Бесконечная слабость овладела Анжеликой, она покорно слушала и уже не пыталась возражать. Что это прошло по ее лицу? Чье-то холодное дыхание прилетело издалека, из-за крыш, и заледенило ее кровь. Быть может, это дыхание мирских несчастий, дыхание той печальной действительности, которой ее пугали, как пугают волком непослушных детей? Оно коснулось ее лишь на мгновение и причинило ей острую боль. Но она уже прощала Фелисьена: он не солгал ей, он только промолчал. Отец хочет женить его на этой девушке, но сын, конечно, откажется. Фелисьен просто еще не осмелился начать открытую борьбу, и если он промолчал, то, быть может, оттого, что теперь решился. Бледная, убитая этим первым обрушившимся на нее горем, уже тронутая грубой рукою жизни, Анжелика еще надеялась, еще верила в свою мечту. Все еще могло уладиться, но гордость ее была раздавлена — смирение и покорность сменили ее.
— Вы правы, матушка, я согрешила и больше грешить не буду… Обещаю вам, что никогда не стану противиться судьбе, буду жить так, как захочет небо.
Это были слова покорности; победа осталась на стороне воспитания, на стороне того круга идей, в каком росла Анжелика. Разве она имеет право сомневаться в завтрашнем дне, если до сих пор все окружающие проявляли по отношению к ней столько нежности и благородства? Анжелика хотела быть мудрой, как Катерина, скромной, как Елизавета, чистой, как Агнеса; она верила, что только святые могут помочь ей победить; ей делалось легче при мысли об их поддержке. Неужели ее старый друг-собор, Сад Марии, Шеврот, чистый домик Гюберов, сами Гюберы — все, кто ее любит, не защитят ее, если даже она сама ничего не предпримет, а будет только покоряться?
— Итак, ты обещаешь мне, что не будешь противиться нашей воле, а особенно воле монсеньера?
— Да, обещаю, матушка.
— Ты обещаешь мне, что не будешь больше встречаться с этим молодым человеком, что выкинешь из головы безумную мысль о замужестве?
Сердце Анжелики упало. В последний раз ее существо готово было возмутиться, любовь ее громко протестовала. Но потом девушка опустила голову — она окончательно смирилась.
— Я обещаю ничего не делать, чтобы увидеться с ним и чтобы он женился на мне.
И благодарная дочери за послушание, глубоко взволнованная, Гюбертина горестно сжала ее в объятиях. О, как это больно — желать добра и заставлять страдать любимого человека! Она была совсем разбита; она встала, удивившись, что утро уже наступило. Птицы щебетали все громче, но их еще не было видно. Туман расплывался клочками легкой ткани в прозрачном синеющем воздухе.
Анжелика машинально смотрела, как клочья тумана спускаются на ее шиповник, потом взгляд ее упал на самый куст, на его дикие цветочки. И она грустно рассмеялась.
— Вы были правы, матушка, на нем не могут вырасти розы.
X
В семь часов утра Анжелика, как всегда, принялась за работу; и дни покатились за днями, и каждое утро она спокойно садилась за оставленное накануне вышивание. Ничто, по-видимому, не изменилось, она строго держала слово, жила уединенно и не искала встреч с Фелисьеном. Она даже не казалась угнетенной; ее юное лицо было все так же весело, и если иногда она ловила на себе удивленный взгляд Гюбертины, то отвечала на него улыбкой. Но в своей добровольной отрешенности она ни на минуту не переставала думать о Фелисьене. Ее надежда не была сломлена, она твердо верила, что, несмотря ни на что, все произойдет так, как она хочет. И если она держалась так мужественно и честно, с такой гордостью обуздала себя, то лишь потому, что не сомневалась в конечной победе.
Случалось, что Гюбер принимался ворчать на нее:
— Мне кажется, ты бледна, ты слишком много работаешь… Спишь-то ты хорошо по крайней мере?
— О отец, сплю как убитая! Никогда еще я не чувствовала себя так хорошо.
И Гюбертина тоже беспокоилась, говорила, что Анжелике нужно развлечься.
— Если хочешь, мы можем закрыть мастерскую и съездить втроем в Париж.
— Вот еще! А что же будет с заказами, матушка?.. Я же вам говорю, что чем больше работаю, тем лучше себя чувствую!
Но в глубине души Анжелика просто ждала чуда, ждала проявления высших сил, которые отдадут ее Фелисьену. Ведь она обещала ничего не предпринимать, да и зачем ей беспокоиться? Невидимые силы сделают все за нее. Она добровольно обрекла себя на бездействие, притворялась равнодушной, но внутренне все время была настороже; она прислушивалась к голосам, к таинственному трепету вокруг себя, к таким родным, еле различимым звукам в том мире, где она жила и откуда должна была прийти помощь. Нет, что-то непременно случится! Склонившись к станку у открытого окна, Анжелика не пропускала даже мимолетного шелеста листвы, легчайшего всплеска вод Шеврота. Малейший звук, доносившийся из собора, она воспринимала с удесятеренной силой; дошло до того, что она слышала, как, гася свечи, шаркает туфлями причетник. Снова она чувствовала за собою веяние таинственных крыльев, снова ощущала рядом невидимый и неизвестный мир, и часто она вдруг оборачивалась, ибо ей казалось, что какая-то тень шепчет ей на ухо, что нужно сделать, чтобы победить. Но дни проходили, и ничего не случалось.
Боясь, что не устоит и нарушит клятву, если увидит в саду Фелисьена, Анжелика сперва не выходила по ночам на балкон. Она ждала в глубине комнаты. Но потом, по мере того как все кругом засыпало, как переставали шевелиться даже листья деревьев, она понемногу смелела и начинала вопрошать мрак. Откуда придет чудо? Быть может, из епископского сада протянется огненная рука и сделает ей знак следовать за собой? Быть может, заиграет соборный орган и призовет ее к алтарю? Анжелика ничему бы не удивилась, даже если бы к ней прилетели голуби из «Легенды» и принесли ей слова благословения, даже если бы в ее комнату сквозь стены прошли святые и возвестили ей, что монсеньер хочет с ней познакомиться. И она испытывала только возраставшее с каждой ночью изумление, почему чудо медлит свершиться? Проходили дни, проходили ночи, но ничего, ничего не случалось.
Две недели прошло, и теперь Анжелику больше всего удивляло, что она не видит Фелисьена. Конечно, она обещала, что не будет искать встреч с ним, но в глубине души рассчитывала, что сам он сделает все, чтобы встретиться с нею, а между тем Сад Марии был пуст, и никто не ходил по сорной траве. Ни разу за две недели Анжелика не видела в ночной час тени Фелисьена. Это не поколебало ее веры, — если он не приходит, значит, занят устройством их счастья. И все же изумление ее возрастало, и к нему начала примешиваться тревога.
Однажды вечером после очень грустного ужина Гюбер вышел из кухни под предлогом какого-то спешного дела, и Гюбертина осталась наедине с дочерью. Взволнованная мужественным поведением девушки, она поглядела на нее долгим увлажненным взглядом. За эти две недели они не проронили ни слова о том, что наполняло их сердца, и Гюбертину бесконечно трогало, с какой честностью, с какой выдержкой Анжелика исполняет свое обещание. Во внезапном приливе нежности она протянула дочери руки, та бросилась к ней на грудь, и они молча сжали друг друга в объятиях.
Гюбертина не скоро смогла заговорить.
— Бедное мое дитя, — сказала она наконец. — Я все ждала минуты, когда останусь с тобой, ты должна знать… Все кончено, кончено навсегда.
Вне себя, Анжелика вскочила и крикнула:
— Фелисьен умер!
— Нет, нет.
— Раз он не приходит, значит, он умер!
Тогда Гюбертина рассказала ей, что видела Фелисьена на следующий же день после процессии и с него также взяла клятву не видеться с Анжеликой, пока он не получит согласия монсеньера. В сущности, то было прощание навсегда, потому что Гюбертина была твердо уверена в невозможности этого брака. Она объяснила юноше, как дурно он поступает, компрометируя доверчивую и невинную бедную девушку, на которой все равно не женится. Фелисьен был потрясен; он заявил, что скорее умрет от тоски в разлуке с Анжеликой, чем поступит по отношению к ней нечестно. В тот же вечер он говорил с отцом.
— Ты проявила столько мужества, — сказала Гюбертина, — что — видишь? — я говорю с тобой без обиняков… Ах, если бы ты знала, девочка, как мне жаль тебя и как я восхищаюсь тобой: ты держишься таким молодцом, так гордо молчишь и улыбаешься, когда сердце у тебя разрывается от горя! Но тебе нужно еще много, много мужества… Сегодня я встретила отца Корниля. Все кончено: монсеньер не согласен.
Гюбертина ожидала потока слез и с изумлением увидела, что Анжелика, очень бледная, выслушала ее слова совершенно спокойно. Со старого дубового стола только что убрали посуду, лампа освещала старинный общий зал, только легкое бульканье чайника нарушало глубокую тишину.
— Матушка, еще ничего не кончено… Расскажите мне все как есть, ведь я имею право знать, не так ли? Ведь это касается меня.
И Анжелика внимательно выслушала все, что Гюбертина сочла возможным передать ей из рассказа старого священника, причем опускала многие подробности, потому что продолжала скрывать от дочери грубые стороны жизни.
С тех пор как Фелисьен появился в Бомоне, монсеньер жил в непрестанной тревоге и смущении. Он отказался от сына на следующий же день после смерти жены и двадцать лет не хотел его знать, но вот он увидел его во всем расцвете молодости и сил, увидел живой портрет той, кого оплакивал, — юношу одних лет с покойницей, такого же белокурого, воскресившего обаяние ее красоты. Долгое изгнание, долгая злоба против убившего мать ребенка были, в сущности, проявлением осторожности: он предчувствовал то, что должно произойти, и уже раскаивался, что призвал к себе сына. Ни возраст, ни двадцать лет молитв и служения богу — ничто не убило в монсеньере прежнего человека. Стоило появиться перед ним сыну — плоти от плоти его, плоти от плоти обожаемой женщины, — появиться с улыбкой ее голубых глаз, и сердце отца мучительно забилось, ему показалось, что покойница воскресла. Он бил себя кулаками в грудь, он рыдал в бесплодном раскаянии, он кричал, что нужно отлучать от сана тех, кто познал женщину, кто сохранил с ней кровную связь.
Добрый отец Корниль говорил с Гюбертиной шепотом, и руки его тряслись. Ходили таинственные слухи, говорили, что ежедневно с наступлением сумерек монсеньер запирается в одиночестве; он проводил ночи в отчаянной борьбе с собой, метался в слезах, и заглушаемые плотными занавесями стоны пугали все епископство. Он думал, что забыл, что подавил свою страсть; но она возродилась, неистовая, как ураган, и в нем воскрес прежний мужчина — грозный авантюрист, потомок легендарных воителей. И каждый вечер, на коленях, во власянице, до крови раздиравшей ему кожу, он старался отогнать от себя призрак оплакиваемой женщины, тщетно твердя, что ныне она только горсть могильного праха. Но она вставала перед ним живая, прелестная и свежая, как цветок, совсем юная, такая, какой он любил ее, любил безумной любовью уже зрелого мужчины. Прежние мучения возвращались к нему, его рана сочилась кровью, как в самый день смерти жены; и он оплакивал ее, желал ее и все так же восставал против отнявшего ее бога; он успокаивался только к утру, обессиленный, презирал себя и чувствовал отвращение ко всему свету. О, страсть, свирепый зверь! Как хотел он раздавить ее, чтобы вновь обрести утерянный мир смирения и божественной любви!
Выходя из своей комнаты, монсеньер возвращался к обычной суровости, его высокомерное, чуть побледневшее лицо было спокойно и хранило только следы пережитого. В день, когда Фелисьен открылся отцу, тот выслушал его, не произнося ни слова; он сдержал себя огромным усилием, и ни одни его мускул не дрогнул. Он глядел на сына, такого молодого, красивого, такого пылкого, и сердце его сжималось, словно он узнавал себя в этом безумии любви. То была не злоба, нет, то была неколебимая воля, тяжкий долг — избавить сына от зла, причинившего ему самому столько страданий. Он убьет страсть в сыне, как пытался убить ее в самом себе. Эта романтическая история довершила смятение монсеньера. Как? Нищая девушка, девушка без имени, какая-то вышивальщица, увиденная при лунном свете, взлелеянная в мечте и мечтой превращенная в юную девственницу из «Легенды»? И монсеньер ответил сыну одним-единственным словом: «Никогда!» Фелисьен бросился на колени, умолял его, излагал свои доводы, защищал Анжелику. До сих пор он всегда приближался к отцу с почтительным трепетом и теперь, умоляя не противиться его счастью, все еще не смел поднять глаз на священную особу епископа. Покорным голосом обещал он уйти, исчезнуть, уехать с женою так далеко, что их никогда больше не увидят, обещал отдать церкви все свое огромное состояние. Он хотел одного: жить в неизвестности и любить. При этих словах монсеньер вздрогнул всем телом. Нет, он дал слово Вуанкурам и не возьмет его обратно. И Фелисьен, чувствуя, что силы его иссякают, что в нем закипает бешенство и волна крови приливает к щекам, ушел, ибо боялся открытого кощунственного возмущения.
— Дитя мое, — заключила Гюбертина, — ты видишь, что нечего больше мечтать об этом молодом человеке: ведь ты не захочешь пойти против воли монсеньера… Я все предвидела. Но не хотела чинить тебе препятствий, я ждала, чтобы жизнь заговорила сама.
Анжелика слушала, стиснув руки на коленях, и, казалось, была спокойна. Она пристально, почти не моргая, смотрела перед собою и видела всю сцену: Фелисьен у ног монсеньера говорит о ней, преисполненный нежности. Она ответила не сразу, она продолжала думать среди мертвой тишины кухни, в которой вновь стало слышно легкое бульканье чайника. Она опустила глаза, поглядела на свои руки, казавшиеся при свете лампы сделанными из слоновой кости. Потом улыбнулась улыбкой несокрушимой веры и просто сказала:
— Если монсеньер отказал, значит, он хочет узнать меня.
В эту ночь Анжелика совсем не спала. Мысль, что, увидав ее, епископ согласится, не давала ей покоя. Здесь не было никакого женского тщеславия — она верила во всемогущество любви: она так любит Фелисьена, что монсеньер не сможет не почувствовать этого, отец не станет противиться счастью сына. Ворочаясь на своей широкой кровати, она сто раз повторяла себе, что так и будет. Епископ вставал перед ее закрытыми глазами. Быть может, ожидаемое чудо зависит от него, быть может, он совершит его? Теплая ночь дремала за окном. Анжелика вслушивалась в нее, старалась различить голоса, услышать совет от деревьев, от Шеврота, от собора, от наполненной любимыми тенями комнаты. Но среди звонкой, пульсирующей тишины нельзя было уловить ничего определенного. А ей не терпелось поскорее обрести ясность. И, засыпая, она опять сказала себе:
— Завтра я поговорю с монсеньером.
Когда Анжелика проснулась, свидание с епископом казалось ей уже простой необходимостью. То была смелая и невинная страсть, чистое и гордое мужество.
Анжелика знала, что каждую субботу в пять часов вечера епископ молится в часовне Откэров; здесь он погружался душою в свое прошлое, в прошлое своего рода, и, уважая эти минуты, духовенство оставляло его в полном одиночестве. Как раз была суббота. Анжелика быстро приняла решение. В епископство ее могли не пустить, да, кроме того, там всегда много народу, она смутилась бы, а в часовне никого нет, и можно спокойно подождать монсеньера и заговорить с ним. В этот день Анжелика вышивала с обычным прилежанием и ясностью духа, она нисколько не волновалась: решение было принято твердо и казалось ей благоразумным. В четыре часа она сказала, что идет проведать матушку Габе, и вышла; она была в обычном скромном платье, в каком ходила к соседям, ленты соломенной шляпки небрежно завязаны. Она свернула налево и толкнула створку врат святой Агнесы, с глухим стуком захлопнувшихся за ней.
Собор был пуст, только в часовне святого Иосифа исповедовалась какая-то прихожанка, из-за загородки виднелся край ее черного платья; и Анжелика до сих пор спокойная, оказавшись в этом холодном священном уединении, начала дрожать; звук собственных шагов громовыми раскатами отдавался в ее ушах. Почему так сжалось ее сердце? Ведь казалось, она была так тверда, так спокойна, весь день так верила в свое право на счастье! И вот она растерялась, побледнела, как виноватая! Она проскользнула в часовню Откэров и там вынуждена была прислониться к решетке.