– Разве вы не знали, что цыгане крепостные? – подтрунил над ним Вигель. – Вы же, говорят, несколько месяцев провели в каком-то таборе. Все эти оборванцы в рабстве у бояр. Кочуют туда-сюда, воруют кур и лошадей, а часть награбленного уступают господину. Такой народ.
Сверчок был потрясен. Представить холопами кочевых детей вольности он не мог.
– Его сиятельство одним росчерком пера уничтожил старинное ярмо и пустил бездельников на свободу. После чего рухнул дом Варфоломея. Бояре видят в этом перст Божий.
– Дом Варфоломея упал? – удивился Пушкин. – Отчего?
– От снега, голубчик. – Филипп Филиппович налегал на ростбиф. – Вы же знаете, что папаша Пульхерицы оказался несостоятелен по откупам? Дом пристроили в казну, там теперь временная квартира наместника…
– Какая ирония! – воскликнул Пушкин. – Этот человек налагает руку на все, что прежде было мне дорого. – Милый сердцу Кишинев не устоял против натиска нового владыки. Хорошо хоть Инзову оставили управление делами переселенцев! – А что, Иван Никитич вспоминает обо мне?
– Передал вам целый короб домашних сладостей от «жипунясы» Катерины, – отозвался Филипп Филиппович. – Там и варенья, и пирожки, и дульчец, и сало нутряное. Чуть не со слезой говорил, прощаясь: «Как же так? Ведь он ко мне был послан. Понимаю, ему тут скучно. Но разве я мешал ему ездить куда он хочет? А у Воронцова будет ли ему хорошо?»
Пушкин готов был разрыдаться.
– Скажи ему… Скажи… А, ничего не говори! Я совсем не достоин его доброты.
В этот момент к Сикару явился посыльный из графской канцелярии и сообщил поэту, что дома его ждет ордер.
– Какой ордер? – не понял Александр Сергеевич.
– Известно какой, – деловито отозвался юноша. – Как всем чиновникам, состоящим в правлении Новороссийской губернии. О саранче.
Сотрапезники поспешили окончить обед и отправились в отель Рено.
– Какое мне дело до саранчи? – дорогой недоумевал Пушкин. – Уже полгода состою здесь ссыльным, и граф ни разу не обнаружил желания привлечь меня хоть к чему-нибудь. Да и гожусь ли я для канцелярии?
Дело выяснилось, когда поэт поднялся к себе. Кто-то безжалостно разгреб в стороны рукописи на его столе и на освободившееся место, ровнехонько посередине, положил бумагу, подписанную наместником:
«Состоящему в моем штате коллежскому секретарю Пушкину.
Поручаю Вам отправиться в уезды Херсонский, Елизаветградский и Александрийский. Явиться в тамошние присутствия и потребовать сведения: в каких местах саранча побывала, в каком количестве и какие учинены меры? После чего осмотреть пострадавшие поля и донести мне лично».
Кровь бросилась Пушкину в лицо. Он схватил Вигеля за руку.
– Вы видите! Видите?! Что я ему сделал?!
Пылая, как хворост, поэт кинулся искать фрак и чистые панталоны.
– Куда вы?
– В канцелярию!
Казначеев не удивился визитеру.
– Пришли за дорожными суммами?
– Какими суммами!? – заорал Александр Сергеевич, так что писаря вздрогнули. – Я шестисотлетний дворянин и не могу ловить в степи саранчу!
Казначеев поднял на него усталый воспаленный взгляд. Он не совсем понимал, что ему сказали. Но, увидев, что посетитель ломает тонкие пальцы, схватил его за локоть и втолкнул в кабинет.
– Чем вы недовольны?
Бешено вращая глазами, поэт потряс перед носом у полковника ордером.
– Это оскорбление. Формальное. Абсолютное. Граф видит во мне коллежского секретаря. А я, признаться, думал о себе кое-что другое!
– Сядьте, – потребовал Казначеев. – Успокойтесь.
Он налил воды из графина и протянул гостю. Его ровный голос возымел действие. Пушкин рухнул на стул, залпом осушил стакан, а затем, сделав над собой адское усилие, заговорил с расстановкой.
– Семь лет я службою не занимался. Я сам выбрал свою дорогу и смотрю на стихотворство как на ремесло, доставляющее мне пропитание и независимость. Граф не захочет лишить меня ни того ни другого!
– Но позвольте. Вы получаете казенное жалование…
Пушкин подскочил со стула.
– Эти семьсот рублей – паек невольника. Я готов от них отказаться, если не могу быть властен в своем времени.
Казначеев был поражен таким оборотом. Еще вчера они говорили с Воронцовым, что нет худа без добра и трагическое развитие событий – прекрасный повод привлечь Пушкина к делу.
– А то, глядите-ка, опять трое суток кутил на кораблях эскадры. Блевал, чуть за борт не вывалился.
– Я хотел бы удалить его из Одессы, – молвил граф. – На днях повторил в письме к Нессельроде эту просьбу. Желательно, чтобы перед переводом в другое место он сделал что-нибудь полезное. У меня тогда появился бы повод с похвалой отозваться о нем и, может быть, испросить награду. Скажем, увеличить содержание. Учитывая масштабы бедствия, он не станет лениться. Как дворянин, Пушкин не может отказаться от борьбы с общественным злом.
Выходило, что именно как дворянин ссыльный был задет болезненнее всего.
– Помилуйте, господин Пушкин. Многие выше вас чинами едут. Полковники, статские советники. Никто не почел себе за унижение…
– Повторяю, я отказался от всяких выгод службы, – отчеканил поэт. – Мое время принадлежит только мне. Я не могу принимать приказаний. Как не могу искать покровительства равного.
Раевский до слез смеялся, услышав о саранче.
– Помилуй бог, Пушкин! Да он просто ревнует тебя к своей жене, в гостиную которой ты зачастил.
Поэт вспыхнул. Он действительно в последнее время все обязательнее бывал на вечерах графини. «Онегин» продвигался, и чем далее, тем больше места захватывала Татьяна. Тем чаще профили Воронцовой появлялись на полях. Кроткий образ Элизы по временам сливался с деревенской барышней, теряя лоск большого света.
Уехать казалось выше сил. Да, конечно, граф ревнует. Разве может быть иначе? Внезапно Пушкин обнаружил, что ни разу не был приглашен в гостиную самого наместника. Там собиралось совсем иное общество. Большая пустынная зала делила между собой две приемных. В одной граф расположил бильярдную, где самозабвенно катал шары с разными плебеями из местных толстосумов. Они говорили о деле. Поставках пшеницы, откупах на соль, долблении скважин. Его сиятельство чувствовал себя как рыба в воде. Однажды Ризнич, желая польстить, стал хвалить английское воспитание, мол, приучает аристократов к трезвому расчету.
– Мой прадед – волжский купец, – рассмеялся Воронцов.
Нашел чем хвастать!
У графини веселились иначе. В ее гостиной сходились избранные. Здесь можно было говорить о музыке, о литературе. Чуть-чуть о политике. Не нарушая общую благопристойность. Когда Пушкин впервые пришел сюда, Элиза сказала ему:
– Мне предрекали, что я возненавижу вас. Это неправда. Мне кажется, вы очень добры. Но отчего-то дичитесь.
Александр Сергеевич хотел немедленно ответить какой-нибудь колкостью, но в графине все было так тихо и просто, что насмешка не пришла на ум.
– Я собираюсь подать в отставку, – насупившись, бросил поэт Раевскому.
– Ни в коем случае! – воскликнул тот, вскакивая со своего любимого дивана. – Ты должен поехать. Хотя бы для того, чтоб выглядеть жертвой. А уж я позабочусь раздуть историю о несправедливых гонениях. Публика будет в восторге. И Воронцов получит по заслугам.
Пушкин задумался.
– Как ты воображаешь меня в погоне за саранчой?
– Восхитительное зрелище! – Александр несколько раз хлопнул в ладоши. – Просьбу об отставке можно написать по возвращении. Ты благородно вынес тяжкий крест, но не в силах снести оскорбления.
Пять дней пути. Пот, жара, мерзкие насекомые, норовившие забиться под ворот рубашки и закусать до смерти. Скверные трактиры. А в голове одно – их сиятельства вот-вот уедут в Крым. И тогда Пушкин уже все лето не увидит Элизу. Будет задыхаться в пыли! А граф с супругой и толпой гостей поплывут на яхте…
Запретный плод сладок. Еще вчера поэту не было до графини никакого дела. Все его помыслы занимала Амалия. Пять месяцев он, как в лихорадке, видел одну женщину. Рисовал один профиль. Мучился черной ревностью. И на тебе! Перед глазами другая. День без нее – голгофа. С полпути Сверчок повернул к Одессе. Выехав 23 мая, он уже 28-го был на месте. Чем несказанно удивил знакомых.
– Где она? Скоро ли уезжает? – был его первый вопрос к Раевскому.
И тут выяснилось, что никто никуда не плывет. Во всяком случае, сейчас. У наместника расхворалась дочь. Английский доктор не говорит родителям ничего утешительного. А те, привыкнув терять детей, любую болезнь перетолковывают в самом ужасном смысле.
– Вот вам и египетские казни, – бросил Александр. – Сначала саранча. Потом первенец фараона.
Пушкину сделалось жаль малютку.
– Я слышал, девочка славная.
– Что не прибавляет славы ее папаше, – огрызнулся друг.
Он сам сильно страдал. Ему хотелось видеть Лизу, утешать ее. Он представлял, как она плачет. И как дурнеет от слез. Но рядом с ней был другой. Как часовой. Как тень Командора. Даже боль соединяла их!
Теперь еще примчался Пушкин! Кто его звал? Ловил бы себе саранчу на приволье! Александр изнывал от ненависти ко всему свету и от желания сказать Лизе о своих чувствах. Это была не любовь, а голод. Иссушающий. Вселенский. Если его сердце еще хоть день останется без пищи, оно лопнет от пустоты.
Он только и жил тем, что мог встретить кузину в театре, на вечере, у знакомых. Подставить ей стул. Подать упавший веер. Накинуть в прихожей шаль. Она избегала его. Но Раевский был неотступен. Теперь графиня затворилась с больной дочерью. Никого не принимала. Свет клином сошелся на ее склоненной за окном голове на фоне легкой занавески. Александр никому бы не признался, но, как мальчишка камер-паж, бегал в ночи под окно возлюбленной и стоял часами, хоронясь сторожей и собак.
Приезд Пушкина его не обрадовал. Зато, как ни странно, он отвлек и насмешил наместника. Почти одновременно с поэтом из Крыма прибыл Фабр. Алекс спешил сообщить, что Таврида не охвачена бедствием, а водное пространство сумеет остановить прожорливых насекомых. Вечером они с графом сидели в гостиной и потягивали джин.
– Забавный случай, – Воронцов хмыкнул. – Знаешь, тут у нас поэт. Пушкин. Прислал мне донесение. В стихах!
Саранча летела, летела
И села.
Сидела, сидела – все съела
И снова улетела.
Конечно, такое легкомыслие недопустимо. Я хотел на следующий день вызвать его и распечь как следует. Начал читать другие отчеты. Серьезные, подробные, длинные-предлинные. Тут и планы, и таблицы, и вычисления. Осилил страниц 30 и думаю – какой вывод? Сидела, сидела, все съела и снова улетела. Мне стало смешно, и гнев мой на Пушкина утих.
2 июня, через четыре дня после возвращения, Александр Сергеевич вручил Казначееву прошение об отставке.
– Я устал зависеть от хорошего или дурного пищеварения начальства, – сказал он. – О чем жалеть? О неудавшейся карьере? О жаловании? Мои литературные занятия дают мне больше. Естественно пожертвовать ради них службой.
– Но, оставаясь в штате, вы могли бы пользоваться дружбой и покровительством его сиятельства, – возразил правитель канцелярии.
– Дорогой Александр Иванович, – поэт передернул щекой. – Дружба и покровительство вещи несовместимые. Единственное, чего я жажду – независимость. Воронцов, как человек неглупый, сумеет обвинить меня во мнении света.
Казначеев сокрушенно покачал головой. На его глазах человек сам устремлялся в пропасть и не позволял себя спасти. Пушкин искал воли. Негодовал на графа. Умирал от желания видеть его жену. Обстановку разрядила только княгиня Вера Вяземская, прибывшая в Одессу 7 июня. Ее детям прописаны были морские купания. А муж надавал кучу поручений к Сверчку.
– Напишите супругу прямо: чтобы напечатать «Онегина», я готов или рыбку съесть, или на хер сесть, – при первой же встрече заявил поэт.
Княгиня решила, что Пушкин шалопай. Но, повинуясь материнскому инстинкту, взяла под свое крыло. Это была добрая и простая баба, которая утешала и бранила Сверчка на чем свет стоит.
Между тем маленькая Александрина начала поправляться, и ее наконец перевезли на дачу. Все прибрежные домики именовались хуторами. Вяземская исколесила несколько из них и с трудом выбрала один неподалеку от Рено. Прогулки на побережье и разговоры о здоровье детей сблизили ее с Лизой. Графиня позволила взять для Вериных малышей детскую повозку с пони. И не возразила, когда однажды на пешем променаде к ним присоединился Пушкин. Конечно, он без царя в голове, но присутствие другой дамы гарантирует благопристойность.
Летом море оживлялось облаками парусов. Лизе нравилось это зрелище. Стоя на валуне, она повторяла:
Не белеют ли ветрила?
Не плывут ли паруса?
После чего поэт, кусавший ногти в сторонке, окрестил ее княгиней Бельветрил.
– Замечательное имя! – погрозила ему пальцем Вяземская. – Прекрасная ветреница!
Лиза сделала вид, что не понимает двусмысленности. Но наперед решила в компании Пушкина больше не гулять. Они с Верой залезали на камни, ждали девятой волны и с визгом убегали от нее. Достойное занятие для матерей семейства! Безнаказанно дразнить стихию не стоило. Улучив момент, море подобралось к ним и окатило тучей брызг. Дамы, а заодно и Сверчок, оказались мокрыми с ног до головы. Пришлось идти переодеваться. При этом муслиновые платья так облепили фигуры женщин, что любо-дорого посмотреть. Лиза шла пунцовая. Вера хохотала. А Пушкин возбудился и принужден был прикрываться шляпой.
Все это страшно не понравилось графине, и она дала себе слово избегать подобных путешествий.
Липранди вцепился в Папу-Косту, как бульдог в палку. Полковник сердцем чуял, что хитрый грек знает больше, чем говорит. А поглядев на его сыновей-головорезов, и вовсе крякнул.
– Вас свезут под арест, – сказал им Иван Петрович по-гречески. – А имущество опишут. И отберут в казну. Лучше сразу рассказывайте, что с мавром не поделили?
Папа-Коста был свято уверен, что его вытащат из полицейского участка, благо все чины – знакомые. Ждал он помощи и от главного покровителя. Но после задержания трактирщика Ланжерон притих, словно и не его ручка была позолочена от ногтей до запястья в три слоя.
Между тем Липранди, тряхнув стариной, сам вел допросы.
– Воды в рот набрали? Или заступников ждете? – зло усмехался он. – Сразу скажу: никто ради вас мараться не будет. Есть шанс отмазаться. Выкладывайте, что знаете. Кто в катакомбах безобразит?
Трактирщик угрюмо переваривал сказанное. Точно камни в голове катал. Неделю. Другую. Понедельник и вторник третьей. Когда у младшего сына скрутило кишки от полицейской баланды, решился-таки кое-что буркнуть.
– Ваш мавр, эта, он гашиш возил. Хороший заработок.
– Гашиш? – Липранди глубоко потянул носом. Первый раз он попробовал травку в Париже у Видока, пробрало. Баловался, что греха таить. Уже вернувшись в Россию, женился, завязал. – И почем эта дрянь?
– У нас была осьмушка – четвертной. А он возьми да и пусти по червонцу. Разве дело?
– И вы решили его убрать?
– Ни-ни. – Грек замахал руками. – Только попугали.
– Знатно вы его попугали, – цыкнул на допрашиваемого Липранди. – У тебя в подвале нашли серьгу убитого с куском уха. С чего я должен тебе верить?
– Господин начальник! – Папа-Коста повалился полковнику в ноги. – Я трактирщик. Мне смертоубийства ни к чему. Ей-богу, попугать хотели. Он выигрыш не отдавал. А убили его те люди.
– Что значит, те? – передразнил Липранди. – Тоже контрабандисты? Петля по вам плачет!
Трактирщик снова замкнулся. Было видно, что он и сказал бы, да боится. Больше, чем суда и каторги. Это не понравилось полковнику. Подобным образом люди ведут себя, когда рядом незримо присутствует шайка или общество, которое шутить не любит. Папа-Коста никогда бы не сморозил лишнего, да его сбило с толку, что следователь по-гречески так и чешет. Принял за «своего».
– Неужели вы не понимаете? Наших там пруд пруди. Что от Этэрии наверху осталось? Одни начальники.