Точка опоры - Афанасий Коптелов 9 стр.


— Честное офицерство с нами! — гремел над схваткой раскатистый бас. — Бей по харям!

Кто-то изловчился и запустил железный молоток в голову есаулу Исееву. Тот, охнув, схватился за висок — по белой перчатке потекли кровяные струйки — и уткнулся в гриву коня.

Возле колонн девушки приводили в чувство студента, натирая ему грудь и виски снегом. Какая-то женщина истошно кричала:

— Старуху затоптали!.. Гады проклятые!.. Насмерть!..

У памятника Барклаю де Толли жандармы сбили с ног Пешехонова, пальто на нем распластали от воротника до подола. Анненский бросился на выручку и, потрясая старческой рукой, кричал что-то Клейгельсу, оказавшемуся неподалеку на своем сером коне. Но дюжий жандарм свалил Николая Федоровича ударом кулака в лицо, наклонился и, крякнув, добавил в подбородок.

К Клейгельсу пробился неизвестно как очутившийся тут член Государственного совета князь Вяземский:

— Прекратите, генерал!.. Побойтесь бога!.. Что вы делаете?.. Что скажет Европа?..

— Выполняю приказ! — козырнул градоначальник. — Поберегитесь, князь.

В соборе еще продолжалась служба. Раскрылись царские врата, и священник вынес золотой сосуд со святыми дарами. Но богомольцы, перепуганные нараставшим гвалтом на паперти, уже теснились у распахнутых боковых дверей.

Курсистки в поисках укрытия хлынули ко входу, над которым золотом горели слова: «Грядый во имя господне». Вслед за ними в собор вломились жандармы, городовые и пешие казаки, едва успевшие сдернуть с чубатых голов меховые шапки с красной тульей. Певчие поперхнулись на полуноте и врассыпную кинулись к боковым дверям.

Схватка не утихала и здесь. Городовые хватали курсисток за волосы и ударяли затылками о стены. Студенты защищали девушек с возрастающим ожесточением. Светловолосый юноша с проломленным черепом, распластав руки, лежал посреди собора в луже крови.

Перепуганный настоятель вышел на амвон, дрожащей рукой поднял крест:

— Смиритесь, заблудшие!.. Не противьтесь властям поставленным от господа бога! Смири-и…

Два студента помешали ему договорить, поддерживая под руки курсистку с окровавленным лицом, потребовали:

— Воды!.. Дайте ей воды!

Настоятель воздел руки к небу:

— Не помогаю бунтовщикам. Смиритесь!

Вспотевшие казаки, окружив остатки демонстрантов, стали «выжимать» их к выходу, где ждали тюремные кареты. Окруженные, торопливо вытаскивая из карманов и муфт, рвали прокламации, чтобы жандармам не попали в руки «вещественные доказательства».

Затерявшись среди бородатых и длинноволосых певчих, Горький вырвался из жандармского невода.

«Жаль, рабочие не подоспели, — думал он, удаляясь от места схватки. — Не настала пора. Гребень девятого вала еще где-то за горизонтом. А студиозы молодцы!..»

6

В тот же день Союз взаимопомощи писателей давал обед «художникам» в лучшем ресторане столицы — у француза Контана. После побоища настроение было далеко не праздничным, но отложить было уже невозможно. И хозяева, и гости были возбуждены до крайности, говорили о том, что полиция чувствует себя бессильной, если кликнула на помощь казаков и солдат. А лейб-гвардия, участвуя в избиении безоружных, покрыла себя позором.

Столы были накрыты на полтораста кувертов. На каждом приборе лежали цветы от книгоиздательницы Поповой и золотые жетоны в форме лиры. Мария Федоровна, заранее предупрежденная, что ее куверт на почетном месте — в середине главного стола, взяла жетон, на котором с одной стороны было оттиснуто ее имя, число, месяц и год, на другой: «Спасибо за правду!» По соседству с ней — Станиславский, премьер императорской Александринки Сазонов, Немирович-Данченко, Михайловский… А где же Горький? Почему не на почетном месте? Какая несправедливость!..

А может, не пришел? Попал в это гнусное побоище?.. Вон же много пустых стульев. Говорят, арестовано больше восьмисот человек! Может, и он… И его, раненного, увезли в больницу?! Может, нужна помощь?..

Ее спросили, что положить из закусок, — безразлично кивнула головой, ответила что-то невпопад.

Знатоки гастрономии уже отдали должное изысканной французской кухне, уже звучали тосты и звенели хрустальные рюмки, а она все еще пробегала глазами по огромному застолью: великолепные платья дам, черные смокинги, белоснежные манишки, облысевшие черепа, блестящие, как биллиардные шары… Конечно, Горького в его косоворотке и сапогах могли усадить куда-нибудь в самый конец застолья… Если он здесь… А если?.. Но о беде с таким человеком уже разнесся бы слух по городу… Да вот же он!..

Мария Федоровна даже чуточку приподнялась, вздохнула облегченно. Здесь!

Сосед, известный в столице литературный критик, разгладив усы, поднял рюмку:

— Позвольте чокнуться, дражайшая Мария Федоровна! За ваше здоровье, за высокую правду искусства!

— Благодарю вас, — улыбнулась ему.

— Да вы, ежели обожаете русское… — бубнил сосед. — Севрюжинки откушайте. С хреном!.. Что же вы?.. Скоро уже подадут горячее…

— Благодарю.

Проглотила кусочек рыбы, и опять глаза — в конец стола. Так и есть — в неизменной косоворотке!..

Мария Федоровна настороженно посмотрела вправо, влево, на своих друзей по театру и на литературных снобов. Заметили ее нервозность? Ее особый интерес к дальнему концу стола?.. Ну и пусть замечают! Таким писателем, как Алексей Максимович, нельзя не восхищаться. Он идет к вершинам искусства! И такой человек, добрый, мягкий, иногда наивный, как ребенок. Иногда и суровый… Что-то очень исхудал он здесь. Очень-очень. Лицо какое-то серое. Даже отсюда заметно — щеки ввалились. И вон кашляет в кулак… Тревожно за него. Надо посоветовать: пусть едет в Крым. Здешняя сырая весна ему вредна… А поговорить по душам так и не удалось: не виделись наедине. До сих пор не сказала ему о полисе Саввы Тимофеевича. И здесь невозможно — много чужих ушей, падких до сплетен.

Станиславский сказал, что хотелось бы слышать стихи Актрисы поддержали аплодисментами, и Мария Федоровна тоже не осталась в стороне.

Встала поэтесса Глафира Галина, сказала, что прочтет экспромт, и начала с прозрачным намеком на происшедшее сегодня в городе:

Лес рубят, молодой зеленый лес…

Гремели аплодисменты. Соседи по столу наперебой целовали поэтессе руку, ценители ее таланта спешили к ней с дальнего конца стола.

Уловив секунду тишины, поднялся Бальмонт, нараспев прочел четверостишие, написанное на манжете:

То было в Турции, где совесть — вещь пустая,

Где царствует кулак, нагайка, ятаган,

Два-три нуля, четыре негодяя

И глупый маленький султан.

На месте султана все увидели «маленького полковника» — Николая Второго, и многие стали аплодировать поэту.

Открыто возмутился лишь один Сазонов. Резко отодвинув стул, он встал и громко упрекнул весь зал:

— Не ждал, господа, от вас! Интеллигентная публика и… и так… Даже слов не подберу.

— И не подбирайте, — крикнул ему Ермолаев, кооперативный деятель, официальный редактор журнала «Жизнь». — Не надо ваших слов.

— Я шел на праздник искусства, а не на политическую демонстрацию. Я покидаю это сборище.

Вслед за Сазоновым вышло несколько человек, опасавшихся неприятных последствий.

Тем временем Ермолаев успел сходить в гардероб за своей каракулевой шапкой. Положив четвертную, он пустил шапку по кругу:

— Не забудем несчастных, избитых и брошенных в тюрьму. Посильно поможем. Кто сколько…

— Они совсем не несчастные, — басовито возразил Горький, сердито пошевелил усами. — Человек — борец. Он не нуждается в жалости.

«Великолепно сказал!» — Мария Федоровна раньше всех ударила в ладоши.

Горький смотрел на нее широко открытыми глазами: «Какая она сегодня… необыкновенная! Хоро-оша-ая Человечинка! Красивее всех. И золотистые волосы… И глаза… Темно-карие у нее глаза, лучистые. А им в тон на черном бархатном платье сияет медальон с бриллиантовой звездочкой».

Спокойствие вернулось в зал, когда поднялся сенатор Кони, строгий, сухой, с квадратным лицом, обрамленным коротко подстриженной шкиперской бородкой, знаменитый юрист, с именем которого было связано оправдание Веры Засулич, и потребовал, как, бывало, в судебном присутствии:

— Подсудимые, встаньте!

Станиславский и Немирович-Данченко встали, руки — по швам.

— Господа присяжные, — Кони обвел взглядом зал, — перед вами два преступника, совершивших жестокое дело. Они, по обоюдному уговору, с заранее обдуманным намерением, зверски убили всеми доныне любимую, давно нам всем знакомую, почтенную, престарелую… рутину! Они беспощадно уничтожили театральную ложь и заменили ее правдой, которая, как известно, колет глаза.

И сенатор предложил применить к обвиняемым высшую меру наказания — «навсегда заключить их в… наши любящие сердца».

Аплодисменты слились с восхищенным смехом. Многие, выполняя «приговор», бросились обнимать, целовать «художников».

Подали шампанское. Горький подошел с фужером к Марии Федоровне, сел на освободившийся стул:

— Я — за справедливый приговор!.. И хочу выпить с «обвиняемой». За здоровье, за талантище.

— За вас! — Мария Федоровна порывисто чокнулась, неожиданно для самой себя осушив фужер до дна, показала его Горькому. — Видите? Ни капли не осталось. Только за вас так! Никакого «зла» не остается, если мне что-то и не нравится…

— А что? Что?

— Хотя бы то, что только сейчас вспомнили обо мне… А мне было обидно, что вас куда-то на краешек…

— Не в этом дело, Мария Федоровна, голубушка! У меня все еще — в сердце огонь. Видели бы вы, как студиозы дрались! Бесстрашно! Милые люди, славные парни! Жизнь — драка. И они смело идут, дабы победить или погибнуть. Победят! Я прочитал в новом номере «Искры»: «…рабочий должен прийти на помощь студенту». Золотые слова!.. И надо, голубушка, добрая душа, помогать студиозам… ежели которых в Сибирь…

— Поможем, — тихо и твердо ответила она. — Через нелегальный Красный Крест.

— Спасибо. Но «Искре»-то тоже надобна помощь.

Мария Федоровна ответила ему без слов, лишь слегка смежив глаза.

— А как ваша песня о Буревестнике?

— Не могу здесь. Вот уж дома напишу.

— «Гордый и смелый! Этакая черная молния!»

— Запомнили!

— Такое не забывается. Это же, — Мария Федоровна понизила голос до шепота, — вестник революционной бури! Так я понимаю?

— Пророк победы.

— Великолепно! Пишите скорее.

— Вон Поссе слово с меня взял — в апрельскую книжку «Жизни».

Любопытствующие соседи по столу навострили уши. Заметив это, Горький наполнил фужеры, еще раз чокнулся с Марией Федоровной и, покашливая, пошел чокаться подряд со всеми «художниками».

7

Вечером писатели без особого приглашения собрались в своем Союзе взаимопомощи. Каждый чувствовал: нужно что-то делать, как-то протестовать. Немедленно. Не откладывая на завтра.

У Анненского опухло лицо, рассечена нижняя губа, под правым глазом растекался синяк. У Пешехонова ссадина на лбу, царапины на щеках. Но они держались задорно, как победители.

«Синяки — напоказ, — отметил Горький, — словно георгиевские кресты на солдатской шинели!» Вслух сказал:

— Лихо дрались!.. Вовеки не забуду этой битвы! Первая такая…

Поздоровался с худощавым и элегантным Гариным-Михайловским, только что вернувшимся из Кореи:

— Говорят, вас удостоили монаршей чести?

— Как же, как же! Впервые в жизни! — Они отошли в сторонку, и Николай Георгиевич продолжал: — Сознаюсь, шел не без робости. Ведь царь такой великой страны! Пожелал видеть строителя железных дорог. Да не в официальной резиденции, а у своей матушки в Аничковом дворце. И в присутствии императрицы. Не знаю, для чего так. Будто по-семейному. Видимо, хотел себя показать. Дескать, близок к интеллигенции. Я, понятно, приготовился говорить о железных дорогах. Ведь такую магистраль соорудили! Через всю Сибирь — до Тихого океана! Думал, заинтересуется: как строили? Спросит о моих друзьях-инженерах. Где еще строить? Что позаимствовать у Западной Европы? Он же сидит на троне великого государства!.. Явился я минута в минуту, назвался: инженер такой-то. Впереди меня побежал скороход, принаряженный, этакий молодой петушок. Я иду по ковру. Некрасивый ковер, какой-то ядовито-зеленый. Скороход возвращается и торжественно объявляет: «Их императорское величество просит его благородие инженера Михайловского к себе!»

— Все-таки — «благородие», а не как-нибудь! — рассмеялся Горький. — Выслужили себе чин!

— И меня, понимаете, предупредили, что я не могу задавать вопросов — должен только отвечать. По возможности кратко. Знай, дескать, сверчок, свой шесток! Вхожу. И вот вижу: передо мной сидит симпатичный пехотный офицер…

— «Маленький полковник».

— Да. Сидит, знаете, покуривает, мило улыбается, изредка ставит вопросы, но все не о том, что должно бы интересовать российского государя. Мелко, ограниченно и даже глупо. О железных дорогах, которые я строил, ни единого слова. Стало обидно. Это же — дело моей жизни. Спрашивал все больше про корейцев: как они выглядят, что едят, что пьют? Любят ли нас? Старая царица с каменными глазами Будды. Молодая — тоже. В общем, было очень скучно. Напрасно потерянное время!

— Сочувствую! — усмехнулся Горький.

Анненский отыскал знакомого человека, славившегося четким почерком, усадил за стол и, нависая над его головой, диктовал:

— Стало быть, так… Заглавие: «Письмо русских писателей в редакции газет и журналов». — С трудом поворачивая голову, спросил: — Все согласны?

— А потом всех… — послышался тревожный женский голос. — Всех вышлют.

— Не знаете куда?

— Куда Макар телят не гонял.

— Тогда вы… — Разбитая губа Анненского болезненно искривилась в злой усмешке. — Сходите сначала к Макару.

Он снова склонился над головой пишущего:

— Мы полны негодования перед такими зверствами, имевшими, как известно, место в других городах…

За его спиной кто-то громко рассказывал:

— А вы слышали, господа, царь-то сбежал?!

— Как сбежал?.. Куда сбежал?..

— Из Зимнего — в Царское Село! Как только началось побоище… Перетрусил!

— А еще — полковник! — сказала дама в широченной шляпе. — Фи-и!

Анненский продолжал диктовать:

— Мы полны ужаса перед будущим, которое ожидает страну, отданную в полное распоряжение кулака и нагайки… Мы делаем попытку хотя бы огласить факты.

Приняв перо, Анненский первым подписал протест и здоровым глазом поискал следующего:

— Прошу, господа, в порядке алфавита.

— Этого мало, — крикнули ему. — Суворин, к примеру, отнесет письмо в туалет.

— Или перешлет жандармам.

— Надо еще — министру внутренних дел.

— Напишем и министру, — согласился Анненский.

Первое письмо подписали сорок три человека, второе — тридцать девять. Горький поставил свою подпись под тем и другим.

А через день он прочитал в газетах: «Государь император объявляет строгий выговор члену Государственного совета, генерал-лейтенанту князю Вяземскому за вмешательство в действия полиции при прекращении уличных беспорядков».

— Вот как!.. Даже со своим — не мешай, дескать… Значит, испугались, ваше величество!.. Погодите, придет время погрознее!..

…В Петербурге стало тошно. И к тому же тревога за Катю гнала домой: как она одна с малышом? Да и снова она на сносях…

А Максимка-то, озорник, небось соскучился? Ждет с подарками. И сормовцы ждут обещанное…

Осторожность никогда не лишняя. Везти с собой мимеограф — дело рискованное: полиция свирепствует. И Горький отправил его в самодельном ящике через транспортную контору в адрес хозяйки одной нижегородской аптеки.

Перед отъездом Поссе подал ему листок с лиловыми строчками. Буквы неровные, корявые — рука у человека дрожала. От волнения? Скорее — от гнева. Заглавие подчеркнуто: «На мотив «Марсельезы», в скобках помечено: «Посвящается студентам».

Назад Дальше