Современная американская новелла. 70—80-е годы: Сборник. - Сароян Уильям 21 стр.


 — Черт бы побрал этих чаек! — Молодой человек повернулся к людям на газоне. — Из-за них уткам и вообще всем, кто поменьше, ничего не достается!

 — Такая жизнь, приятель. Так уж повелось у нас в Ирландии, — отозвался другой голос с изумрудной травы, и одна за другой парочки залились смехом; темноволосые девушки снова прилегли на траву и нежными голыми руками обняли мужчин — ведь обеденный перерыв был уже на исходе, — а те привычным движением притянули к себе подруг.

Англичанин же, одинокий в своем гневе, покраснев как мальчишка, стоял у воды и не знал, на кого обрушить ярость — на чаек или на людей. Потом наклонился и поднял блокнот с ручкой, такие маленькие, что они полностью скрылись в его руке.

 — Наверняка патлатый америкашка — вот хамская рожа! — громко сказал он, опускаясь на скамейку. Но, кинув взгляд на женщину, смущенно поправился: — Невероятное хамство, — сказал он, пораженный тем, что его, именно его, назвали лимонником. — Не иначе как хипарь, а прикидывается ирландцем, — сообщил он возвращающимся птицам.

 — Зря вы обиделись, — сказала женщина, разглядывая красные туфли — и двух дней не прошло с тех пор, как они ходили по калифорнийской земле.

Вероятно, он школьный учитель, подумалось ей, и эти хлопки — единственный способ призывать к порядку, который остался у него теперь, когда он вне стен школы. Она хотела объяснить ему, что селезни позорят птичье общество и подруги их просто не в своем уме, если они мирятся с этим. Ни для кого не секрет (могла бы она объяснить ему), что стоит селезню выполнить свой долг по продолжению рода, как он тут же махнет хвостом и был таков. И никогда больше ни подруге, ни детям не видать ни его перепончатой лапки, ни лоснящегося крылышка, разве что он случайно пронесется мимо, весь в мыслях о другой. Но вместо этого чужестранка в джинсовом пальто поделилась с англичанином сведениями совсем другого рода.

 — Я слышала, — сказала она, — когда английским матросам приходилось подолгу патрулировать морские границы, их поили соком лайма — отсюда и пошло прозвище. Этот сок помогает от цинги, — сказала она.

 — К сожалению, я ничего подобного не слыхал, — сказал англичанин; ее объяснения он воспринял как личное оскорбление. Из-под сдвинутых бровей он мрачно смотрел на чаек, лощеных, как выдраенные яхты, когда они идут вдоль берега. Утки возвращались к привычным занятиям: утята, желтые как одуванчики и легче одуванчикового пуха, метались по воде в погоне за мухами и кружащимися словно в вальсе пауками, то и дело теряя и находя, чтобы тут же вновь сбиться с него, рябью струящийся путь, который прокладывала их мать; тем временем парочка уточек-недоростков, обособленных своим девичеством, спали, спрятав головы под темные крылья и покачиваясь во сне, будто стояли на якоре при легком приливе.

 — Я писатель, — продолжал англичанин.

Он, как выяснилось, приехал из Лондона в Дублин, чтобы собрать, подробно изучить и издать письма, которые некогда знаменитые люди Ирландии писали на склоне лет не менее знаменитым людям Англии.

 — Я записываю сюда свои мысли, чтобы не улизнули, — объяснил он, тыча пальцем в не повинный ни в чем блокнот. — Вечно они норовят удрать. — Молодые люди, которые только что лежали растянувшись на траве, один за другим поднимались и покидали солнечную поляну, чтобы вернуться к своим прилавкам, окошкам касс, конторским книгам. — Ирландцы всегда любили писать письма, взять хотя бы леди Грегори[25], Йитса, Джеймса Стивенса[26], О'Кейси, — сказал англичанин упавшим голосом, явно подозревая, что для неискушенного человека эти имена ничего не значат.

 — У Самуэля Беккета письма очень короткие. Четыре-пять строчек, не больше, — заметила женщина, и ее вдруг поразила мысль, что и нынешние поэты и драматурги, быть может, вот так же сидят на скамейках в безлюдных уголках парка и пылко, самозабвенно, в одиночестве строчат письма друг другу.

 — Вот как? Ничего об этом не знал, — сказал англичанин, внимательно следя за осторожными маневрами чаек, которые постепенно приближались. Правда, он готов был признаться, что за два месяца пребывания здесь он несколько изменил свои взгляды — не пересмотрел, нет, но изменил. Он скрестил ноги и носком ботинка из добротной английской кожи раздраженно пинал ирландский воздух. — По-моему, ирландцы, все как один, — бессердечные убийцы, — сформулировал он свои выводы.

 — Может быть, вы и правы, — сказала она, подумав. — Взять хотя бы Йитса: вы, конечно, знаете про то, как Йитс не пустил Мод Ганн[27] в дом — в ее собственный дом, который она предоставила в его пользование, — дом этот неподалеку отсюда, окнами выходит в парк. Правда, время было позднее, — сказала она, — кроме того, он знал, что за ней гонится полиция и дело может кончиться плохо. Йитс, — сказала она беззлобно. — Стихи у него, что и говорить, прекрасные, но вместо сердца — сенаторская медаль[28].

 — Я говорил об ирландцах вообще, а не о великих писателях, — удалось вставить англичанину.

 — Кстати сказать, это случилось за несколько лет до того, как Йитсу пересадили семенники от шимпанзе, — рассуждала женщина. — Нет, вы только подумайте, каково было несчастному шимпанзе лишиться детородных органов. Совершенно бессердечный поступок. Я с вами согласна, — сказала она.

Молодой человек ошеломленно уставился на нее — в его глазах, как у лошади, понесшей вскачь, мелькнуло что-то безумное.

 — Не могу смотреть, как они обращаются со своими детьми, — сказал он глухим от ярости голосом. Казалось, он того и гляди сорвет ботинок с ноги и запустит им не то в нее, не то в чаек. — Не их же, бедняжек, вина, что у родителей наследственная тяга к алкоголю, — сказал он, и женщина спросила себя, с какой стати она здесь, в центре Дублина, слушает заносчивые разглагольствования этого англичанина. А он — стал бы он слушать, если бы О’Кейси, потрепав его по плечу, сказал, что все три подъездные башни Дублина — это твердыни нищеты, раскаяния, страдания?

 — До отрочества, а то и чуть после, — продолжал англичанин, — ирландские дети верят всем громким обещаниям, которые слышат с амвона и в исповедальне. Потом, когда выясняется, что их провели — да еще как! — они не долго думая отправляются по пути, проторенному еще их родителями, прямехонько к стойке любого питейного заведения — лишь бы их туда впустили.

Теперь настало время свершиться чуду. Даже если ей придется встать на рельсы, чтобы преградить путь медленно надвигающемуся грузовому составу его мыслей, она обязана это сделать. Нужно во что бы то ни стало остановить вагоны, чьи скрежещущие оси и колеса еле-еле проворачиваются из-за десятилетиями разъедавшей их ржавчины. И если потребуется, чтобы она в своем джинсовом пальто и красных туфлях бросилась на рельсы, — она готова! Но судьба сама позаботилась о чуде — те самые дети, о которых разглагольствовал англичанин, бежали гурьбой по траве, откуда только что ушли продавцы и клерки.

Младшие шли медленнее, держась за руки гувернанток, матерей, теток, а то и старших сестер, и ни одна из этих женщин не была, что называется, «под мухой». Американка, правда, сразу заметила, что в этой группе нет ни отцов, ни дядей, ни дедов — вероятно, мужское население Дублина уже буянило в пивных; впрочем, и бабушки (Боже, благослови их седые букли!) сидели по домам и потихоньку надирались в свое удовольствие. Но от каких бы сомнительных родителей ни происходили дети, в их ясных черных глазах еще светилась доверчивость. Черные блестящие волосы, ровно подстриженные челкой на лбу, чередовались с яркими, как огонь, кудрями над синими — совсем саксонскими — глазами. Девочки в зеленых юбках в складку и цветастых блузках, мальчики в бежевых шортах бежали к воде мимо скамейки, через дорожки, и голоса их звучали ликующе, подобно волынкам или флейтам, и хоть бы один захныкал, заныл, а ведь их было человек тридцать, не меньше. Некоторые несли в руках мятые бумажные пакеты, и флотилия чаек, мгновенно оценив обстановку, отбросила колебания. Черные кожаные лопасти лапок заработали быстрее, и, расталкивая уток и друг друга, чайки ринулись на берег.

Англичанин, конечно же, заметил и как чайки приближаются, и как рябит шелковистая гладь воды позади их белых хвостов, но даже не шелохнулся. Женщина перевела взгляд с детей — они опустились на колени, благоговея перед всеми птицами, как бы их ни называли, — на англичанина и увидела, что он прирос к скамейке, словно его скрючило от боли. Хорошо бы сказать ему, пронеслось в ее голове: совсем не важно, какие письма некогда писали или не писали друг другу давно усопшие ирландцы, а важно вот что: лебеди-самцы по очереди со своими подругами высиживают яйца на прочном сооружении из хвороста, тростника и ила, которое они возводят на пару, едва кончится медовый месяц. Ей хотелось сказать, что во всех без исключения странах, когда птенцы впервые проковыляют на тоненьких лапках к воде и пустятся вслед за матерью в чреватый гибелью путь по вражескому краю, где их подстерегают коварные течения и подводные островки водяных лилий, лебедь защищает их своей красой и отвагой. И еще ей хотелось раз и навсегда оправдать в его глазах мужчин и женщин, рыб и птиц; объяснить, что в жизни, да, пожалуй, и в смерти, каждый может выбрать себе роль: так, голуби, чьи скорбные подруги неутешно рыдают по весне, любят лишь раз в жизни, подобно лебедям. Но не успела она и рта раскрыть, как англичанин вскочил со скамейки.

 — Почему морские чайки не взяли с собой детей, как утки? — спросила чуть ли не самая маленькая черноволосая девочка — она опустилась на колени у самой воды и кидала крошки птицам, кричащим на разные голоса. Ответил ей присевший на корточки рыжий мальчишка.

 — Да потому, — сказал он, бережно, небольшими порциями распределяя свой запас корок, чтобы дерущимся птицам досталось поровну. Его ноги были в медно-золотистом пушке, тесные бежевые шорты грозили вот-вот лопнуть по шву. — Потому что детей здесь могут пристрелить, — сказал он.

Англичанин как будто не слышал их разговора, взгляд его привлекла одна из гувернанток, матерей или теток — кто их разберет. Она стояла у воды в выцветшем лилова-том платье с ребенком на руках и пыталась вложить корку в его ручку.

 — Дети, — сказал англичанин, и это слово прозвучало у него как упрек, — дети не должны, ни в коем случае не должны позволять чайкам отнимать…

 — Зачем же их неволить — пусть делают, что хотят, — мягко прервала его женщина в выцветшем платье. Сквозь ее черные с проседью волосы просвечивали золотые сережки, а от перепадов умопомрачительного акцента замирало сердце. — Они столько сюда добирались, и уж вреда от них, во всяком случае, никакого.

 — Но это же несправедливо! — взорвался англичанин, покраснев по уши.

 — Да они одну только несправедливость всю свою жизнь и видят, — кротко, терпеливо объяснила ему женщина.

 — Здесь, в Дублине? — спросил англичанин, и в голосе его сквозила насмешка.

 — Они приехали сюда на каникулы, — сказала женщина. — Они с севера, из Белфаста, — сказала она, тщетно прилаживая пальчики ребенка, чтобы из них не выпала корка, но его, видно, до смерти напугали птичьи крики.

Англичанин еще чуть постоял в нерешительности, зажав в руке блокнот и ручку, потом повернулся и зашагал прочь, яростно размахивая руками, точно летящая к морю огромная чайка.

Джон Гарднер

Нимрам

Я — от Бога и хочу обратно к Богу.

(Посвящается Уильяму X. Гэссу)

Усевшись у окна в последнем ряду салона первого класса для некурящих, Бенджамин Нимрам затолкал под кресло впереди себя большой плоский портфель «дипломат», приладил и защелкнул пристежной ремень и, сняв темные очки, упрятал их во внутренний карман пиджака, а сам повернулся и поглядел в окно, за которым по отсвечивающему бетону плясал дождь. Очки — это была выдумка его жены, он воспринял ее, как воспринимал почти все женины выдумки: любовно, но чуть-чуть, слегка, поджав уголок рта, чем выражал неведомо для жены — так он по крайней мере думал — некоторую иронию, сдобренную толикой меланхолического фатализма, который, если вдуматься, присутствовал во всем, что бы он ни делал. При этом Нимрам вовсе не был унылым человеком. Наоборот, когда он отучился выходить на эстраду с «бетховенской хмурью на челе» (это была у них с женой такая семейная шутка; но потом она стала достоянием широкой публики, наряду с нравом его «роллса», и то и другое жена по нечаянности выболтала в очередном интервью), — так вот, оказалось, что лучезарная детская улыбка перед взлетом на дирижерский пульт для него тоже естественна, как дыхание или, во всяком случае, как натруженное дыхание гобоиста. Недавно он пожаловался жене — скорее примеряясь, чем всерьез, — что как-то неудобно себя чувствуешь, когда тебя всюду узнают в лицо.

 — Ах, бедненький, — сказала жена, округляя глаза, и он усмехнулся про себя и подумал, что теперь не оберешься суеты. — Надо будет купить тебе эти нынешние темные очки с поляризованными стеклами.

 — Отличная мысль, — согласился он и сразу же представил себе, как будет выглядеть: человек в темных очках, со смуглым, крупным лицом, брови густые, мясистый нос, до неловкости дорогой костюм. «Не хватает только кольта за пазухой», — подумалось ему, но он не показал вида, только дернул уголком рта.

 — Что-нибудь не так? — немедленно спросила жена. Она стояла в дверях, одной ногой уже переступив порог, держа в руках пакет с химикалиями и садовый совок — собралась покопаться в саду. Вскинув голову, она поглядела на него через плечо и бодро улыбнулась — вот так же она улыбалась на теннисном корте: подчеркнуто любезно и воинственно.

 — Что же может быть не так? — он развел руками. — Сегодня по дороге куплю.

 — Джерри тебе привезет, — возразила она. — Я позвоню и закажу.

Джерри был молодой улыбчивый полуяпонец, он считался у них чем-то вроде садовника, хотя, что именно он делал в саду, помимо того, что простаивал часами, скрестив руки на груди, или катался взад-вперед на большой зеленой газонокосилке, Нимрам так и не мог взять в толк.

 — Прекрасно, — сказал он. — Замечательно.

Она послала ему воздушный поцелуй и убежала.

Бедняжка Арлина, подумал он и с усмешкой покачал головой. «Я считаю, что этот брак был мне назначен судьбою» — так выразилась она в беседе с одним журналистом. Потом, когда она читала свои слова, ей самой подчас бывало неловко до слез; однако давать интервью не переставала. В этом она видела свой долг жены — постоянно подогревать интерес публики к его имени. Правда, она не раз зарекалась быть осмотрительнее, сознавая, что в печати все выглядит по-иному, да и репортеры «определенного пошиба», как она выражалась еще норовят твои слова переиначить — пустяк подают как трагедию, не понимают шуток, а то вдруг, ни с того ни с сего, на нее же обрушатся с нападками (один даже обозвал ее «музыкальной идиоткой»); но потом это забывалось, и она опять выкладывала им все, что думала. Нимрам ее, разумеется, только хвалил, что бы она ни заявляла. Она же не из дурных побуждений. Даже в хитростях, на которые она пускалась, хлопоча о формировании его «образа» или заполняя его налоговую ведомость, была простодушная открытость полей, простиравшихся вокруг ее отчего дома в Мичигане — их фамильного «деревенского домика», в котором, когда он еще не принадлежал их семье, случалось, гостил Генри Форд-старший.

На самом-то деле Арлина мало чем могла быть ему полезна (хоть он и старался ей всячески показывать, что нуждается в ней и ценит ее заботы) — разве что своим элегантным присутствием на всякого рода сборищах, например при учреждении какого-нибудь фонда. «Честная мичиганская девушка», как она сама себя называла, из республиканской среды, состоявшая — до замужества — в организации «Дочери Американской Революции», она исподволь, а вернее, открыто, демонстративно с самого рождения готовилась к солидной и ответственной должности Доброй Жены. Она была хорошей ученицей — даже отличной, сказал бы Нимрам в минуту неосторожности, если бы у него бывали такие минуты, — и на лету схватывала навыки, потребные для этой роли, как уличная собака хватает куски мяса. Она не особенно много читала (книги были второй страстью Нимрама) и музыкой тоже увлекалась не слишком — за исключением той, которой дирижировал Нимрам; зато завела дом, как у венских аристократов прошлого века, и умела «подать» мужа, безошибочно выбирая рестораны, вина и благотворительные организации, покупала ему не только одежду по своему вкусу (а вкус ее он признавал безупречным, хотя, случалось, и вздергивал поначалу недоуменно бровь), но и особняк за городом подыскала в самый раз — бывшее обиталище затворницы-кинозвезды; и подходящие машины находила: сначала «порше», но потом, по здравом размышлении, конечно же, «роллс-ройс», — и даже очень подходящего очаровательного фокстерьерчика, которому дала кличку Трикси. Арлина знала и умела все, что полагается на Дальнем Западе знать и уметь обеспеченной жене и хозяйке, включая и кое-ка-кие постельные секреты (которые вполне могла не сегодня завтра с мичиганской простотой открыть ка-кой-нибудь кумушке из журнала «Пипл» или из лос-анджелесского «Таймса»). Но при всем том у нее бывали, он знал, минуты неуверенности, когда она чувствовала себя в чем-то несостоятельной и вообще не на высоте.

Назад Дальше