Флердоранж – аромат траура - Степанова Татьяна Юрьевна 30 стр.


«23 июня. Попросила Николая Фомича открыть павильон «Зима». Долго искали ключи. Вошли туда вместе с Соней. Сколько же пыли! Тяжелые малиновые портьеры на шелковой подкладке. Кретоновая мягкая мебель, столики, книжные шкафы. В углу – мраморный камин. На нем часы совсем необычные: у них двигается циферблат, а стрелки всегда неподвижны. Каждые полчаса часы звонят: динь-дон… Странно, но именно этот звон я очень хорошо помню, и этот камин, и красный ковер перед ним. Когда мне было шесть лет, мы приезжали в Лесное. Дедушка был жив, и дядя Викентий тоже. Я его помню, я его так любила. Он был такой красивый, молодой, веселый. Я помню, у него были часы – карманные золотые, брегет с боем. Он подносил их к моему уху – динь-дон… Помню его «сигару на дорожку». Он вставлял сигару в дырку гильотины на письменном столе в кабинете Кости, а я или Соня нажимали пружинку, и кончик сигары отскакивал. «А теперь бегите, мама зовет», – он наклонялся, я вставала на цыпочки, целовала его и убегала, не оглядываясь…

Соня говорит, что тоже его хорошо помнит – он часто гулял по берегу пруда с Ниной Мещерской, приезжавшей к нам в гости. Соня говорит – все думали тогда, что он попросит ее руки. Бедный, бедный дядя Викентий…»

Катя оторвалась от чтения. Это имя Викентий, точнее Викентий Федорович, – она уже слышала. Оно было связано с павильоном «Зима». Ах да, это Иван Лыков рассказывал о своем предке – гвардейском офицере, застрелившемся из-за несчастной любви. Надо уточнить у Мещерского. Она потянула к себе с дивана телефон. Нет, нет, потом, сначала надо дочитать…

Она и не подозревала, что не застанет в этот поздний час Сергея Мещерского дома. Преследуемый тревожными мыслями, он покинул Лесное далеко не так скоро, как ему советовал Никита Колосов. Причем поехал не домой, а на Автозаводскую. Он жаждал найти Лыковых – брата и сестру. Домашний их телефон по-прежнему не отвечал. Но Мещерский решил все же нагрянуть к ним на квартиру. Ехал через Окружную, по Варшавскому шоссе, свернул на «третье кольцо», миновал Автозаводский мост, зиловские корпуса, и тут память сыграла с ним злую шутку – он заблудился. В гостях у Ивана Лыкова он не был давным-давно. Из туманных обрывков воспоминаний выплывал какой-то двор, старый дом с железными балконами, пожарная лестница, воняющий кошками подъезд.

Мещерский кружил по улицам и возвращался к метро «Автозаводская». Наконец он оставил машину на стоянке и решил побродить пешком. Ему все казалось, он узнает тот старый дом, непременно узнает, как только увидит. Это ведь было так важно! Но в темноте все кошки серы, а все дома похожи один на другой. Во дворах – теснота от машин, дождевые лужи и лампочки над подъездами, словно бельма.

Катя перевернула еще несколько страниц:

«11 июля. Опять вспоминали с Соней дядю Викентия. Соня помнит, как он стрелял в парке ворон из ружья. Она сказала, что видела ночью дурной сон. О чем – не говорит. Но я и так знаю. Эти воспоминания… Она, как и я, очень любила дядю Викентия. Когда он покончил с собой, ей было десять лет, а мне семь. Поэтому она помнит больше моего. Она по секрету призналась, тут у нас в людской о смерти дяди Викентия до сих пор говорят самое разное: и горничная Варя, и няня, и особенно прежний управляющий Николай Фомич. Лесное полно легенд, я знала это с самого детства».

«15 июля. Как я люблю, уединившись перед зеркалом, любоваться своими руками. Такими тонкими, розовыми, почти прозрачными. Спросите всех, кто меня знает, – вам скажут, я самая веселая, самая беззаботная, самая счастливая в доме… О, если бы не эта болезнь! Но доктор Лейсснер уверяет, что сердце мое выправится, надо только потерпеть год-два, пить капли, не уставать, не кататься верхом, не бегать, не подниматься в гору…»

«17 июля. Сегодня, выходя из столовой, я суеверно испугалась. Я увидела что-то в зеркале, мне показалось. Конечно же, мне показалось… Но мне как-то не по себе. Я боюсь, что последует какое-то ухудшение здоровья или еще что-то случится. Вчера Николай Фомич рассказывал при мам€€а €и Ляле историю бестужевского клада. Тут ее каждый по-своему перевирает. Ляля предложила мама €нанять землекопов. Но парк и так давно уже весь перерыт. Клад Бестужевой, по словам Николая Фомича, искали здесь, в усадьбе, еще в дни его молодости, лет тридцать назад. Любопытная история с этим заговором. Какие странные условия поставлены…»

Катя перевернула страницу. Текст был отчеркнут красным фломастером. На полях были поставлены восклицательные знаки, а между страницами лежала закладка – смятая пачка сигарет «Мальборо». Такие сигареты, помнится, курила Марина Аркадьевна Ткач. Да и пометки фломастером явно были сделаны не в 1913-м. Катя закрыла глаза. Эта женщина мертва, как и священник, как и Филологова. Она мертва, ее вскрывают в морге, возможно, даже сейчас. А вот тут, в вашей памяти, она жива, сидит на диване, откинувшись на подушки. Тонкий прекрасный профиль, тень от ресниц на загорелой щеке. В опущенной руке тлеет сигарета. А рядом паренек как маленький голодный львенок, глядит исподлобья на ее золотистые волосы…

Катя видела Марину Аркадьевну такой, как там, в Лесном, в ее последний, самый последний в жизни вечер. И Валю Журавлева с ней рядом.

А Никита Колосов тоже видел Марину Аркадьевну. Он стоял в морге у оцинкованного стола, на котором лежало ее тело. Патологоанатом только что закончил вскрывать грудную клетку.

Катя очнулась и начала читать то, что было отчеркнуто красным фломастером: «Николай Фомич больше всех нас жалеет бедного дядю Викентия. Но, право, он рассказывает про него странные вещи. Мама даже упрекнула его – он, мол, распускает вздорные слухи, а князь Викентий Федорович не был ни безумцем, ни сумасшедшим. Во всем виновата его страстная любовь к Нине и ее категорический отказ выйти за него замуж. Так говорит мама . Но Николай Фомич уверен, что любовь тут совершенно ни при чем. Какие все-таки причудливые суеверия гнездятся в умах серьезных, пожилых людей!

Соня говорит: Николай Фомич знал дядю Викентия лучше всех нас. Он служил у него, был поверенным во всех его делах. Он уверяет: у дяди Викентия были большие долги. Очень большие. И для того, чтобы расплатиться с ними, он решил… во что бы то ни стало отыскать бестужевский клад. А как всем в Лесном давно известно… – Катя оторвалась от дневника. Эта фраза была подчеркнута красным фломастером дважды… как всем в Лесном давно известно, клад по легенде легко и сразу отдаст себя в руки только тому, кто, не колеблясь и не сожалея, выполнит наложенные старой графиней Бестужевой условия заклятья. Как только будут накрепко запечатаны церковные врата, как только кровь священника, петуха, красавицы и мастера обагрит землю, клад явит знак о своем местоположении. А после того как умрет тот, кто первый его увидит, клад позволит собой завладеть тому, кто приносил жертвы. Мы с Соней обсуждали эти страшные условия графини Бестужевой. Ее история вот уже два века будоражит Лесное. Все это, конечно, совершеннейший вздор. Но Соня очень оригинально трактует выбор Бестужевой тех, кто должен умереть по условиям заговора. Красавица – это, по ее мнению, скорее всего, несчастная опальная Лопухина, а может, и сама императрица Елизавета, которую Бестужева ненавидела. Мастер – это первый архитектор Лесного итальянец Баттистини. Во времена самой Бестужевой уже эти два условия были просто невыполнимы.

Мне кажется, Соня здесь не права – старая графиня не имела в виду кого-то конкретного. Ей надо было просто сделать так, чтобы клад стал недоступен для воров, чтобы ее собственные мужики, дворовые боялись заниматься поисками спрятанного золота. Отсюда и вся эта легенда о заговоре на кровь, о смертях и убийствах.

Однако как же все-таки легенды живучи! Не могу не думать о том, что рассказал Николай Фомич о дяде Викентии. Он якобы был просто одержим идеей отыскать клад, готов был выполнить все условия. И в тот роковой вечер он пришел в павильон «Зима», якобы имея твердое намерение первой убить Нину Мещерскую – она была очень красива. Она была самой красивой из всех… Но он не смог. И пустил себе пулю в лоб. Так говорит Николай Фомич. Мне даже думать об этом больно, не то что слышать это от чужого, постороннего человека. Он лжет, он просто старый, больной, он не верит в любовь, в страсть. Готов поверить во что угодно – в дикое суеверие, в сплетни прислуги, в корысть, алчность, только не в любовь… Я так разочарована. Мне хочется плакать…»

Катя поднесла раскрытый дневник к лицу. Казалось, его страницы все еще хранили горький аромат лета 1913 года, когда шестнадцатилетняя Милочка Салтыкова разочаровалась во всем, в том числе и в любви.

Глава 27

НЕДОСТАЮЩЕЕ ЗВЕНО

– Ты еще откуда такой? – услышал Сергей Мещерский, когда в первом часу ночи наконец-то переступил порог собственной квартиры. Когда у вас дома вот уже вторую ночь подряд кое-кто ищет спасения от семейных драм и топит свое больное самолюбие на дне стакана, таким вопросам удивляться не приходится.

– Вадик, ты давно тут? – вяло спросил Мещерский.

– Я-то давно, а ты-то, ты-то где шляешься? – Вадим Кравченко (видела бы его, «драгоценного», сейчас Катя, вот прослезилась бы!) грозно и печально сверлил взглядом друга детства. – Я-то здесь, у вас, а вас все нет и нет. И днем нет, и ночью. И жена меня игнорирует, и товарищ мой совсем меня забросил. Как же все это понимать-то, а? Вы что, опять туда вместе с ней таскались?

– Вадик, оставь ты все это, ради бога, прекрати, – Мещерский со стоном повалился в кресло. Сидел, нахохлившись, в промокшей куртке, в грязных ботинках. – Тут такие дела, у меня голова кругом, а тебе все шутки.

– Это мне шутки?!

– Да подожди, не ори, – Мещерский отмахнулся. Посидел, помолчал обиженно, потом не выдержал и начал рассказывать другу детства все, что довелось ему увидеть и пережить в Лесном. – А ты еще спрашиваешь, откуда я, – закончил он с тоской. – Оттуда. Это, может, такая драма ужасная, такая трагедия для меня, а ты… В общем, заруби себе на носу: со мной можешь что угодно вытворять, а Катю сейчас дергать не смей. Ей не до тебя. То есть я хотел сказать, ни до кого сейчас. Она должна быть спокойна душой, чтобы… Одним словом, эти убийства – они уже просто всех достали, с ними надо что-то делать, кончать надо с ними. А просто так, дуриком ничего не закончишь. Тут думать надо, много думать. И мозги иметь светлые, разной ерундой не закомпостированные. А я… я что-то растерялся совсем в этой неразберихе. Мне и Салтыкова Ромку жалко, и за Лыковых сердце болит. И теток этих бедных жаль. Ведь какое это убийство, Вадик, ужас! Если бы ты только видел этот труп в грязи. Я ведь думал, что это… Аня, честное слово, насмерть перепугался.

– Ладно, успокойся, чего ты? Выпей пятьдесят грамм. – Кравченко молнией слетал на кухню, принес бутылку из холодильника (в квартире Мещерского он ориентировался прекрасно и вел себя по-хозяйски. Все здесь было ему хорошо знакомо. Холостяцкая квартира Мещерского издавна была местом, где отдыхала душа и велись нескончаемые застольные беседы под пиво с креветками на самые разные житейские темы). – Ты сам-то где бродил допоздна?

– Я Аню Лыкову искал и Ивана, – Мещерский глотнул «микстуры». – Думал, может, они все-таки дома. Может, у них телефон выключили… Только вот адрес я их забыл. Искал так, визуально. Вроде дом нашел, а номера квартиры не помню, хоть убей. Потом у них там еще код в подъезде. Так и не попал.

– Иван на Автозаводской живет. А улица… сейчас… улица Тюфелева Роща, кажется, зовется, – Кравченко снова блеснул своей памятью. – Эх ты, нытик, звякнул бы мне, я б подъехал, вместе б искали.

– Я не нытик. У меня аккумулятор сотового разрядился. Я вроде бы и окна их нашел. Только темно у них.

– Ты что думаешь – Лыков причастен к убийствам? – хмуро спросил Кравченко.

– Я не знаю, Вадик. Но я… у меня кошки скребут, кошки на душе. Я хочу выяснить, что видел там на дороге этот старик Захаров. Что стряслось с Аней. Где она сейчас. Где Иван. Там в Лесном новое убийство, а он как в воду канул.

– Ну хочешь, завтра я выберу время – съездим к ним домой или на работу к Анне подскочим?

– Ты хочешь мне помочь? Знаешь, Вадик, я-то сам справлюсь. Ты лучше жене своей помоги, понял? – Мещерский тяжело вздохнул. – Не осложняй ей жизнь этими своими мальмезонскими балетами.

– Ну это мы сами разберемся, без тебя, умника.

– Ты выбрал неудачное время, чтобы диктовать Кате свои порядки. Ей не диктовать сейчас надо, не противоречить. Ей надо помогать. И не словами, а делом. Делом! И тогда она сможет помочь нам.

– Кому это вам? Это оперу вашему, что ли, сдвинутому? – Кравченко повысил голос (всем было известно – Колосова он органически не переваривал).

– Нам – это мне, Салтыкову, Ане, Ивану… Всем, которые в Лесном сидят, от страха ночами трясутся. Там зло, понимаешь? Я это сегодня сам почувствовал – там зло. И я один не смогу справиться, потому что…

– Тебе просто сама мысль непереносима, что кто-то из твоих дражайших родственников может оказаться убийцей.

– Да, эта мысль для меня непереносима! А тебе, окажись ты на моем месте, она была бы переносима? И даже если это случится… я не хочу об этом думать, но даже если это произойдет, я хочу, чтобы Катя была там в этот момент со мной.

– А не слишком многого ты хочешь, а? – хмыкнул Кравченко.

Об этом ночном разговоре друзей детства Катя так никогда и не узнала. По правде говоря, ей было не до того: утром, едва она вошла в кабинет пресс-центра, она увидела Колосова.

– Здравствуй, дневник у тебя?

– Вот возьми, – Катя достала из сумки вещдок. – Я его прочла, Никита.

– Я уже переговорил с твоим начальником. Сказал, если мы это дело раскроем, бухнем весь материал как сенсацию в газеты ко дню розыска… Видишь, как мне врать приходится, ради того чтобы…

– Ради чего? – спросила Катя.

– Поедем со мной в Воздвиженское, – Никита ходил по кабинету, как тигр по клетке. – Мне необходимо, чтобы ты поехала со мной.

– Но Салтыков или кто-то еще могут увидеть меня вместе с тобой. Будет неловко…

– Не увидят. Я об этом позабочусь.

– Ладно, я не против. Я только несколько звонков сделаю в редакции, надо кое-что уточнить по нашим публикациям.

Он терпеливо ждал, пока она дозванивалась.

– Что-то, Никита, ты сегодня сам на себя не похож, – заметила Катя, когда они уже ехали. – Вообще, что ты собираешься делать в Воздвиженском?

– Еще раз допрошу Волкова и выпущу Изумрудова. Я позвонил Салтыкову, сказал, чтобы он к двенадцати часам приезжал в отделение милиции, забирал своего миньона.

– Ты так ему и сказал – миньона?

– А что? Он же почти француз, а это французское слово, из Дюма. Да ладно, черт с ними… Ты прочла дневник?

– Я же сказала – прочла.

– Ну? Что же ты молчишь, Катя?

– Я пока не буду проводить никаких параллелей.

– Никаких?

– До тех пор, пока ты еще раз не поговоришь с Салтыковым.

– О дневнике его прабабки?

– И не только. Ты мне до сих пор ничего не сказал ни об осмотре места, ни о самом убийстве, ни о результатах вскрытия. Я слушаю тебя, вся внимание.

Колосов рассказал ей то, что до этого уже рассказывал Мещерскому.

– Это все, что мы выяснили. Ну, Катя, ты мне так ничего и не скажешь? Вообще?

– Почему? Скажу. Вот интересно – к кому это Марина Ткач могла вот так сорваться по звонку спозаранку, без завтрака? – Катя словно примеряла про себя того, другого. – К Малявину могла, он был ей близок, хотя она его не очень-то и любила, как мне кажется. К Салтыкову точно могла. Им она, по-моему, активно интересовалась.

– К Волкову могла тоже, – добавил Никита. – Раз она купила у него за пятьсот зеленых этот сборник древних сказок, то… Он мог ей позвонить и сказать, что имеет еще что-то в этом роде – записки салтыковского прадеда, еще какую-нибудь «повесть временных лет». Вообще, я этого Волкова как-то из виду упустил непростительно. Дачник, врач-психиатр, арии вон все оперные слушает…

– Это были романсы, Никита.

– Все равно.

– Но Марине Ткач могли позвонить не только эти трое. Мог позвонить и кто-то от их имени. Приезжайте, мол, Салтыков желает вас видеть. Или – с вашим Малявиным на стройке несчастный случай приключился, или же… – Катя усмехнулась. – Ты обратил внимание, Никита, там в дневнике есть фраза: клад подаст знак, где его искать.

Назад Дальше