— Немножко понимаю, — сказал Колян.
А вот дать представление о езде по железной дороге слова оказались бессильны. Тут сторож применил спички: сначала уложил их, как шпалы, затем поверх, как рельсы, еще выше поставил несколько коробков — «паровоз и вагоны».
Колян подумал, что они поползут вроде санок. А сторож сказал:
— Нет. Побегут на колесах.
На колесах — опять непонятное. В тех местах, какие знал Колян, не было ни телег, ни вершка колесных дорог, ездили только на санях и лодках. Пришлось сторожу поставить спичечные коробки на колеса из пуговиц.
На этот урок собралось немало желающих послушать и желающих поговорить. Когда Колян спросил, куда повезет дорога, ему ответили сразу несколько человек:
— На самый край Мурмана, в самую что ни на есть преисподнюю. В морскую пучину. И здесь полгода то серо, то черно, то мокро, то знобко, а там, в конце, сказывают, еще тошней.
— Повезет кого куда. Одних к морю, других обратно, иных прямехонько в гроб, на тот свет.
— Не пугай малого зря.
— И совсем не зря: каждое утро увозят из казарм в больницу, а то и без перевалки, сразу в могилу. Много уже уехало нашего брата бедолаг-постройщиков по этой дороженьке.
— А можно уехать в Веселые озера? — спросил Колян.
Этого никто не знал.
Объявили, что готов ужин. Для таких дел, как завтрак, обед, ужин, все рабочие этой казармы были разделены на десятки. От каждого десятка отправились по два человека на кухню: один нес оттуда десять паек хлеба, другой — таз овсяной похлебки.
Сперва разыгрывали хлеб — садились к нему спиной, хлебонос отделял пайку, кто-нибудь из десятка, не видя ее, говорил: «Моя». Пайки резались на глазок, потом не взвешивались и были не все одинаковы, но розыгрыш устранял всякие недоразумения.
Разделив хлеб, пересаживались лицом к тазу и ели похлебку. При этом бывали попреки и стычки: один черпал быстрей, другой полней. Кипяток отпускался без ограничения.
После ужина некоторые сразу легли спать. Другие сели играть в карты, иные собрались кучками поговорить. Кое-кто пел, мурлыча себе под нос. Был любитель хорового пения, который пытался объединить певунов, мечтал запеть всей казармой. Но дело шло трудно, и он громко досадовал:
— Живем вместе, работаем вместе, едим вместе и нужду — черт побери! — справляем в одном месте, а поем врозь. Из всех дел, оказывается, самое трудное — пенье хором. Вот досада. Нет, я не брошу, надо спеться, надо!
Постепенно все замолкли, улеглись, заснули. Дольше всех не спал Колян, несколько раз выходил на улицу проведать Черную Кисточку. Наконец сторож сжалился и пустил собачонку в казарму. Колян уложил ее на пол возле своих нар.
Под сонный храп, стоны, кашель и бормотание он беспорядочно думал. О рабочих: зачем они ехали сюда? Почему не разбегутся? Дома еще хуже?
О себе: утром надо бежать. Какая жизнь без мяса, без рыбы?.. И какой сон, когда с одной стороны кашляют, с другой — храпят чужие люди, а своя лайка где-то внизу, в углу?.. Дома Колян часто спал рядом с ней.
Утром казарму разбудил железный грохот — это сторож бил кулаком в таз, в каких приносили похлебку. Вставали нехотя, с бранью, умывались кое-как, а некоторые совсем не умывались. Вода была ледяная, из Имандры, к умывальникам длинные хвосты. Затем принесли хлеб и овсяную похлебку.
Принесли и на Коляна — контора уже сообщила о нем кухне, — его приписали к десятку дроворубов и назначили развозить по казармам дрова.
Несколько человек отказались вставать, сославшись на головную боль. Их отвели в больницу.
На первый раз Коляну дали провожатого — уже знакомого сторожа при казарме. Проводив всех, они закрыли казарму на замок и пошли запрягать оленей, затем поехали в лес к дровосекам. На каждом шагу было новое, незнакомое Коляну. Вот под конвоем русских солдат идут военнопленные. Россия воюет с Германией, Австро-Венгрией, Турцией. Их захватили на фронте и послали строить дорогу. Тут немцы, австрийцы, венгерцы, чехи… Сколько же на земле народов и стран! Колян не в силах запомнить всего, что рассказывает сторож.
Пленные идут не толпой, не стадом, как рабочие, а рядами, строем, будто в армии. На них все те же армейские мышино-серые шинелишки. Идут ежатся, приплясывают. Холодно. Дома у них не бывает таких снегов и морозов.
Вот два чудака устроили совсем несуразное — сели поверх лошадей, обняли их ногами и едут. Что им, не хватило саней или некогда запрягать? Вчера Колян первый раз в жизни увидел лошадей: они были запряжены в сани, а верховой езды не видывал еще — в Лапландии верхом на оленях не ездят, — и она показалась ему смешной.
Сторож объяснил Коляну, что в России часто ездят верхом на лошадях и даже нередко воюют так, с лошади. На строительном участке верхами ездили казаки-охранники.
И еще диво: женщина ведет в поводу огромного, как медведь, рогатого зверя. Колян сторонится, тянет за собой сторожа:
— Давай спрячемся!
— Зачем?
— А зверь кинется на нас, забодает.
— Зверь… Какой ты, право, чудак! Это не зверь, а корова.
Парнишке то удивительно, то боязно, то смешно, он то бледнеет, то таращит глаза, то хохочет над чужой, такой забавной жизнью, то над своей глупой головой.
Сторож показал Коляну, где брать дрова, затем — куда сваливать их, и вернулся в свою казарму.
«Ну, кажется, пришел мой счастливый час», — подумал Колян и вместо лесосеки наладился к выезду из поселка, мимо землекопов, плотников. Никто не мешал ему, никто даже не спросил, куда он едет: все были заняты своим делом. Спокойно миновал поселок, за ним — небольшой лесок и выехал на озеро Имандра.
Тут его задержал солдат, выехавший на оленях из того же лесочка.
— Пропуск, — сказал он.
Колян не понял, чего хотят от него. Тогда ямщик, возивший солдата, растолковал ему по-лапландски. Колян спросил, можно ли выехать где-нибудь без пропуска.
— Если бы можно, я давно уехал бы, — ответил ямщик. — Поселок как мышеловка, как сеть: войти легко, а выйти трудно. Кругом ездят солдаты на оленях, ловят военнопленных и загербованных (так называли завербованных), которые вздумают убежать.
Колян вернулся в поселок и начал покорно развозить дрова. Для рук, для ног работа была тяжелая, но совсем не требовала ни ума, ни души, и парень предавался вольным раздумьям о себе, о жизни. «Глупый ты, преглупый, слепой щенок, — упрекал он себя. — Заяц и тот убегает не прямо, скачет в стороны, кружит. А ты… Эх!» Колян считал, что за последние дни сделал кучу ошибок: просился у солдата Спиридона домой, побежал из конторы, побежал сегодня, ничего не узнав, никого не спросив. Жизнь-то вон какая, непонятная… Колян не мог подобрать слов для той жизни, которая окружала, валилась на него. Она представлялась ему безвыходной, как большая, непроглядная пурга. Жить надо осторожно, хитро, сперва понюхать, а лезть потом.
Колян отыскал становище оленеводов, работавших на постройке. Он думал, что они пожалеют его и помогут чем-нибудь: либо убежать, либо примут к себе жить. Но оказалось, что они живут хуже, чем он: сами отапливают куваксы, сами пасут и стерегут своих оленей, сами покупают и готовят еду. Жизнь в казарме представлялась им завидной: готовое тепло, готовая еда. Все говорили Коляну:
— И не думай уходить из казармы.
Побег домой считали делом безнадежным: убегать пробовали многие, но всех поймали. На постройке не хватало рабочих и оленей, и если уж попался — самовольно не уйдешь.
Развозя дрова, Колян часто видел, как увозили мертвых. Строителей дороги поголовно перебирал сыпной тиф, ему помогала цинга. Мертвых было много. В отдельные могилы хоронили только важных начальников, а всех прочих — в общие, в братские.
С каждым новым днем солнце светило дольше и ярче, грело сильней. С крыш побежала капель. Дров пошло меньше. Коляна поставили на перевозку камня-балласта для железнодорожного полотна. Нагружали его будто немного, но камень — не дрова, и сани глубоко утопали в сугробах, цеплялись за невидимые под снегом валуны.
Олени напрягали все силы своих тонких ног, падали на коленки, расшибали их, ранили копыта.
Ни один оленевод не помнил таких злых времен, таких мук, какие выпали на оленью долю. Собирали их по всей Лапландии, и не только быков, а и важенок-родительниц и кормилиц.
Сгубя одних, впрягали новых, павших бросали в пропасть на берегу Имандры. Эта глубокая каменная щель дала последний приют тысячам оленей, замученных на постройке железной дороги.
Сюда повадились волки. Оглоданные волками оленьи скелеты и ветвистые рога, спутавшись между собой в диком беспорядке, поднимались со дна пропасти громадной постройкой из костей. Постройка росла, тянулась в небо, наподобие храма смерти, со всех сторон которого глядели черепа с пустыми впадинами глаз, ощеренные зубы и угрожающие рога.
Упряжка, на которой приехал Колян из Веселых озер, погибла; он свез ее в братскую оленью могилу. Ему дали новых оленей.
Дни быстро удлинялись, теплели, но еще бывали пурги. Колян нетерпеливо оглядывал небо, снежную гладь Имандры и шептал: «Скорей, скорей…» От тяжелой работы, плохой еды и тоски по Веселым озерам, по воле, по отцу и сестре он сильно исхудал, ослабел, его смуглое лицо побледнело, скулы выступили больше, а голубые глаза померкли, полиняли.
Он приглядел лодку, которая стояла опрокинутой на зиму за сараем у одного местного жителя, и решил бежать в ней, когда вскроется Имандра.
Подул южный ветер, будто метлой смахнул холодные снеговые облака, заслонявшие солнце. Небо очистилось, посинело. С гор в Имандру зашумели пенные вешние потоки, образуя поверх льда полыньи, как бы второй этаж озера. Вскоре полыньи запестрели стадами перелетных гусей, гагар, уток… Одни опускались только передохнуть и затем улетали еще дальше, к морю, другие оседали на все лето, обзаводились гнездами.
«Скоро и я… скоро, скоро! — радовался Колян. — Сгниет на Имандре лед, хозяин спустит лодку, и я угоню ее ночью».
Однажды Колян почувствовал себя совсем плохо, не встал к завтраку. Сторож потрогал ему лоб, руки. Парень был горячий. Сторож отвел его в больницу. Там сказали:
— У парня тиф, — и оставили полежать в особом бараке.
7
В то время, когда Колян мучился на постройке дороги, у веселоозерцев шли свои события. Лапландские оленеводы ведут такой образ жизни, который называется многодомным. Зиму живут оседло, в теплых тупах среди лесов. Там лучше охота, ближе дрова, рыхлей снег, чем на открытых местах, и оленям легче добывать из-под него корм — ягель. Весной переселяются на отельное место, где важенки рожают телят. Люди живут в вежах — постоянных, непереносных шалашах из сучьев, дерна и мха. После отела оленей отпускают на все лето в безлесную тундру, к морю, где всегда дует резвый ветер и спасает оленей от комаров и гнуса; сами же кочуют с рыбалки на рыбалку, приноравливаясь к повадкам рыбы. Во время этого кочеванья живут в переносных шалашах — куваксах. Осень проводят на осенних рыбалках, где имеются вежи. И места называются: зимнее, весеннее, летнее, осеннее.
Веселоозерцы остановились на своем весеннем месте. Переезд был сделан рановато, но — чего не заставит нужда. Откопали заметенные снегом вежи, зажгли очаги, на озерах сделали проруби, спустили в них рыболовные сети. Над каждым очагом поднялся темно-багровый столб, в котором перемешались пламень и дым. Эти столбы, казалось, подпирали небо, сливались с его густой, почти черной синью. Невдалеке от становища бродили олени, сторожевые собаки заливались лаем по всякому пустяку.
Все приняло обычный порядок, точно и не было поспешного переселения, только у Фомы в веже за очагом одно место пустовало — ждало Коляна, да ружье и пара лыж оставались без работы.
Фома и Мотя коротали время вдвоем, переговариваясь грустно, скупо. Старик все прислушивался, что делали, как лаяли собаки, и определял по собачьей суматохе:
— Чуют волка…
— Быки бодаются, играют. Вот подрались…
— Идет свой человек…
Он хотел, чтобы залаяла его старшая собака Найда, встречая маленького Коляна. Но собака молчала. Она лежала с кучей новорожденных щенят равнодушно ко всему постороннему и начинала беспокоиться, злобно рычать, когда кто-либо — олени, люди, собаки — подходил слишком близко к ней, угрожал ее семейному раю.
— Отец, не жди Коляна, — уже не в первый раз говорила Мотя. — Он мог заблудиться в пурге и замерзнуть, утонуть в горной талой речке, его мог загрызть голодный зверь — волк, рысь, тот самый медведь, что унес капкан.
— Зачем ты говоришь так? Молчи! — сердился отец. — Дурное, глупое слово хуже пули. Она может пролететь мимо, может только ранить, а слово бьет без промаха, — и торопливо шептал какие-то добрые слова, которые заслонили бы Коляна от дурных.
А Мотя не унималась:
— Он ездит слишком долго. Живой давно бы вернулся.
— Ты убьешь его своим языком.
— Мертвому не страшна смерть.
— А если живой… Я вижу, ты совсем не любишь Коляна, кличешь на него беду, смерть.
Тут Мотя выронила из рук шитье, захватила лицо ладонями и принялась слезно причитать:
— Я не люблю своего единственного брата, я кличу на него беду и смерть! — говорит мой отец. Ну, кто после этого поверит, что я люблю Колянчика больше своей жизни. Не я ли, когда умерла наша мать, стала для него матерью? Мать оставила его в колыбельке — меньше годика, а меня — семилетнюю. И я, сама ребеночек, кормила его с ложечки, обмывала, обтирала, носила на руках. Колянчик мой, любимое дитятко, вернись и расскажи, как ходила я за тобой, сними неправду с моей головушки.
— Перестань. Довольно. Не терзай себя и меня, — то приказывал дочери, то просил ее Фома.
Но Мотя долго еще лила поток горьких слов и слез.
Все было именно так: мать осиротила ее семилетней, а Коляна — по первому году, и, когда отец уходил на промысел, девочка была и кормилицей, и нянькой, и охранительницей всего дома. Любила она Колянчика так, что любить сильней, казалось, совершенно немыслимо, и ничуть никогда не желала ему беды, тем более смерти.
Весь разговор, что Колян может не вернуться, был девичьей хитростью ради другой любви. В поселке Веселые озера проживал молодой охотник Оська. Он был высок, силен, ловок и удачлив в охоте, на зависть всем парням. Мотя любила Оську, от него ждала сватов, к нему мечтала уехать на свадебных оленях.
Но Оська медлил свататься к ней. Этому, по предположению Моти, мешал Колян: если он вернется, Мотя получит только часть отцовского добра, и Оська ее, бедную, может не посватать. Если же Колян потеряется, все отцовское добро достанется ей, и она будет самой первой невестой в Веселых озерах — и богата и красива.
Мотя не хотела, чтобы Колян терялся совсем, навсегда. Пусть живет, только пусть побудет где-нибудь подольше, чтобы она успела без него выйти замуж.
Однажды она полоскала белье на озере. Из леса у озера появился Оська. Сам на лыжах, а рядом оленья упряжка, и на санках большой убитый волк да еще голубой песец.
— Здравствуй, Манна! Я давно хочу подарить тебе песца, — сказал охотник, приподнимая драгоценного зверька.
— Не надо, не возьму, — отказалась девушка. Она бы и рада взять подарок, но, по девичьим обычаям, полагалось поломаться.
— Почему не возьмешь? — продолжал Оська. — Песец хороший, спелый.
— Вот и береги для своей жены.
— И верно, заведу жену. Спасибо тебе за совет! Но кто пойдет за меня? На чем я повезу невесту? У меня совсем мало оленей.
— Найди богатую. Она приведет оленей от отца.
— Может, ты знаешь, кого посватать?
Оська подошел ближе и улыбнулся широко, всем лицом. Мотя назвала богатую, но безобразную и сильно засидевшуюся в девках Варьку, прозванную в насмешку Красухой.
— Ты, однако, скупая: из всех девушек выбрала это несчастье, — упрекнул Оська.
А Мотя отбросила белье, повернула к охотнику голову в бисерном уборе и сказала заносчиво:
— Я сватаю ему самое большое оленье стадо, и он считает меня скупой. Вот и советуй такому.