В один из дней, когда раненый начал ходить, а лейтенант не ушел, как обычно на
ночь, Лена нашла схрон оружия. Не красиво было подглядывать, ее не учили этому,
но видно пороки были заложены в ней и вылезли под воздействием стресса сами. Она
поражалась тому, как запросто стала подслушивать, подглядывать, пытаться
анализировать каждую мелочь. Но самое поразительное было в том, что она не
чувствовала вины за то, что творила. Наоборот, считала правильным быть в курсе
того, что знают дед Матвей, Дрозд, Янек.
Что-то незнакомое, то о чем она даже не подозревала в себе, и будь иной жизнь,
возможно вовсе бы не узнала, начало расти и крепнуть. Это «что-то» было выше и
сильнее ее и диктовало свое, вне доводов рассудка, воспитания, привычных понятий.
Оно шокировало и в то же время казалось единственно верным и правильным. В его
власти она ничего не боялась и ни о чем не думала. Она просто знала, видела цель,
все остальное переставало существовать.
Может быть, это звалось отчаяньем, может безумием, а может, в ней просыпался
зверь, но не тот предок — обезьянка, из которой труд по теории Дарвина превратил
ее уже в человека, а скорее кто-то другой, хищный, не знающий ни жалости, ни
понимания, живущий только на инстинктах. А инстинкт был прост — убить. Любыми
средствами, любой ценой убить фашиста. Одного, еще лучше десять, двадцать.
Вечером Лена взяла автомат и пошла в лес, искать ту деревню, в которой, какой-то
Воронок, рецидивист и убийца, вешает и стреляет людей. И фашистов, которые убили
Надю, Васечкина, "тетю Клаву", Голушко, Стрельникова. Тех, кто расстрелял
раненых, превратив их в живые мишени, тех, кто мучил пленных и убил ту женщину с
грудным ребенком, на которую они наткнулись в деревне…
Она не могла с этим жить, просто сидеть в избе и слушать майора, видеть Сашу,
коней, лес, слышать эту тишину, осознавать видимость покоя и благополучия, в то
время как точно знала — это мыльный пузырь. Нет ничего хорошего и быть не может,
потому что Красная армия отступила, и теперь вокруг хозяйничает враг и позволяет
хозяйничать врагам.
И она шла, не ведая, куда и точно знала, что придет. И точно знала — убьет.
Пусть хоть одним, но будет меньше врагом. Пусть хоть она умрет, но будет знать,
что не зря. Она должна что-то делать, просто обязана.
Только к утру она вышла на дорогу и к полю, покрытому густым туманом, стелящимся
понизу. Из него, как островки, далеко впереди виднелись крыши домов. Было очень
тихо и еще сумрачно. И очень странно было слушать эту тишину и видеть вполне
мирную деревню, лес слева и справа, поле, обычную проселочную дорогу. Казалось,
войны нет, казалось, Лена попала в какой-то кошмар и все плутала, не имея
возможности выйти, а тут вдруг вышла, все кончено, возможно, вовсе ничего не
было. Ведь вот она, обычная девчонка в обычном платье чуть ниже колен, в
платочке, как деревенская — и деревня вот она… только вот автомат, каким-то
образом вышел из кошмара вместе с ней, то ли напоминая, то ли предостерегая.
Лена поправила лямку на плече и пошла в туман, напрямки к деревне, по густой
траве, мокрой от росы. Здесь и пахло-то травой — не порохом, не трупами, ни
кровью и смертью — медуницей, ромашкой, васильками. На какое-то мгновение ей
показалось, что она вернулась в прошлое, в то лето, когда Игорь устроил их с
Надей в деревню. И каждое утро вот в таком же густом тумане она бежала на речку,
закаляя волю. Ныряла в теплую, как парное молоко воду, и плыла в туман.
Воображение же плыло далеко впереди нее и рисовало то необитаемый остров, на
который она наткнется, то лодку с заблудившимися рыбаками, которых обязательно
спасет, безошибочно указав дорогу.
Но понятно, никого она не спасала, никакого необитаемого острова не находила. И
бежала домой. Надя к тому времени уже приготовила завтрак, пышные ватрушки с
творогом, шаньги с картошкой, а еще обязательно подогревала молоко, так что
тонкая паутинка пенки покрывала его.
Лена подошла к крайней избе и, на миг ей показалось, что за воротами ее ждет
Наденька, все с той же умиротворяющей, мудрой улыбкой, в том же переднике с
голубыми цветочками на светлом домашнем платье. И обязательный стакан
подогретого молока с пенкой будет в ее руке…
Девушка толкнула калитку и вошла во двор.
У крыльца молодая женщина переливала молоко из одного ведра в другое, но завидев
гостью замерла. Потом медленно поставила ведро на ступеньку и так же медленно
вытерла руки о передник. Взгляд был странным: грозным и жалостливым одновременно.
— Тебе кого? — спросила тихо.
— Немцы в деревне есть? — выдохнула Лена. Женщина с минуту молчала, изучая ее
и, поманила рукой. Девушка подумала, что та не хочет громко говорить, поэтому
подзывает, чтобы шепнуть и, пошла, не думая о подвохе.
— Ты откуда? — спросила женщина. Лена нахмурилась: разве о том речь шла? А
пока думала, женщина схватила ее за руку, да так крепко и ловко, что Лена
сообразить не успела, увернуться.
Миг какой-то и девушка оказалась без автомата и буквально затолкнута в сенки, а
там в какой-то закуток с шайками, ведрами, старыми банными вениками. Схлопала
дверь.
Лена ринулась на препятствие, заколотила кулаками. Хоть бы что.
Огляделась в поисках лазейки — ничего, даже махонького окошечка нет, и темно,
как в кладовке их Московской квартиры.
Как же она попалась-то? Прав был Дрозд!…
Нет, не прав!
Нет!
Что же теперь будет?
Она выберется!
Сердце гулко колотилось в груди и в голове помутилось от страха и понимания, что
она сама пришла в западню и в любой момент хозяйка сдаст ее полицаям, а те
расстреляют без всякой волокиты. Вот так бездарно, глупо она умрет и ничем не
поможет ни своей Родине, ни Красной армии.
Лена прижалась спиной к двери, чтобы не упасть от головокружения и звона в ушах,
что проявился вместе со слабостью слишком резко и не ко времени. Прочь!
И начала монотонно пинать пяткой дверь, глядя перед собой и ничего не видя.
Одна нога устала, второй пинать стала, а толку ноль.
Девушка осела без сил и замерла, жалея, что уродилась такой глупой, никчемной. И
умрет, как родилась — глупо и бездарно. И вспомнилось, как совсем недавно
хотелось, чтобы ею гордились, но сейчас отчего-то это показалось совсем мелким,
неважным, даже эгоистичным. А вот то, что она не отомстила за ребят, казалось не
просто провалом — превращало ее в ничтожество.
Она не знала, сколько сидит в темноте в этой коморке, и даже не заметила, как
задремала, перейдя к другой стене, в угол, устав жалеть о своей бесцельно
потраченной жизни, боятся смерти. Она тоже как — то быстро стала далекой и совсем
не страшной. Несправедливой и жестокой, не больше. И с ней, как и с тем, что
творилось вокруг, Лена ничего не могла сделать.
Ей снился Коля. Он улыбался ей и гладил по щеке, и его глаза говорили ей больше,
чем могли сказать слова. "Скоро увидимся", — прошептала она ему. Сердце сжалось
от боли за него, от понимания, что он погиб, а она пока жива не сможет смириться
с его смертью. Николай покачал головой и осторожно коснулся ее губ…
Дверь скрипнула так, что Лене показалось, обвалился потолок. В глаза ударил свет
и она прикрыла их рукой. В коморку прошла та самая женщина, села напротив на
лавку, рассматривая девушку и протянула миску с картошкой и салом. Запах еды
дразнил и манил, но как взять непонятно от кого? А если это враг? Ведь зачем-то
она ее заперла, автомат отобрала.
Лена качнула головой, посмотрела на нее непримиримо, неприязненно.
Женщина просто поставила миску рядом с ней, на перевернутый ушат.
— Ешь. Вижу же, голодная.
— Нет. Зачем вы меня держите?
— Чтоб беды не натворила.
— Отпустите меня и отдайте автомат!
— Нет, и не кричи, контуженная. В деревне немцев полно, прознает кто, солдатне
отдадут и будет тебе… автомат.
Лена побелела от страха. Помолчала и выдала хрипло:
— Я не контуженная.
Женщина вздохнула, с печалью поглядывая на нее:
— А то оно не видно. Зовут-то тебя как, не контуженная?
— Пчела.
Женщина опять вздохнула, головой качнула:
— Ой, девка… Годов-то тебе сколь?
— Все мои.
— Дите, — протянула женщина. — Если что, будешь будто племяшка моя, Олеська
Яцик с Жлобинки. Поняла?
Лена моргнула.
— Зачем?… Вы меня не отдадите в полицию?…
— Зовут меня Ганя. У меня поживешь. Отойдешь да отъешься, — постановила,
поднимаясь. — Глядишь, еще какое-то время протянешь, а не сгинешь от пули или
вон, от ласки солдатской.
И ушла, а дверь не закрыла.
Лена долго сидела, соображая, что же произошло, а взгляд все в миску с пищей
упирался. И не выдержала, плюнула на разгадку, схватила посудину и давай жадно
есть.
Потом только, последние крохи подобрав, спохватилась — что ж она, как бродяжка
какая, как бесстыдница — на полу ест, да еще, наверное, последнее.
Спасибо хоть сказать надо…
Вышла бочком, дичась и миску к себе прижимая. В комнату заглянула — женщина за
столом напротив печки сидела, а на столе… кружка молока и кувшин, до краев им
полный.
— Садись, — кивнула ей Ганя, будто ждала.
Лена перечить не стала, села, миску поставила и взгляд в нее. Стыдно:
— Спасибо, — сказала глухо.
— Ну и ладно, — отставила пустую посудину женщина, кружку девушке подвинула. —
Пей.
Девушка потянулась к молоку и рука дрогнула от увиденного — по верху плавала
рябь пенки…
Лена опустила руку и сжала зубы, чтобы не расплакаться. Минута и поняла —
хочется плакать, а не может. То ли слез нет, то ли сил.
— Отдай автомат, — попросила.
Женщина смотрела на нее и молчала.
— Пожалуйста.
— Нет. Все равно стрелять не умеешь.
— Умею. У меня отлично было по стрельбе.
— Училась? В школе?
— Да.
— Сама-то откуда? Городская?
— Из Москвы.
— Ух, ты. Отец, поди, офицер?
— Врач.
— Мать?
— Погибла. Давно. Я маленькая была.
— Вот и у меня, маманя померла. Год как, — вздохнула. — Я все горевала, а
сейчас думаю, к лучшему, не видит хоть, что творится… Ты вот что, кто заявится,
выспрашивать будет — молчи, слова не молви. Говор у тебя не нашенский, городской.
Услыхают, сразу поймут, что дело нечисто, и будет нам обоим. А у меня детей трое.
— Я уйду.
— Останешься. Жить будешь. Надо.
Дверь входная хлопнула и женщины вздрогнули, переглянулись с испугом.
— Молчи, — одними губами приказала Ганя и Лена сжалась, послушно кивнув.
— Ганечка! — пропел появившийся в проеме высокий молодой мужчина в черной
форме, с повязкой на рукаве. Лена только свастику на ней увидела, побледнела от
злости и взгляд отвела, чтобы ярость ее мужчина не заметил. А тот оперся руками
на косяки, так что винтовка на локте повисла. Оглядел сидевших за столом, взгляд
острый в незнакомку вперил:
— Это кто ж у нас такая? Чего не видел? — вальяжно прошел к столу, плюхнулся
на лавку, сдвинув форменную фуражку на затылок.
Ганя расцвела улыбкой, преобразившись в миг, засуетилась. На стол принялась
метать да болтать, игриво на полицая поглядывая:
— Так это ж племяшка моя. Олеська, Яцека дочка! С Жлобинки принеслась, дурная.
Теть Ганя, говорит, дом — то разбомбили, куда мне теперь? А чего? Чай родные!
— Да? — качнулся к девушке мужчина, огурец в рот сунул. Оглядел и подмигнул. —
Чего невеселая?
— Да контуженная, — отмахнулась Ганя и выставила бутыль самогона на стол,
легла почти грудью, то ли нечаянно, то ли специально свои достоинства выставив.
Лена была поражена, как быстро уставшая, строгая и печальная женщина
превратилась в какую-то профурсетку, кокотку, отвратительную и глупую.
— Ага? — гоготнул полицай и огладил ей грудь. Лене вовсе не по себе стало, к
лавке как приморозило и взгляд убивал обоих. Хорошо заняты друг другом были — не
обратили на нее внимания.
— Слышь, — оглаживая женщину и улыбаясь ей в лицо, пропел мужчина. — А чего-то
племяшка твоя на тебя вовсе не похожая.
— Да ну тя, Федя! — делано обиделась Ганя. Отодвинулась тут же. — Скажешь
тоже.
— Да ладно, ладно, — сгреб ее мужчина, к себе на колени усадил. — Давай
выпьем что ли? Мне вишь, форму какую выдали?
— А то дело! Выпьем! — опять заулыбалась женщина. Разлила по кружкам.
— А чего две? Племяшке давай.