Противостояние - Райдо Витич 34 стр.


Он почти перестал к ней заходить, зато через Симу передал коробочку со звездой и наградной документ, как посылку отправил. Это было что пощечина — такую награду, как записку передать!

Видимо даже уважения она не заслужила.

Лена заставляла себя вставать, ходить, есть, послушно принимала процедуры, перевязки. Она настроилась на одно, что понятно и важно — на войну с фашистами, на отъезд на фронт. Войска громили немцев и все бурно радовались вокруг, уверенные, что очень скоро, ни сегодня-завтра наступит конец войне.

В апреле раны почти затянулись и, чувствовала Лена себя не то что отлично, но для фронта очень даже хорошо. Во всяком случае, достаточно окрепшей, чтобы держать в руках оружие и бить гадов, гнать их с родной земли. И быстрей бы — и она у дела и доктору печали нет. Все на свои места встанет. Ну, был отец, есть, но далеко и вроде бы неправда, вроде и не встречались.

Так и ей и ему лучше будет.

В середине апреля, она зашла к нему в кабинет без стука. Села за стол напротив и хмуро уставилась.

Ян вздохнул: ему было тяжело с Саниной. Что-то ело и ело его изнутри только от мысли, что она есть. И все время ждал, что она еще выкинет, чем душу разбередит.

— Я вас слушаю, — сказал сухо, решив не отвечать грубостью на ее наглость.

— Я здорова. Пора на фронт, — не менее сухо заявила она.

Ян оторвал взгляд от бумаг нас столе и удивленно уставился на девушку: она явно не в себе.

— Об этом не может быть речи, — отрезал.

— Вы не имеете права держать здорового человека на госпитальной койке.

Мужчина хмуро уставился на нее: что еще скажешь?

Лена опустила голову — неуютно ей было под его не то что винящим, но давящим взглядом. Он словно изучал ее и все понять не мог, к какому виду эта бактерия относится.

А она дочь ему! Не бактерия…

— Мне пора на фронт, — сказала твердо, но в глаза не смотрела, край стола изучала.

Больно было — вот он, отец, рядом. Родной!… А все равно чужой. Чужие они и это не понять, ни принять, как не старайся. И все ждала, что что-то изменится, он хоть скажет, просто, спокойно «дочь». Пусть, как чужой, но скажет!

Наивная надежда. От нее тоже нужно убежать. На фронте не до глупостей будет, переживать некогда.

— Вам пора на процедуры.

Лена зубы сжала от его звука голоса — всегда ровный и спокойный. Бангу вообще что-нибудь когда-нибудь волнует, тревожит, третирует? Он бывает в ярости? Умеет кричать, переживать?

— Ты всегда такой замороженный? — посмотрела ему в глаза.

— Вы слышали о субординации, лейтенант?

— А ты о родстве?

И как с ней разговаривать?

Ян откинулся на спинку стула, внимательно изучая девушку.

Почему он не может послать ее к чертям, как других, которые вот так же заваливают бывает в его кабинет и что-то требуют, тыкают? Почему когда он смотрит на нее, у него с сердцем черти что творится и на душе словно ураган: боль, страх — сумятица.

И почему сейчас, когда она пришла в себя, поправиляется, округлилась, стала слишком сильно напоминать ему Марту?

Невыносимо!

Ян хлопнул по столу ладонью: ладно, хватит.

— Расставим точки: что тебе нужно?

— Чтобы отправил меня на фронт.

— Это невозможно. Во-первых, раны еще плохо затянулись, во-вторых, ты заработала инвалидность и тебе светит только тыл. Война для тебя закончилась.

У Лены мурашки по спине пробежались, лицо каменным стало, а взгляд на мужчину и в нем такая ненависть, что Яну душно стало, неуютно.

Дернул ворот кителя, прочистил горло:

— Ты инвалид.

Вот даже как? — у девушки зубы чуть от злости не раскрошились, так их стиснула.

— Это ты инвалид, — процедила.

Ну, все, проявил лояльность — получи.

Ян начал злиться.

— Вы знаете, что бывает за оскорбление вышестоящих офицеров?

— Штрафбат, — выплюнула. И Банга понял ее замысел — хоть так, но на фронт.

И что ответишь?

— А ты, полковник, знаешь, что бывает с теми, кто превышает свои полномочия в корыстных целях?

— Это ты к чему?

— К тому, что ты решил обеспечить своей дочери путевку в тыл.

— Ты мне не дочь, — отрезал, белея от ярости. Соплячка! Шантажировать решила!

Лена прищурилась неприязненно, даже чуть презрительно, в упор глядя на доктора:

— Это ты так думаешь. А если я докажу, что ты мой отец. Другим докажу, тебе-то это не нужно. Подумаешь, мало ли девчонок бегает?

— Не сметь! — не сдержался мужчина.

Лена во все глаза уставилась на него: ого, а отец, оказывается, может выходить из себя, злиться, как любой нормальный человек.

— Слушай, ты, маленькая дрянь… — прошипел и смолк, наткнувшись на взгляд темно-синих глаз. Увидел шрамы над бровью, на скуле, от виска к брови, опустил взгляд, наткнулся на похожий на светло-лиловую кляксу шрам на руке и дернул ворот кителя.

С кем он ругается? Кого в чем винит? Покалеченную войной девчонку? Прошедшую грязь, кровь, смерть, пытки? Ту, что вернулась с того света, но уже никогда не вернет отобранное у нее детство и юность, не вернется в нормальную жизнь? Ругает за то, что она рвется на смерть, потому что не может жить?

— Ты поедешь в тыл, — отчеканил тихо.

— Я поеду на фронт, и ты мне в этом поможешь, — тем же тоном заявила Лена, продолжая давить на него взглядом. Впрочем, она его просто запоминала, пытаясь понять, похожи они внешностью или нет, есть ли общее? Может правда, не отец он ей?

А Яну казалось, что она давит его как жука ботинком на асфальте.

— Я сказал, лейтенант. Вы свободны.

— Ты подпишешь все документы.

— Нет.

— Да. У тебя нет выхода… отец, — встала и пошла прочь. Ян не остановил. Ее последние слова произнесенные тихо и тем въедливо, обыденно, но как-то по — особому уверенно, еще долго звучали у него в голове.

Лена выпросила форму, договорилась с водителем и двинулась на станцию. Через час она была в Москве и шла по знакомым, но будто вовсе не знакомым улицам. Сердце колотилось где-то у горла от волнения, но она шагала и шагала. С трепетом поднялась на знакомый этаж и застыла у дверей своей квартиры.

Ей показалось, что сейчас она откроется и запахнет пирожками с яблоками и морковкой, Надя с улыбкой впустит Лену прибежавшую с уроков внутрь. Та пробежит на кухню, и, хватая горячую выпечку, будет тараторить, рассказывая новости…

Санина сжалась от острой боли, зажмурилась, сцепив зубы: прочь! Все прочь!

Но как же страшно вернуться туда, где все так хорошо было, но уже нет и не будет!

Лена толкнула дверь, нервно поведя плечами от озноба. Она была как всегда открыта. У Нади не было привычки запирать дверь, как у любого на площадки. Вон слева — квартира Скворцовых. У них вредный, вредный мальчишка был, вечно за Леной гонялся, зимой как-то снегом накормил, за шиворот напихал, а она потом две недели с ангиной провалялась…

А справа Сидоровы. Бабушка у них, баба Глаша, дородная смешливая женщина, вечно во все нос сующая. Или соседи сверху… Снизу… Все как одна семья жили — какой запираться? Соня с третьего этажа коленку разобьет, тут же все знают, она соседка йод принесет, другая хоть покудахчет, но рядом постоят, советы будет давать…

А снизу тетя Клава, встретит и заговорит, так что не знаешь, как отвязаться…

Леню Фенечкина она как раз ее именем назвала…

К чему она это вспоминает? Тихо сейчас, словно весь дом, не то что подъезд, вымер.

Прошла в квартиру, не узнавая свой дом — фактически ничего не осталось из вещей: стены, шкаф в прихожей и спальне и диван. И пыль, пыль…

Лена осела у голой стены, напротив портрета стоящего почему-то на полу: Надя, Игорь и она, обнимаются и смеются в объектив. Когда это было? Ей, кажется, двенадцать лет исполнилось. Да, точно, пять лет, всего пять лет назад…

Плохо стало. Лена ворот рванула и доползла до окна, распахнула его, вдыхая свежий, прохладный воздух весны.

Нет ничего уже, не вернуть. Только одно ей осталось — на фронт, мстить за всех, гнать фашистов с родной земли. И может быть тогда прошлое, то безмятежное и прекрасное, наполненное казалось бы серьезными тревогами и волнениями, вновь вернется. Не к ней — к детям. И пусть не к ее, это не важно. Важно, что дети будут в принципе, важно, что они не будут гибнуть от пуль, взрывов, огня, изуверства фашизма. Важно, что у них будут родители. И у родителей будут дети. Важно, что будет жизнь, что никогда малыши не узнают ужаса войны, и будут слышать вместо "милый мой Августин" и взрывов, «хальт», очередей, визга пуль и летящей с неба бомбы, криков ужаса и отчаянья — ласковые слова матери, песни родной страны и смех, веселый беззаботный смех…

Лена подошла к шкафу и начала искать сумку, про которую еще в сорок первом говорил ее дядя.

Нашла ее на антресолях в пыли, меж крыльями от своего старого велосипеда и альбомом с фотографиями. Кто его сюда засунул?…

Лена стерла пыль с бархата обложки, но открыть не решилась. Ей было душно в доме, тошно вспоминать, то, что так быстро и безвозвратно кануло. И понимать, что больше никогда не вернется, потому что не вернуть тех, кто был рядом, не поставить рядом убитых. Им только память, только она…

Она ринулась из квартиры, шатаясь и еле сдерживая рыдания. Они рвались из груди, но глаза забыли, как это — плакать. И она как вор бежала от родных, до боли знакомых мест, прочь. И понимала что трусит, что не может перебороть свою слабость — остаться, зайти к Вильман, в школу, к любимым учителям, к соседям, той же тете Глаше. Она бояится! Боится узнать, что кто-то из них погиб, умер! Это было бы слишком. А если нет, их разговоры, их расспросы и воспоминания, воспоминания, которые и так колом в душе, болью, по сравнению с которой пытки гестапо ерунда, превратят ее в кисель.

Она бежала от страха и боли, от прошлого, которое раздавили, как раздавили целове поколение, вырезав два года из их жизни, на деле состарили оставшихся в живых не меньше чем на двадцать лет. И нет у них юности и, не было. Сгорела в огне войны, вместе с надеждами, вместе с той легкостью, что дана молодым.

Она влетела в электричку метро и прижалась лбом к холодному стеклу дверей, беззвучно плача, и все сжимала сумку, прижимала к груди альбом. Все что ей осталось в память о дорогих людях и бесценных минутах с ними.

Почему раньше она не понимала, как хрупок мир, в котором они живут?

Почему не задумывалась над ценностью каждой прожитой минуты, ценностью каждого взгляда, улыбки, слова родных, любимых и знакомых?

Вина напополам с бедой рвали ей сердце и, Лену мотало из стороны в сторону вместе с поездом.

Вернуться бы на нем в прошлое, на миг вернуться, чтобы сказать Наде лишний раз: «люблю». Чтобы поцеловать ее, чтобы улыбнуться проказам Вильман, чтобы увидеть их живыми еще раз!…

Вернувшись в госпиталь, она двое суток не могла ни с кем разговаривать, никого видеть. И есть не могла, и спать. Даже думать — не могла. Лежала, свернувшись на постели и, смотрела в одну точку, ничего не чувствуя, кроме оглушающего, одуряющего опустошения. Душа плакала и плакала, глухо, тихо, как выкинутый в ночь и дождь из теплого дома котенок…

Николай дописывал письмо. Дотянул до последнего, месяц, вымучивая из себя строчки, откладывая. Впрочем, не до того было — фашистов гнали, ликовали, пьяные от реальных побед. Но через шесть часов наступление и он должен успеть, оправить Валюше послание.

"Скоро буду дома. Береги себя", — подписал и уставился исподлобья на появившегося политрука. Цвел тот, как розовый куст по весне:

— Что?

— ЧП у нас, — хохотнул, на лавку приземлившись. Закурил, а улыбка с лица не сходит.

— Не понял, — подобрался Санин. — Что стряслось, Владимир Савельевич?

— Так… подрались наши павлины, понимаешь, за призовой взмах ресниц одной нашей местной королевны, — хмыкнул. — Пацанята. Та их развела, как цыплят, а они сцепились.

— Это кто с кем? Кто там у нас с ресницами?

— Да Осипова Синицина с новеньким столкнула, Гаргадзе. Горячий парень, ревности не сдержал и вломил нашему Кириллу по самое не хочу.

Санин нахмурился, изучая сияющее лицо политрука:

— А чему вы радуетесь, Владимир Савельевич? — спросил с прищуром.

— Жизнь, — развел тот руками. — Налаживается! Война к концу подходит! Страсти кипят не военные — что ни наесть, самые обычные, человеческие!

— Хреновая дисциплина!

— Да ладно, — отмахнулся и головой качнул, ухмыляясь. — Это тебе майор шпилька.

— Миша!! — гаркнул ординарца Санин. Того с лавки скинуло, шинель в одну сторону, ноги в другую. Заметался спросонья, очнулся, вытянулся перед Николаем:

— Лейтенантов Синицина и Гаргадзе ко мне. Быстро!

— Сщаз!

— Какой "щаз"?! Так точно!

— Точно, точно, товарищ майор, — и вылетел, чуть лбом косяк блиндажа не снеся.

— Распоясались, мать твою! — проворчал в сердцах Санин. Так и знал, устроит Осипова что-нибудь, чуял, по взглядам да откровенным заигрываниям судил. Ему на нервы давила, так и не сообразив, что плевать ему, с кем она закрутит.

Немного, в блиндаж лейтенанты ввалились, друг друга отпихивая как бойцовские петухи. Вытянулись перед майором. Следом капитан протиснулся, плащ-палатку, что вместо двери навешана была отогнул, поглядывая на командира за спинами своих «орлов».

Ну, понятно, своих Грызов всегда прикрыть готов.

Николай смотрел на расписные морды мужчин и желваками на лице играл: петухи, точно. Идиоты, малолетние! У одного «фонарь» под левым глазом навешан, у второго под правым. Красота!

— Боевые командиры? Я вас спрашиваю, какого хрена вы мне в батальоне устраиваете?!! Под трибунал захотели?!!

— Никак нет! — дружно гаркнули дуэтом, вплотную друг к другу притиснувшись.

Это немного Николая утихомирило.

Пацаны, действительно, что с них возьмешь. Натравила дура, а те без ума и разума.

— Доложите об инциденте!

— Никакого инцидента, товарищ майор, — вытянувшись заверил Синицин. А вроде опытнее, не первый месяц на фронте.

— Что вы не поделили с лейтенантом Гаргадзе? Ну?!

— Да… Столкнулись у сортира, — уставился в потолок мужчина.

За спиной Санина приглушенный смешок послышался — Семеновского разбирало. Замполит, мать его, тоже!

— После наступления, обоих на "губу"! — процедил.

— Так точно, — заверили опять дружно.

— Можно идти, товарищ майор? — спросил Отар.

— Через пять часов наступление!

— Мы готовы, — заверил Синицин.

Дети малые, неужели неясно, что через каких-то пять часов им не до Милочки — стервы-девочки будет?! Что и тот и другой могут погибнуть, и плакать она по ним не будет. Играет стерва сердцами, как жонглер в цирке шарами, а эти и повелись. Полудурки.

— Свободны! На свои позиции и не шагу от своих взводов! — рявкнул, сатанея за пацанов. — До наступления себя целыми сохранить не могут, боевые офицеры!

Те развернулись и вышли вместе с Грызовым. Тот нарываться не стал, все правда после наступления само уляжется, а нет, так поговорит с Саниным. Мальчишки, чего уж. Но без претензий друг к другу же. Тихо, по-мужски, встретились, вопрос обсудили. Да, кулаками, ну, что ж теперь. И такое бывает.

— Лейтенанта Осипову, ко мне! — рыкнул Николай уже Михаилу.

Он нос почесал, поглядывая на майора — смешно было наблюдать, когда Николай Иванович сердился. Ну, прямо гроооозеен, ага! Фырр! Ха! Салаг только и пугает, а Миша пуганный, знает, что Санин человек не злой, отходчивый. Вломить конечно может, мама не горюй, но то по делу и строго не вынося сор из избы, то есть из родного батальона. Ну, вот сейчас, чего завелся? «Трибунал», как же. Ага. Станет он лейтенантам карьеру ломать из-за дуры связистки? Не-а! Поорет, погрозит, а ни «губы» лейтенантам не будет, ни с Осиповой ничего не сделает.

И ошибся на счет последней.

— Лейтенант Осипова, после наступления я буду ходатайствовать о переводе вас в другую часть, — сказал ей сходу, как отрезал.

Она растерялась, замерла у порога, не зная, что сказать, за что немилость такая. На Санина и Семеновского таращилась. На Михаила покосилась. Тот плечами пожал: сам не ожидал, и бочком в свой закуток, чайник согреть.

Семеновский крякнул. Поерзал, на суровую физиономию Николая поглядывая и, вышел: пусть-ка сами разбираются. Пристрастие у Осиповой к Санину давнее — не ему в их разборки лезть.

Николай ухом не повел, письмо дописывал, и даже забыл, что Осипова здесь.

Глянул, взгляд ее почувствовав, лист отодвинул, закурил:

— Вам что-то не понятно, лейтенант?

— За что? — чуть не плакала та.

— За разболтанность, за подрыв дисциплины в части, за адюльтеры! — процедил. — Ты когда мужиков стравливала, что хотела? Чтоб я за это тебя по голове погладил?

Назад Дальше