Никс запрокинул голову и расхохотался.
– Хорошо. Я попробую. Но ничего не могу обещать.
Василий Андреевич развел руками. Разговор с императором – дело непредсказуемое.
Перед ежедневным моционом государя по большому императорскому кругу – от дворца по набережной, мимо Летнего сада, на Невский и обратно – Николай выклянчил у августейшего брата минутку.
– Слышали новость о Пушкине, сир?
Александр Павлович поморщился. Уж если он кого не любил, так взаимно.
– Что именно я должен слышать? Что он чуть не прибил отца? Это уголовное преступление.
– Мне сдается, что разговоры в свете вряд ли заслуживают внимания…
– А мне сдается, что этого шалопая еще ни разу как следует не наказывали, – с раздражением бросил царь. – Он нашкодил в Одессе. Его послали куда потише. Так он в собственном имении нашел способ нарушить закон. Поднял руку на отца…
Император осекся. Николай смотрел в пол и ничего не говорил. Целую минуту. Потом поклонился:
– Будьте справедливы, ваше величество.
Михайловское.
«О, дева-роза, я в оковах!» Пушкин отодвинул от себя письмо Александра Раевского и с неприязнью поморщился. Всякое напоминание об Одессе причиняло ему боль. И все же он снова и снова вызывал в голове строчки-беглянки, выпорхнувшие с юга и прилетевшие в жалкий, холодный приют изгнанника. Ему доставляло наслаждение дотрагиваться до припухшей раны, бередя и растравляя ее.
«Татьяна искренне о вас жалеет. Она поручила мне передать вам поклон. Нежная душа увидела в случившемся лишь несправедливость, жертвою которой вы стали по вине ее мужа. Она выразила сочувствие с редкой отзывчивостью и теплотой. Вы говорите, что боитесь скомпрометировать меня перепиской. Напрасно. Мы живем в Белой Церкви, вдали от шпионов, и пользуемся полной свободой».
Кровь закипела в жилах у Пушкина. Для чего послано это письмо? Чтобы уязвить его торжеством соперника. Поэт уже догадывался, что Раевский не был до конца искренен и чист в отношениях с ним. Он сам мечтал о графине, не скрывал этого, и быть может, – тут ревнивая догадка уколола сердце ссыльного – пользовался ее благосклонностью уже в Одессе. Как родня, Александр мог свободно посещать дом наместника. Что если он ловко втравил друга в ухаживание за прекрасной дамой, использовал его, как щит, а в опасный момент подставил под удар?
Листки лежали на столе и, крутя их пальцами, Пушкин то выводил профиль неверного приятеля, то подписывал: «Ты осужден последним приговором». То марал чеканный силуэт – слишком красивый, чтобы не притягивать Элизу. Татьяну! От одного имени ему становилось не по себе. Разве он знал, в какую ловушку попадет, предав своей героине и облик, и обрывки судьбы реальной женщины? Ах, он давно бы выкинул из головы нелепую страсть! Разве мало вокруг милых мордашек? Но каждая строка «Онегина» держала его, как на привязи, воскрешая в памяти одно лицо, одни руки на клавишах фортепиано, один чуть провинциальный французский выговор.
Тоска! Тоска! И скука. «Мне скучно, бес!» Мне скучно без… Все, что напоминает море, наводит грусть. Журчание ручья, голубое небо… Слава богу, небо на севере серое, а луна похожа на репу. Нет ни саранчи, ни «Милордов Уоронцовых». Одна мольба: хоть слово об Одессе!
Санкт-Петербург.
По погоде правое, контуженное ухо у Бенкендорфа закладывало. Утром 7 ноября он шел к Главному штабу и поминутно тряс пальцем в раковине, стараясь вернуть ускользающий слух. Денек обещал быть тихим. На небе ни облачка, а Нева застыла, как студень. Но мнимое спокойствие не могло обмануть живой барометр, с двенадцатого года поселившийся в голове у генерала. Какая гадость!
Настроение портилось еще и оттого, что сейчас предстоит напрягаться и читать по губам не расслышанные слова. Есть люди хорошие, говорят громко. Например, его высочество Николай Павлович. А есть – специально бормочут под нос. Издеваются. Император, даром что сам глухой, никогда не повысит голоса, чтобы его поняли. Или Жуковский. Привык лопотать вирши, не разберешь, чего хочет. Другое дело дочки или маленький наследник. Как начнут звенеть, за три зала слышно! На Руси должны быть внятные государи.
Пребывание в Главном штабе не прибавило Бенкендорфу оптимизма. Дибич, как дорвался до власти, стал несносен и мариновал приглашенных у двери часа по два. Ни Петр Михайлович Волконский, ни тем более Закревский не позволяли себя такой пошлости. Проведенный адъютантом к кабинету, Александр Христофорович невозмутимо сел на стул и вытянул вперед длинные ноги. Пусть спотыкаются!
Хуже всего, что с собой нельзя было захватить ни газету, ни книжку. По уставу не положено. Сиди, кукуй. А минуты при таком ожидании растягиваются, как капли ртути. Вышел в восемь. Уже десятый. Одно удовольствие – смотреть в окно. Тут Бенкендорфа удивил порыв ветра, с неожиданной силой ударивший в стекло. Рамы справа от кабинета распахнулись, адъютант поспешил их закрыть и выругался, обнаружив, что крючок выворочен вместе с куском дерева. Молодой человек глянул через площадь в сторону Невы.
– Мать твою-ю! – невольно сорвалось с его губ.
Только неординарное зрелище могло заставить его забыться в присутствии генерала. Бенкендорф тоже встал и подошел к окну. Дворец как будто надвинулся на них зеленой громадой, а за ним над рекой небо было сплошь черным, отчего и все вокруг приняло мрачный, угрожающий вид. Ветер с каждой минутой крепчал, и юноша уже не мог удерживать ставни.
– Бросьте, – приказал ему Бенкендорф.
– Разобьются, – жалобно отозвался адъютант.
– Сегодня много чего разобьется.
Тон генерала заставил молодого человека побледнеть.
– Наводнение?
– Мы на третьем этаже, – ободрил его Бенкендорф. – До крыши ни разу не добивало.
Его слова были прерваны страшным грохотом, донесшимся с набережной. Там, между Дворцом и Адмиралтейством, через парапет перебросило бриг и брюхом поволокло по брусчатке. Длинная волна высотой с одноэтажный дом шла с Финского залива. Там, где она встретилась с Невой, воды поперли вспять и забурлили, точно кто-то бросил на дно дрожжи. Все реки и каналы города жадно потянулись наверх. Вышли из берегов, вспучились и почернели. Клокочущая вода хлестала через гранитные тумбы. Страшно было подумать о тех, кто оказался застигнут ненастьем в подвалах. Еще совсем молодым после одного из наводнений Бенкендорф вытаскивал утопленников из цокольной кухни под Зимним. Синие лица с выпученными глазами. Во рту у одного оказался рак.
Александр Христофорович перекрестился и пошел к лестнице. За спиной хлопнула дверь кабинета.
– Что происходит? – закричал Дибич.
Оставив мальчишке-адъютанту безопасное право успокаивать начальство, генерал двинулся вниз. Вода все пребывала. Дворцовая площадь превратилась в огромное бурливое озеро. Улицы – в реки. В вестибюле скопилось множество военных. Двери подперли сдвинутыми диванами и конторками. Сквозь щели, как на тонущем корабле, хлестала вода.
– Стыдно, господа старшие офицеры, – бросил Бенкендорф. – Там люди на деревьях.
– На чем мы поплывем?! – истерично крикнул кто-то. – На перевернутых столах? С бумажными парусами?
– Надо открыть двери.
Ему никто не посмел возражать. Но и не сдвинулся с места. Александр Христофорович сам подошел к входу, потеснил пару кресел. Остальное сделала напиравшая вода. Поток разом хлынул на мраморные плиты. Люди закричали и подались к лестнице. После первого удара волна несколько утихла и просто встала выше пояса. Значит, на площади по грудь. Ноябрь. А хорошо в Италии…
Генерал пошел вперед. На крыльце Главного штаба он обозрел окрест. Невдалеке по волнам метался вольный челн. Откуда его принесло, какова судьба хозяев? В кольцо на носу был продет обрывок веревки. Имелись и весла, как безвольные руки, опущенные в воду. «Радуйся, Заступница всего рода христианского!» Александр Христофорович поплыл. Бурливая вода крутила воронки, волны шли навстречу друг другу, неся всякую дрянь. Неожиданно у пловца разложило ухо, и он услышал грохот стихии во всей красе. Лучше быть глухим.
Челн вертелся совсем близко. Бенкендорф поднажал. Его пальцы вцепились в борт. Теперь главное – залезть. Это получилось не с первой попытки. Счастье, что лодочка не опрокинулась ему на голову. Ее несло к Фонтанке. Гиблое место. Генерал налег на весла и не без отчаянных усилий зарулил за угол Штаба.
Первый несчастный, которого он увидел, сидел на фонаре. Это был лавочник, вцепившийся в мачту и поминутно сползавший задом в ревущее месиво. Бенкендорф снял его и отвез к ближайшему дому, где из окон второго этажа спасенного втянули на веревке. Вообще, пооглядевшись, генерал должен был признать, что город жив и даже населен не одними жертвами. Мимо него пронесло бот, команда которого снимала людей с крыш. Где-то впереди слышался грозный рык, и только когда в простенках между домами проплыла целая галера, Александр Христофорович понял, что это губернатор Милорадович вышел навстречу стихии.
Народ гроздьями висел на деревьях. Забивался в высокие ниши для скульптур на правительственных зданиях, седлал плечи кариатидам. Один чудак забрался в бронзовую квадригу, которую держал под уздцы неподвижный римский легионер, клоня шлем под ударами ветра. Лодчонка Бенкендорфа дала течь. Но он сумел пристать к высокому крыльцу Адмиралтейства и оттуда перебраться на катер, которым командовал молоденький безусый мичман. Матросы огрызались, не горя желанием лезть в преисподнюю.
– Отставить! – рявкнул Бенкендорф. И хотя морские сухопутных не переносят, но генерал-адъютантская форма возымела действие. – Гвардейский экипаж! …твою мать!
Он присовокупил много лестных слов по поводу женской родни команды. Худо-бедно поплыли.
– Распоряжайтесь! – бросил Александр Христофорович мичману.
Катер, значительно более тяжелый, чем лодка, пробил себе путь на Невский. Там шел форменный грабеж. Кто-то спасался на крышах, а кто-то, пользуясь сумятицей, проникал сквозь разбитые водой витрины магазинов и выносил все, до чего не добрались волны. Люди, заранее зная, что сегодня погибнут склады и в городе не хватит продуктов, спешили запастись хоть чем-нибудь. Противно было смотреть, как в иных лавках продавцы и покупатели, по пояс в воде, вели бойкую торговлю. А рядом по волнам неслись бревна с вцепившимися в них утопающими.
Бенкендорф прыгал с борта в воду и вытягивал отчаявшихся. То же делал мичман и несколько матросов. В какой-то момент оба офицера оказались в воде, глянули друг на друга и подумали об одном и том же.
– Надо, чтобы кто-то из нас находился в катере, – с трудом переводя дыхание, сказал генерал, когда они выбрались на палубу. – Найдется паникер, поднимет бучу, и нас бросят.
Мичман кивнул.
– По очереди.
На Большой Литейной они изловили плывшего по воле волн отставного майора Ивана фон Вестенрика, который присоединился к спасению страждущих. До трех часов ночи катер метался по улицам. Лишь на рассвете вода начала спадать. Нева отступила так же стремительно, как и прилила, оставив на лице города шрамы. Ущерб был громадный. Погибло до трех тысяч человек. Были смыты прибрежные деревни. На Васильевском острове и Петербургской стороне многие деревянные дома оказались подняты и унесены вместе с жителями. Возле затопленной пивоварни, где из чанов вылился солод, утонувшие кошки плавали в желтоватой густой массе. Непосредственно перед дворцом встала на вечный прикол баржа с яблоками. Доски ее трюма разошлись, и товар раскатился по всей площади.
– Ну, удачи, мичман. – Бенкендорф протянул молодому человеку руку. – Как ваше имя?
– Беляев Петр Петрович, – ответил юноша, сердечно пожимая генеральскую длань.
Они расстались, не зная, что встреча им предстоит более чем через год, во время следствия, по разные стороны стола.
До Михайловского весть о наводнении дошла на излете ноября. «Вот прекрасный случай нашим дамам подмыться», – написал изгнанник брату Левушке. А недели через две одумался: «Лев, милый, будь другом, употреби мой гонорар за “Онегина” в помощь кому-нибудь из пострадавших. Только заклинаю, не говори об этом ни одной живой душе».
11 января 1825 года. Михайловское.
«Страшно, страшно поневоле средь неведомых равнин…»
Метет. Снег лепит в окно. Слюдяной осколок, вставленный в форточку вместо стекла, вот-вот треснет. Хорошо, не бычий пузырь. Няня затыкает старенькой, ни на что не годной подушкой щель, сквозь которую на подоконник задувает снег. Ни прокатиться. Ни добраться до Тригорского. Нет дороги ни прохожему, ни проезжему.
Единственная радость – родные укатили. Один. Только няня. Только сказки. Каждая – поэма. Метет.
Глянул на снежный морок. Вообразил ездока где-нибудь в поле у Святой Горы. Передернул плечами. Холодно. Боязно. Темно.
Ветер шутит? Точно гремит колокольчиком. Или деревья в парке трещат от мороза и вместе с ними трещит старый дом, наполняя комнаты звуками-обманками? Или вьюга выстудила горло трубы и выводит на нем, как на дудке, мелодии? Вот снова, снова. Нет, да это бубенцы!
Пушкин вскочил из-за стола и, не накинув шубы, стукнулся плечом в дверь.
– Куда? Куда!
Не слыша голоса няни, застыл на ветру, аж грудь перехватило. Морозный воздух встал колом. Ни вдохнуть, ни выдохнуть. Кто? Кого занесла нелегкая? Господи, пусть останется до утра! Только бы живой путник! Только бы увидеть лицо человеческое…
Ездок выпрыгнул из саней. Весь занесенный снегом, как Дед Мороз. От бобровой шапки до пят. Встряхнулся, как собака, зашагал к крыльцу. Хлопья лепили в лицо, мешая обоим видеть. Но когда, утопая в сугробах, гость перешагнул через низенькие ступеньки и разглядел хозяина – босого, в одной рубашке – закричал от ужаса. Сорвал шапку и кинулся на Сверчка с объятьями. Пущин? Пущин! Пущин!!!
Да может ли быть такое? Все его бросили! И друзья, и мать с отцом.
– Брат, да ты с ума сошел? – едва справляясь с голосом, прорычал Иван. Сграбастал в охапку, поднял на руки, как ребенка, понес в дом. Запнулся ногой о порог, чуть не упал на крохотную старушку в повойнике. Няня голосила при виде голого Пушкина.
– Пятый год врозь, а ты такой же! – пробасил Пущин, ставя друга на пол, но все не разжимая рук. Восемь лет они провели вместе, учились. Ссылка развела. А еще раньше легкомысленное тяготение Сверчка к высшему обществу, шуму и блеску. Как Иван отважился приехать? Тургенев в Москве предостерегал: за Пушкиным следят. Себе дороже. Забыл, где живешь? Что ни день, кого-нибудь увозят с фельдъегерем.
Но таки Иван поворотил коней в Михайловское. И вот стоит посреди лужи, натекшей в теплой горнице с шубы. По меху бегут ручьи. А Пушкин босыми пятками отбивает дробь, и сам готов заплакать. Добрая старуха, не признав чужого человека, но видя счастье у обоих на лицах, тоже кинулась обнимать и целовать Ивана.
– Нам бы чаю, – просипел Пушкин, выныривая из медвежьих объятий друга.
– Кофию.
– Трубок.
– Умыться.
– Раздеться с дороги. Да есть ли другая комната?
Пущин огляделся по сторонам. Убогая обстановка. У Сверчка вечно все понабросано. Листочки, книжки, измусоленные, съеденные, обожженные на свече перья. Всегда писал огрызками, так что трудно было и в пальцах удержать. Не изменился. Посерьезнел? Осунулся. Погрустнел. Нет. Тот же черт! Только с бакенбардами. Вот, право, гадость!
Комнатенка, где примостился поэт, походила больше на клетку для птички. У самых дверей, на проходе. Сломанная кровать с пологом, вместо ножки подложено полено. Книжный шкаф, диван, просиженный чуть не до полу. Стол с ворохом бумаги. Бедно, бедно.
Гость скинул шубу. На пятачке не повернуться. Двери в господские покои закрыты на висячий замок.
– Милый, что это?
Пушкин досадливо пожал плечами.
– Мать с отцом уезжали, не велели дом студить. Ты ведь помнишь, мой старик – знатный эконом. Грозился выставить мне счет за дрова.
Иван не сдержал гримасу. Как такое снести? Бедному поэту и пройтись-то негде! Сиди, поджав под себя ноги.
– Давай-ка, мать, дом топить, – веско сказал он застывшей рядом няне. – Он же попрыгунчик у тебя. Нельзя ему, скрючившись, день-деньской штаны протирать.