, когда Тийю сказала:

— А этот старик-то… ему что же, не спится? То-то я удивилась, когда увидела свет в комнате старика Роберта… Подумала: уж не дух ли его появился?

Во дворе опять заскулили собаки. Меня пронзила неприятная догадка. Ничего не ответив Тийю, я бегом ринулся вниз. В кухне было темно. Я постучался к старику. Ответа не было, но узкая светлая полоска под дверью подтвердила: внутри горит свет. Я толкнул дверь…

Старик сидел в кресле-развалюхе перед телевизором, который не выключался из сети, перегорел. Старик спал. Он уснул навсегда. Это и собаки подтвердили, протяжно завывая.

28

Еще держался я за холодную руку старика, когда глухим стоном вырвалась жалость к самому себе: что за невезение! Жизнь совсем не считается с моими мечтами; как бы я ни старался, в какую бы сторону ни повернулся, нигде ничего не выходит так, как хотелось. Но почему? Или я очень скверный человек? Может, хуже всех? Может, я нечестен? Господи! Мне же известно, как припеваючи и вольготно живется просто невероятно подлым негодяям, хотя они воры и грабители, иезуиты и лицемеры и вообще прохвосты. Почему же такая несправедливость?

Вероятно, этот вопрос меня не волновал бы, если бы все складывалось удачно и у меня… Нам не нравятся буржуи, они за наш счет хорошо живут — долой их, на их место сам устроюсь и заживу… как буржуй. К сожалению, так бывает.

Все равно как у зубного врача: ждут очереди, злятся, волнуются, ругаются — долго, безобразие, с нашим временем не считаются, жаловаться надо. Потом настанет очередь кого-нибудь из них, он у врача, сидит, глядит умильно в глаза, разинув рот, и что же?.. Может, вас теперь в спешном порядке обработать? Тр-р-р — дырку в зуб, пломбу-кляп и топай?.. Как бы не так! Теперь вам угодно, чтобы врач внимательно отнесся, обследовал тщательно, детально, больно не делал, обработал, а время… При чем тут время! Здоровье дороже. Свое здоровье…

Так что поговорить с Тийю не удалось. Надо было отправляться в поселок и звонить Хуго. Он приехал после обеда, вместе с ним врач, словно он мог еще понадобиться покойнику. Меня, естественно, занимала мысль: не откажет ли мне Хуго теперь в квартире, раз молоко кипятить больше нет надобности.

Целый день гонял собак. Они уходили, злобно рыча, но тут же воровато возвращались. Конечно, когда зима на носу, то и собаке бездомной веселья мало. Собаки же не умеют рассказывать за корм и ночлег выдуманные истории, подобно «мальчику, который ходит», хотя, вероятно, у них есть о чем рассказать.

Похоронили Герберта на местном кладбище. Провожали его Хуго с женой-художницей, их маленькая дочка, таксист — брат Хуго, который их привез. Из поселка пришли три брата-холостяка, местные выпивохи, живущие на подхвате; они, оказывается, и на похоронах старика Роберта присутствовали, помогали. Приглашают их в качестве тягловой силы: гроб нести, поднимать на машину, снимать, в яму опускать. Шестым носильщиком был, конечно же, я. Из-за меня чуть не сломали Герберту шею после смерти: подвело мое плечо, которое я вывихнул еще при жизни Роберта. Я шел в первой паре, а когда плечо пронзила острая боль, то свой угол гроба опустил, от неожиданности и другие его не удержали, и тяжелая, из сырых досок, гробина грохнулась.

Тийю осталась на хуторе, готовила стол.

Но вот этого симпатичного деда опускают в яму. Соблюдаются кое-какие традиции, бросаем по горсточке земли, речей нет, таксист лишь коротко сказал:

— Прощай, дед. Чудаковатый был дед… напоследок. Спи спокойно.

Вот и вся речь. Никто и слезинки не пролил, даже маленькая девочка в желтых, под цвет листвы на деревьях, резиновых сапожках. Она, насупившись, хмуро на всех поглядывала.

Место было красивое, вокруг аккуратные могилки, желтый песок, ярко-красные цветы, свечи, воткнутые в могильный холмик, молодые елочки — тихое место. Если уж быть погребенным, то лучше здесь, в зелени, чем, скажем, на московском кладбище, там много железа, решеток, даже замки на оградах могил, а к решеткам любого вида у меня устойчивая аллергия.

Нет, Хуго не собирался выставлять меня из дома из-за того, что отпала необходимость кипятить молоко. Сторож ему все равно был нужен, к тому же он видел, как мне теперь по нескольку раз в день приходилось разгонять собак.

Все началось с мышей, их при Роберте в доме кишмя кишело. Я сам притащил из поселка кошку, оказавшуюся жуткой проституткой, так что от котов скоро житья не стало. Правда, мыши исчезли. Когда же Герберт завел собак, исчезли, конечно, кошки. Но кого же мне теперь завести, чтобы избавиться от собак?

Не только необходимость иметь сторожа заставила Хуго оставить меня на старых условиях, но и еще его аналитический ум. Мы, конечно же, выпили за упокой души усопшего Герберта — даже непьющий Хуго: смерть всегда настраивает людей на этакий философский лад. Говорили о жизни, анализировали дела человеческого рода как бы с самого его начала.

— До господа единого люди были? Убивали они друг друга?

— Убивали. За еду и женщин. Чтоб весело было — убивали. Убивали просто ради того, чтобы убивать. Мучили, пытали — людей и животных. Гладиаторы…

С появлением бога стали убивать в его честь. Сначала сотнями, потом тысячами, сотнями тысяч. Были войны — столько, что нетрезвым языком трудно все перечислить. Войны короткие и долгие и очень долгие, даже столетние — и убивали, убивали, убивали…

Потом кончилось варварское средневековье.

Миновало и другое совершенно бескультурное время, богатое революциями, всевозможными освободительными войнами — землю планеты удобряли кровью и трупами, буйно росла трава. Государства меняли свои структуры и очертания границ.

Потом во всей этой религиозно-политической неразберихе выделились социалисты и капиталисты, образовались противоборствующие партии и опять пошло-поехало, загрохотали пушки, забухали бомбы, и убивали, убивали, убивали — миллионы, десятки миллионов убитых; опять пытали, выкалывали глаза, рвали ногти, варили живьем и закапывали живых.

Прошло и это время. И вот мы пьем водку за упокой души одного умершего собственной смертью, а на земле в это время идут войны тут и там, освободительные — здесь, закабалительные — там, войны маленькие и побольше. А самые большие цивилизации на планете готовятся к глобальному уничтожению жизни.

— Самое главное — люди это знают. Сознательно идут к катастрофе, а остановиться не могут. Мысль не может не развиваться, не создавать, не изобретать, по производит все вместе: нужное и ненужное, полезное и вредное, то, что лечит, и то, что убивает, созидает и разрушает. Хаос, говорят, был до сотворения, и он остался после него. Когда умные люди говорят, что добро и зло — ерунда, что они не стоят разговора, что ссылаться на них даже несерьезно, что не в них дело, а в разумности… Надо быть разумным! А какой он, разумный? Не добрый и не злой? Ни рыба ни мясо. И нет, значит, никаких полюсов? Но как же нам стать такими бесполюсными да разумными? С чего начинать?

— С трезвости, Хуго, с трезвости.

Мы с тобой здесь чем занимаемся? Пьем водку и говорим. Анализируем… Что-нибудь от этого изменится в мире к лучшему? Или мы сами станем лучше? Что мы делаем для того, чтобы было иначе?

Люди все говорят… Кто о чем. Тра-ля-ля — и все. Звуки, которые погасли, и их нет. А дипломаты? Их разговоры, речи, обещания — звуки. Они говорят, доказывают, убеждают, отрицают, борются — жизнь же уже тысячи лет совершенствуется, развивается все время в одну сторону — уничтожения, несмотря на осознанное стремление к разумному. Люди открывают чудеса научно-технических возможностей, способных благоустроить жизнь буквально всех людей Земли, и ведь все люди на земле это понимают; в то же время чем больше открывается чудес, тем больше вырастают арсеналы уничтожения. Но люди говорят… И чем больше говорят об опасности войны, тем меньше эту опасность ощущают — привыкли, само понятие войны стало абстракцией. И бесконечные разговоры о войне делают нас невосприимчивыми к ней…

Когда-то, Хуго, мудрецы спорили, что было вначале — слово или дело. Что было вначале, я не знаю, но последним будет скорее всего дело. Оттого, что слово употребляли все, оно выдохлось. Я помню одного руководителя, который обещал нашему народу коммунизм за какие-то двадцать лет. Давно миновало это время, и он уже умер, и — был прав, когда обещал, ведь он знал о мудрости Ходжи Насреддина: «За двадцать лет либо ишак сдохнет, либо эмир, либо я умру»…

Разве разумно слово, вызывающее недоверие?

Я думаю, человечеству трудно избежать войны еще и из-за разрозненности людей и стремлений. Даже мы — на лучшей половине земного шара — живем собственническими инстинктами (кроме тебя, Хуго) и с ними не боремся, даже не пытаемся (боремся лишь на словах, а о слове уже все сказано), мы теряем ту действительную силу, которая могла бы быть противопоставлена войне. Мы все больше живем бездумно, а чтобы мобилизоваться, надо быть способным на отказ от личных удовольствий, на самопожертвование. Но мы с каждым днем все меньше способны жить не для себя.

Когда показывали двадцатисерийный документальный фильм «Великая Отечественная», я подумал, что его следовало бы демонстрировать ежегодно, и как же умаляют его значение дешевые «художественные» пародии на войну типа «Особо важное задание» (выполненное по заказу Гостелерадио). «Великая Отечественная» страшна кинохроникой, фильм правдив и поучителен сам по себе. Неужели же хорошо устроенные жулики так ничего и не смыслят в истории и в ее отношении к сегодняшнему дню? Что было, что есть и во имя чего это делается? Они даже не хотят почувствовать ту особенность, какая свойственна нашей стране в глазах людей мира, испытать гордость за то, что все человечные и гуманные начинания идут от нас, что именно из-за этого наша страна приобретает все большую популярность в мире, что это и есть настоящее величие.

Наряду с этим величием… у себя дома позорное крохоборство, забвение человеческого достоинства, продажность ради куска повкуснее и начисто забытые идеалы, во имя которых пережито столько страданий. Ей-богу, не стоило сражаться с одной буржуазией, чтобы позволить образоваться другой! А ведь в нашу страну со всего мира приезжают учиться тысячи людей…

Самое чудо из чудес — если этот процесс остановится. Но остановится ли?

После войны дети часто находили патроны, гранаты и играли ими, часто эти развлечения скверно заканчивались. Но взрослые обычно успевали отобрать у детей такие игрушки. Кто отнимет опасные игрушки у человечества? Некому. У человечества нет папы. Разве что папа римский…

Война — самое большое в мире зло. А возьмем зло поменьше — алкоголизм. Как пробный вариант. Если не будут люди пить, если действительно остановятся, прислушаются, и алкоголизм будет побежден, тогда можно поверить и в то, что войны можно избежать.

Война и алкоголизм, таким образом, Хуго, хотя вроде и не имеют ничего общего, тем не менее взаимосвязаны, то и другое — безумие, в конечном счете зло.

Три брата-холостяка, фирменные гроботаскатели, пьяненькие, спали вповалку в комнате усопших стариков, жена Хуго с дочкой и Тийю удалились наверх. Тийю успела мне рассказать, что ее муж тяжело болен — хуже, чем сначала показалось…

Итак, Хуго меня не выставил. И квартплату не назначил. Правда, как и многие до него, полюбопытствовал, какое меня ждет вознаграждение за мой труд.

— Это как в рыбной ловле, — объяснил я ему, — можешь поймать маленькую рыбешку, но и большую рыбину — зависит от наживки, что на крючок нацепишь… Если достойная приманка, то и рыба солидная клюнет… Но можешь ухлопать уйму времени, а, кроме геморроя, ничего не высидишь, так что топаешь в магазин… купить рыбу.

Назад Дальше