с двенадцатью рублями пенсии и померла, хорошо не
поживши...
Уж честен был Иван Павлович, этого не отымешь,
да только честность еговая для других боком выходила.
24
Он к себе уж жалости не имел, а по той причине и к
другим жесточился. Так и жил старой обидой своей и
не заметил, как себя над всеми возвел. Таких «ущем
ленных» как-либо надо просвечивать, на особом рентге
не проглядывать, и власти им большой не давать. Этим
людям командование поручать страшно, они и себя
сгубят и людей на смерть кинут ни за понюшку табаку.
Смирные-то люди ранку в душе залечить хотят да сты
дятся ее, они от этой ранки скорбеют да томятся, а эта
порода, наоборот, потихонечку травит, чтобы не затуха
ла ранка. Кто к себе жалости не имеет, тот и до других
ужасно жестокий. Такие собой только живут да своим
страданьем, а слова порато громкие да. красивые го
ворят...»
«Осподи, жив ли, не дай о покойнике худо поду
мать,— вдруг вспомнился майор Миловидов.— Уж кру
той был человечище, порато крутой. С одним легким,
самому-то жить ничего не осталось, оттого и жалости,
видно, к людям не было. В такую пору трудно жалость
в себе сохранить, при ней остаться. Да, круто повора
чивал тогда майор Миловидов, имя-отчество никто не
знал, всё — «товарищ майор» да «товарищ майор».
В сорок третьем зимой и случилось. Мартын над ро
той стоял, и, когда к деревне Малые Ракиты подошли,
из роты осталось тридцать два человека, уставшие от
боев, помороженные, выжатые как тряпки, уж две не
дели не спавшие толком: немца в котел загоняли. Види
мо, майору сверху накачку дали, и хотя от полка тоже
одни списки остались, но приказали дорогу у Малых
Ракит перерезать, вечера не дожидаясь. А дорога, как
река меж крутых берегов, и подступиться к ней нельзя:
снежная целина, одного пулемета хватит, чтобы всех
подкосить.
— Товарищ майор, хоть бы сумерек обождать. Всех
повалят, товарищ майор.
'Вскипел, слюна запузырилась, лицом черный, как го
ловешка: себя не щадил, видно, слышал душой, чго
мало жить оставалось,— как с одним легким на фронт
попал, одному богу известно.
— Молчать!.. Под трибунал захотел? — сразу л а
донью за кобуру, а самого трясет, как припадочного.
И средь белого дня поползли наперерез дороге к де
ревне Малые Ракиты, словно раздетые полезли трид-
25
дать три человека. Мартын впереди, снег под телом
скрипит шально, отдается в голове этот стон; конечно,
даже в деревне слышно, как ползут тридцать два безум
ных солдата и лейтенант под белым пушистым небом, и
сейчас немцы разбегаются вдоль дороги и наводят свои
автоматы. До жути тихо было в деревне, и когда до до
роги оставалось шагов триста, посыпались мины — как
из мешка. Выход один: только вперед из этого невода,
иначе всех подловят. Вскочил Мартын, закричал, мол,
братцы, вперед, за Родину, кое-кто еще поднялся, кто
жив был, а навстречу прицельный кинжальный огонь, и
в одну минуту все было кончено.
Тридцать два солдата и лейтенант остались в снегу.
Мартын очнулся уже в сумерках, едва шевельнулся =—
перебиты ноги: одна в бедре, другая в голени. Кое-как
замотал их поверх брючин, кровь спеклась и оттого не
текла. Пополз, хватая губами снег и не чувствуя мороз
ной стылости. Ребят его, таких родных ребятушек, с ко
торыми прошел столько смертных дорог, уже присыпало
снегом, он считал неровные холмушки и плакал от бес
силия и жалости к себе. Он полз и скрипел зубами, и
вдруг услыхал рядом стон, и снежный бугорок колых
нулся. Разворошил его — там лежал сержант Валеев,
татарин, ранен в живот, но еще жив. Мартын закатил
его, как мог, себе на спину и потянулся в свое распо
ложение — командир роты, но уже без роты, с единст
венным сержантом Валеевым на спине, который сейчас
умирал от «животной» раны. Долго ли полз, неизвест
но, но только почувствовал, как полегчало вдруг, это
скатился со спины сержант Валеев, уже застылый, как
булыжник. Тут навстречу выбежали из окопов, увидав,
что кто-то ползет, страшный и обугленный, затащили в
блиндаж. Командир полка жевал тонкими губами и все
смотрел искоса, как оттирают и отпаивают лейтенанта
спиртом. Потом приказал повалить его в телегу—бес
тарку; насыпали полный передок гранат, и возница,
старый обросший солдат, повез Мартына в медсанбат.
Долго они плутали тогда по степи, рискуя нарваться на
немцев, которые прорывались из котла и одичало броди
ли стаями, уничтожая все на пути. С трудом возница
выехал на станцию, но Мартына, лежащего без созна
ния, уже признали мертвым: станция была завалена ра
неными и тут некогда было особенно заниматься лейте
26
нантом, застывшим и черным, как головня, и без при
знаков жизни. Мартына снесли в мертвецкую и положи
ли на груду трупов. Он очнулся среди ночи, дико ужас
нулся своему положению и по раздетым застывшим по
койникам пополз к двери и стал биться кулаками и
ГОЛОВОЙ-
больше года — по госпиталям; одно время
казалось, что все, конец, отхватят обе ноги по самый
пах, но чудом обошлось, истинным редким чудом, и в
конце сорок четвертого — снова на фронт. И все за
росло, как на собаке затянулось, только к дурной по
годе ныли ноги, и метался тогда Мартын Петенбург, не
находя покоя. И еще после войны десять лет выходил
на своих двоих, не слыша душою несчастья, и вереско
вая трубочка не покидала рта. Весь продымеет, прово
няет махрой, за версту, бывало, несет табачиной, уж не
известно, среди ночи расставался ли с трубкой. Но
только ноги однажды стали беспричинно холодеть, и в
бане не мог отпарить, нагреть их, старые рубцы поба
гровели и загноились. И вот привиделся Мартыну
странный сон: показалась ему большая куча окурков,
глянул он на нее да и устрашился. «Господи,— восклик
нул во сне,— и неуж я один эстолько высадил!» Но чуд
но только, что всякий окурок, каждую цигарку, где и
когда свертывал и как гасил, каждую пачку махры, ко
торую затолкал в трубку,—все помнил. Не диво ли?
А чаду над кучей, а дыма... И вдруг явились откуда-то
два человека, взяли Мартына под руки и стали водить
вокруг этой кучи. Тяжело ему, дух сперло, тошно так.
Ну и говорят эти люди Мартыну: «Если еще раз обве
дем, то и помрешь».
Посмеялся тогда над сном, еще с год после курил,
а на следующий — поехал в город, да за двенадцать ме
сяцев сделали ему пять операций, едва от смерти спас
ли. Так и обезножел Петенбург, а курить все одно при
шлось бросить.
Лежит он сейчас посреди повети на старой овчин
ной шубе, сосет пустую вересковую трубочку в медной
оправе и думает: «Всем правит чужая воля, и над каж
дым человеком человек стоит. Стоит и указует: то не
смей, да там не ошибись... Уж на что я человек малень
кий, и то порой в мыслях шатнешься, чего только и не
придумаешь, да тут и устрашишься. А если человек у
ПОТОМ
27
соблазнов рядом, да у власти — как устоять гут, как
править собою? Так неужели он сам по себе и нет над
ним чужой воли? Тут и грех рядом, куда как легко во
грех скатиться...»
3
Где-то перед вешним походом семги-залетки поста
вил Коля База под самой деревней сетки: думал, какая
рыбка дуриком ульнет; но хорошо, если за неделю с де
сяток камбалешек взял. Снял парень снасть, развесил
сушить на изгородь, подле самой избы, а потом с де
лами и забыл о ней. Так и вялилась снасть-брошенка, и
еще бы один бог знает, сколько под ветром и дождем
болтаться ей, если бы не один случай. Перед самым
штормом забегали коты, и один угодил в сетку, запутал
ся там, бился об изгородь и истошно выл. Старухи
спать не могли:
— Экой леший, Коля База подрядился котов имать!
Мать не стерпела более такой пытки, да и сосе
док стыдно, вышла на улицу, но кот рассвирепел по-
худому, таращил глаза и пушил усы: не подступиться
к нему. Малаша взяла, да ножом и выхватила кусок
сети на метр. Так и убежал кот с тем обрывком.
Хоть и побаивалась поначалу мать, но сын ничего
не сказал, вернувшись с тони, только хмуро покосился.
Потом в бане намылся, стал молодец-молодцом: волос,
светлый, овсяный, осыпался до плеч — тоже мода нынче
такая, от города парни отставать не хотят, совсем не
стригутся ныне, мать с ножницами, и не подступись к
сыновней голове, а мастера на деревне нет, по каждо
му случаю надо в город попадать, и не раз тут обли
жешься, пока задумаешь ехать. Да и то сказать — две
сти километров куда длинней рубля: туда семь целко
вых, да обратно семь, да на прожитье сколько, так что
на стрижку головы добрую тридцатку клади. Ничего,
пусть до осени походит с гривой до плеч, думала М ала
ша, любовно озирая сына. Лицом-то весь обгорел, ко
жа с носа лоскутьями лезет, а зубы-то по всему подбо
ру железные. Как уходил в армию — свои были, а вер
нулся с железяками: говорит, крепче кусать, даже ж е
лезо по железу не тупится. Все врет, поди, смеется над
матерью. Но баской парень, весь в отца, тот, покойни
28
чек, тверезой-то столь же спокоен был, а такой масте
ровой: и самовары ладил, и часы чинил, из дерева ре
зал всякое, из меди лил, глину брал за кладбищем»
формы наделает, со зверобойки, бывало, мешки гильз
привезет, ии одной не оставит. Лил звездочки для ле
бедок, оказались лучше заводских, дак премию триста
рублей послали. Колесо изобрел землю мерять: как по
вернется — так шесть метров. А у сына того прилежанья
нет, только к вину забота, да как бы скорее в лес с
ружьем убежать; еще стрельнет себя как ли нечаянно,
много ли надо жизни себя лишить...
Сын встал, головою под притолоку, и мать подня
лась подле сыроежкой лесной, скособочилась, одно пле
чо выше другого, ласкала сына светлыми полуслепыми
глазами, вздыхала, чуя сердцем беду. «Ты надолго-то
не пропадай. Опять на всю ночь». А Коля База лишь
ежился, когда мать обирала с него несуществующие со
ринки. Любовно оглаживала Малаша единственного сы
на, и тосковало ее горестное сердце: так уж хотелось
старой, чтобы в доме порядок был, чтобы сын работу
хорошо исполнял да молодую жену в дом привел — не
какую-то бабу с двумя сколотными — и чтобы внуков
еще лонянчить-погулькать.
— Ты с Зинкой-то насовсем, иль как?— спросила
вдруг робко и, не ожидая от себя подобных слов, до
бавила для того, наверное, чтобы приноровиться к
сыну, ловчее и надежнее умоститься в его душе:—
Если насовсем, дак веди. Доколе кобелем шастать, лю
дей смешить.
— Не знаю, ничего не зпаю. Не приставай...
Казалось, сам бог создал Зинку для семьи и уюга,
по она оставалась одинокой. Маленькая, с матово глад
ким и упругим лицом, с вечно удивленными черничина
ми глаз, она, наверное, так же удивленно и словно бы
незаметно для себя принесла на свет сначала Юрку, а
потом и Тольку, однако ни первого отца своего ребен
ка, ни второго не сумела привязать к себе. Но словно
и горя никакого не случилось с нею, точно поджидала
Зинка что-то, ведомое только ей, потому как на при
пухших губах всегда блуждала неопределенная улыбка,
а в глазах жила невысказанная просьба. Зинка ходила
29
по комнате неслышно, порой скрывалась за цветастой
занавеской, и легкий ситец колыхался под ее локотка
ми, словно бы там обнимался кто.
Коля База лежал на диване, протянув костистые но
ги на задний валик, и ему было хорошо. Он прислуши
вался, как шелестит платьем Зинка, мягко ступая ма
ленькими узкими ногами, как возится на полу ее сын
Толька, и ему захотелось до слезы в глазах, чтобы так
оставалось всегда. А для того, чтобы счастье продолжи
лось, нужно было сказать: «Зина, давай поженимся».
Но одно дело было просто кавалериться, постукивая
ночью костяшками пальцев в темное окно, потом, зами
рая, нетерпеливо переступать ногами и вглядываться
в белый призрак лица, проступивший на стекле, и, еще
не достигнув крыльца, уже представлять бог знает что,
с бешено рвущимся вон сердцем слушать, как хлопает
ся деревянный вертлюг и чмокают по половицам босые
ноги, а после в прохладном сумраке сеней тихо, чтобы
не потревожить детей, обнимать Зинку, пропавшую где-
то под мышкой, и слушать жадной ладонью горячее,
сонное ее плечо, как поначалу робеет оно и смущает*
ся, а потом, привыкнув словно, все послушнее подает
ся навстречу, и на тыльную сторону Колькиной ладони
опадает горячо вспыхнувшая щека. Во всем этом было
что-то греховное и запретное, отчего кровь вскипает и
бросается в виски особым образом, когда становятся
лишними всякий смысл и порядок, ибо остается только
страсть, переполнившая сердце, а телом владеет истома,
сладко потянувшая каждую жилку. Эти похождения
можно вспомнить наедине, и они ярко расцветут в па
мяти самой интимной подробностью; их можно сберечь
в сердце, чтобы при случае сравнить Зинку с другой
женщиной; ими можно похвастать в пьяном кругу дру
зей и почувствовать себя мужчиной.
А с женой уже все станет по-другому, жена всегда
одна, всегда рядом, стареющая на твоих глазах и бы
стрее тебя, потому что для себя ты надолго еще красив
и молод; жену не бросишь так просто, когда наскучит,
и если случится, что разминутся ваши дороги, то неожи
данно почувствуешь, как приросла она к тебе, ибо
сердце ее склеилось с твоим, ее душа переселилась в
твою, чтобы полонить и подчинить, а руки ее, которых
ты никогда не замечал, вдруг окажутся частью твоего
30
тела. И почудится тогда, что надо поделить не только
устоявшийся быт, но и ту кровь, которая течет в вас,
ибо она стала общей кровью, а иначе жизни дальнейшей
не будет — не будет тогда никакой жизни.
Может, и не думал обо всем этом Коля База, всего
вернее, что не думал, но словно бы кто держал парня
за язык, и уж который день не мог сказать он этих трех
слов: «Зина, давай поженимся» — хотя уже точно ре
шил, что Зинку берет за себя вместе с двумя довесками.
Коля скосил глаза вниз, увидал льняную Толькину го
лову и протянул серьезно:
— Ну, Толька, ты и поседел. Тебе на пенсию пора,
парень, давно пора.
— Это ты старик, ва-ва!— возмущенно выкрикнул
Толька, и глаза у него налились быстрой слезой.
— Не надо так, Толюшка,— пробовала усовестить