Весна быстро обратилась теплым щедрым летом, наполненным птичьими голосами. Этим летом мать, как и обещала, старалась проводить с Персефоной много времени. Они вместе гуляли по полям и лугам. Деметра работала, Персефона помогала ей как могла. Ходили в горы, и Деметра многое рассказывала дочери — то, чем раньше не делилась, считая ее маленькой. У Персефоны уже был однажды муж (твой первый муж, говорила об Аиде Деметра, будто намечался второй), она уже не была маленькой дочуркой, а значит, можно было с ней говорить о многом.
Деметра рассказывала, как тяжело жили с Зевсом и как была счастлива, когда этот брак распался. Дурочка Гера взяла его себе — можно только посмеяться над ее бедными трепыханиями: он гуляет — она бесится, а все почему? А потому что у женщины должно быть свое содержание в жизни, свое дело. Вот она, Деметра, целый день в работе, она принимает на себя ответственность, а Гера кто? Покровительница брака. Курам на смех: мужика в доме удержать не может, а покровительница брака… Это только таким бракам покровительствовать, как первый твой брак, Перси. Но у Деметры с Зевсом все было наоборот, он жутко комплексовал и ревновал к ее могуществу. И сколько ему ни повторяла: «Да ты, ты верховный бог, ну чего тебе еще надо?» — он каждую жертву подсчитывал: сколько ей принесли, сколько ему. Да, в постели им было хорошо, но это же еще не все, «поверь, дорогая девочка, жизнь долгая…». У богов жизнь практически вечная, а вечность на ложе не проведешь.
Персефона отводила глаза и смотрела на дальние горы, на легкие клочья облаков.
Теперь она узнала, что у нее, оказывается, есть старший брат, Плутос, но о нем мать говорила равнодушно, словно и не ее ребенок. Она желала себе только девочку, вторую богиню — вровень себе, любимицу, спутницу. Толстый мальчик, думающий только о деньгах, был ей неинтересен.
«А иногда, когда ты маленькая была и я тебя из школы забирала… Знаешь, иногда я задерживалась — ненадолго совсем. На пару минут, ну ты же знаешь, сколько у меня всегда работы. Иду и выглядываю тебя — а детей много, такой муравейник пестрый. И я тебя не вижу. И вдруг кажется, что я опоздала — и все, тебя нет, и не будет, ищи — не ищи. Становилось холодно. Я вся коченела. А потом вдруг смотрю: вот ты, стоишь, чего же я тебя не видела, тут и ты меня замечаешь, машешь просто и не знаешь, как я счастлива тебя видеть. И я плакала и старалась, чтобы ты не видела, как я плачу…»
Иногда мать вдруг останавливалась посреди трудов, подходила к ней, обнимала и прятала мокрое лицо в ее волосах. Колосья щекотали Персефоне ноздри, и она была счастлива.
Но Персефона все чаще ловила себя на том, что ей больше нравится лениться, а не помогать. Стоять и смотреть, как мать что-то там пропалывает, окучивает, подвязывает, на быстрые и ладные движения Деметры. Так было всегда: мать, всегда занятая, до происшествия редко находила время на долгие задушевные разговоры и объятия и редко допускала Персефону к своим трудам.
А со временем Персефоне все больше нравилось быть одной. Ложиться среди высоких колосьев, так, чтобы было светло и тепло, но солнце с неба не видело, и лежать. Чувствовать спиной покалывающие стебли, распаренную землю и думать, что там, внизу, под метрами этой живой, щекочущейся букашками земли, клубятся вечные сумерки, и блуждают беспамятные тени, и смотрит на них с трона Аид, ее муж — темным взглядом, как черным лучом. Представляла себе его странное лицо. Костистые кисти рук. Выпуклые позвонки на согнутой шее. Комкала в руках землю. Растирала комки земли по бедрам — снаружи внутрь. Клала землю в рот, размазывала по губам. Здесь, наверху, у земли был сладковатый привкус, а там, в подземном царстве, — соленый и холодный. Она вжималась в землю сильнее, но не достигала рук мужа. Она знала, что ему плохо. Что он сам будто смотрит в свои глаза и сидит неподвижно, и не поднимает взгляд наверх, туда, где она. А ей хотелось, чтобы Аид снизу, из-под земли провел пальцами по ее позвоночнику, от шеи спускаясь ниже, и чтобы потом рука его скользнула между ног ее. Она стонала, укутываясь в колосья, и плакала, потому что знала, что внизу, в сумерках, никогда не будет желать его так сильно, как здесь.
Персефона ждала сбора урожая. Когда поспели плоды граната, зернышки которых были похожи на чудесные драгоценные камни, сказала Деметре:
— Я больше не могу быть у тебя. Я должна вернуться к мужу.
Персефона ждала запретов и увещеваний. Она ждала страшного гнева своей матери — более страшного, чем гнев Зевса. Но Деметра ответила тихо:
— Я понимаю. Я давно ждала, что ты мне это скажешь. Эти плоды граната… — И, помолчав, прибавила: — Я хотела для тебя другой судьбы.
Мать довезла ее до самых ворот. Персефона не оборачивалась, чтобы не видеть провожающий взгляд Деметры, это муж учил ее не оглядываться. Шел мелкий дождь. Тени, еще не потерявшие человеческий облик, хватали ее за одежду, о чем-то умоляли, кричали, доказывали, но разбежались, когда ликующе повизгивающий пес выскочил встречать вернувшуюся хозяйку. Он ловил счастливо мечущийся хвост то одной, то другой головой, тыкался носом ей в ноги, вылизывал щеки. «Ну хватит, хватит». — Она утиралась одной рукой, а другую запускала в черную шерсть, чесала загривок и гладила. Пес был единственным, кто мог радоваться здесь.
Персефона не сопротивлялась дымному ужасу, давала стонам наполнить себя, и не пыталась внушить себе, что теперь царство Аида ей ближе или приятнее. Ей было плохо — но это было не страшно. Путь лежал мимо развалин и пожарищ. Ее перевозили на ладьях через черные вязкие реки — одну, другую, третью… И только воды Леты искушали глотнуть — и не достаться ни мужу, ни матери. Увидела Аида. Как медуз, расталкивая тени руками побежала к нему, целовала его седые виски. Он отстранился.
— Не забывай, кто мы, мы — царь и царица.
И Персефона заняла свое место на пустом троне.
Сумеречные волны носили пустые души. Ветер кружил их и свивал в косы, сталкивал и разводил. Вечные сумерки, не похожие ни на сладкий свет дня, ни на густую тьму ночи. Вечные души, не помнящие, кем они были и чего хотели от жизни. Персефона смотрела на них, потерявших все, и время тянулось медленно и безнадежно.
Только позже Аид повернулся к ней.
Сколько часов или дней прошло с ее возвращения?
— Любимая моя, жена моя, — говорил Аид, — без тебя все было мукой.
— Я не смогу прожить в твоем царстве и месяца, — ответила она удивленно.
Он отводил одежду с ее груди, но как будто не решался дотрагиваться. Случайно он посмотрел так, что встретились их взгляды, но она увидела в его глазах не очень страшную смерть, прикрытую обидой, такой наивной обидой, словно Аид был маленьким мальчиком, а не повелителем мертвых, а еще увидела такой же наивный вопрос: «Можно, ну пожалуйста, можно?»
— Ведь в первый раз ты была гораздо дольше месяца здесь, — сказал он печально, опуская руки.
— Я и не выдерживала. Я умирала каждые полчаса, но это возвращало меня к тебе, а ты и не замечал. Все мертвые приходят к тебе.
— Вот видишь, ты не уйдешь от меня. Я так рад.
И словно она ответила «можно» — холодные ладони ложились ей на грудь, а слюна превращалась во рту в гранатовый сок, и они кусали губы друг друга под непонимающими взглядами теней, оставив троны, найдя себе в первом попавшемся углу ложе. Он раскрывал ее осторожно, как цветок, снизу вверх, стопы, лодыжки — только поцелуями, и, видя всех, кто умер до сих пор, равнодушно бродящих вокруг, Персефона открывалась Аиду, открывалась смерти и любила за всех, кто больше любить не может, плача от жалости к ним.
Она не раскаивалась, что вернулась. Знала, что прошел уже месяц, она не уходила.
— Правда, из меня получается хорошая царица подземного царства? — спрашивала она мужа. — Я справедливая. Я ответственная.
— Ты прекрасная.
— Аид, послушай. Я вот все думаю — скучно у нас как-то. Тени просто неорганизованно бродят. Может, нам устроить им какие-нибудь состязания? Спортивные? Театральные? Я уверена, что у нас тут и олимпийских чемпионов, и поэтов пруд пруди. И музыкантов.
— Тебе все еще скучно у меня, маленькая моя Персе-фона.
— При чем здесь это! Я просто хочу быть хорошей царицей. Не просто же в короне сидеть. Надо что-то делать. У женщины должно быть дело.
— Ты помогаешь судьям. Ты хранишь мудрость. Ты любишь меня.
— Это не то!
— Значит, тебе все-таки скучно. Сплавай на острова блаженных, развейся. Там тебе, по крайней мере, будет с кем поговорить, если я скучен тебе.
— Милый, милый, ты не скучен мне. Поцелуй меня!
Она плыла на ладье по подземным озерам. Правила
сама. Вдали от теней воздух чище, дышать легче. И вот уже Персефона стала замечать, что подземное царство вовсе не уродливо — в бледном свете, испускаемом большими озерными рыбами, снующими под кормой, цветами распускались сталактиты, музыкой падали с них капли, а стены пещер поблескивали алмазами, изумрудами, сапфирами. «Это все — мой муж!» — думала она влюбленно.
На островах блаженных, как обычно, было радостно. Размещенные здесь герои встретили ее возгласами:
— О, Персефона нас навестить пришла! Давай к нам! Идем к костру!
Помогали ей сойти на берег, слишком уж заботливо обнимая за плечи, и теребили волосы. Ей не нравились эти жесты.
Персефона сидела с ними у костра, слушала их песни, смеялась их грубым шуткам. Они угощали ее шашлыком и говорили не как с царицей, а как со своей, с подружкой. Да и какая она им царица — острова блаженных только формально принадлежат ее мужу. Об Аиде герои говорили с ухмылочками, пренебрежительно. Один упомянул, что силы в Аиде никакой, Геракл его как-то на поединок вызвал. И что? А то — раз-два, и готово, хорошо хоть доктор Аиду нашелся, а то остались бы мы без загробного мира. Заметьте, когда Геракл еще смертным был. «Да, Геракл…» — мечтательно повторил кто-то. Им, конечно, повезло по сравнению с остальными, но острова блаженных — все же загробный мир, а Гераклу посчастливилось попасть на Олимп…
Персефона закусила подрагивающие губы. Ничтожные, смертные, такие же тени, как и все.
Она поднялась и ушла, не прощаясь. Плыла туда, где клубились несчастные тени, к своему несчастному мужу, которого одолел смертный. Одолел, ранил. Убил бы — если бы можно было убить смерть. Она нашла шрам от раны, целовала. Аид стонал. Тени пугались. Она любила его уязвимым. Ему ничего не сказала, ему было бы неприятно слышать. Кто он, если вдуматься? Какой царь? Ему не приносят жертвы, не молятся. Что его царство? Повелевать теми, кто уже умер, невозможно — они не боятся ни смерти, ни наказания, да и не нужно — они ни на что не способны. Он приставлен здесь к ним, как ничтожный пастух, глядящий за овцами — чтобы не разбежались. У Аида нет ничего — но есть Персефона. Его огромное тело, усеянное ранами, было залечено ее прикосновениями.
Со временем Персефона привыкла держать веки полуопущенными, внешне это добавляло ей царственности, но внутренне — это было ее приспособление к сумраку.
Однажды, оборвав поцелуи, Персефона спросила:
— Аид, у тебя не может быть детей?
— Как же нет? У нас есть тени, столько теней. Куда же больше.
— Я просто в себе уверена. Я не проверялась, но, учитывая, кто мои родители… Понимаешь, не может быть, чтобы во мне проблема была. Только без обид, да?
— Я не понимаю. Тебе чего-то не хватает? Они, они все — твои дети. Посмотри, какие они беспомощные без памяти. Им нужна твоя забота. Им нужна любовь.
— Конечно, в переносном смысле, да, они как дети. Это не имеет значения. Мама просто говорила, что мечтает, чтобы у меня было все как у людей… как у богов — семья, муж, детей много. А у нас с тобой не получается почему-то.
— Опять она! — гулко разнеслось в сером тумане. — Мама, мама, мама! Послушай, Персефона, мы можем хоть когда-нибудь остаться вдвоем, без твоей мамы? У меня такое ощущение, что и в постели она с нами рядом, дает тебе указания, как лечь да как повернуться.
— Ну тогда ты спишь с обеими богинями, должен быть рад. Ты же всегда и во всем завидовал отцу. Всегда считал, что отец себе получше кусок урвал. А что, не так?
Аид молчал. Смотрел на свое царство, а Персефоны словно не было здесь. Еще глубже морщины на лице — как порезы, еще седее волосы. Чужой. И тяжесть легла на Персефону. Ад, который муж придерживал над ней, теперь навалился весь. Но она понимала его. Она не сердилась.
Рано или поздно должен был прийти час, когда она скажет это.
— Я ухожу, Аид. Я ухожу к маме. Я вернусь. Я по-прежнему тебя люблю, я просто не могу здесь долго находиться. Проблема не в тебе. И не в том, что у тебя не может быть детей, это тут тоже ни при чем. Я просто больше не могу. Не выдерживаю.
— Но если ты умрешь, ты снова вернешься ко мне.
— Рано или поздно я стану такой, как они. Смотри, как вылупились! И слушают. Они слушают нас и ничего не понимают. Слова понимают, а почему мы друг на друга кричим и почему целуемся — не понимают. Когда я стану такой, ты сможешь меня любить?
— Да.
— Нет. Я тебя даже не вспомню.
— Я не дам тебе…
— Когда-нибудь я глотну из Леты, и этим все кончится. Поэтому я лучше уйду сейчас. А ты дождешься меня. Спасибо, что ты увез меня тогда…
Ее голос доносился уже издалека, по серым дымным клубам. Она убегала, уплывала, уезжала.
Мать ждала у ворот.
* * *
— Ты можешь что-то другое надеть? — спросила у дочери Деметра. — Не забывай, что мы — богини, люди хотят на нас смотреть и видеть воплощение своих надежд, благополучия, счастья, самой жизни, наконец, а ты из джинсов не вылазишь.
— Да, мама.
— И не смотри так, смотри прямо. Почему ты так странно смотришь?
Полуприкрытые веки. Но не потому, что свет режет глаза. Она просто привыкла у себя дома. Сколько лет прошло. А мать не хочет признавать, что у нее есть свой дом, свое царство. Свой муж. Мать по-прежнему присматривает ей хорошеньких юношей, хотя сама Персефона уже не юна — она вечна, бессмертна, и веки ее тяжелы — она никогда не закрывает глаза, но и не открывает широко в своем царстве. Так же как и супруг. Они смотрят из-под полуопущенных век, и полупрозрачные тени танцуют им полутанцы. Иногда одна или другая тень испускает вдруг долгий протяжный стон, от которого все царство вздрагивает. Персефона теперь уже не боится, она знает. Это память. Благотворное действие лекарства оборвалось — и она, заботливая царица, мать своих подданных, обнимает тень, все более напоминающую человека, за проницаемые плечи и ведет к Лете. Тень скулит и стонет по дороге, а она шепчет: «Ничего, ничего, чуть-чуть осталось, совсем чуть-чуть. Сейчас выпьешь, сейчас полегчает». Возвращаются от Леты тени сами, летят, не отягощенные грехами и страданиями земли. Только одна тень, совсем ребенок с большой раной на животе, спросила ее: «А ты… Ты разве не будешь пить?» И она прижимает ускользающую тень к себе, пачкаясь кровью, но после одного глотка тень взвивается клочком дыма и улетает от нее.
— Я стараюсь, мама.
У света странный, горячий и неприятный запах. Все хорошо переносят этот запах, а Персефоне скучно от него. Но ей иногда забавно бывать в гостях у матери, наблюдать верхушки растений — листья, цветы, стволы и кроны деревьев. У себя дома она видит только корни. Ей кажется, что в корнях больше правды, но она не говорит этого Деметре.
Однажды к Персефоне и ее мужу пришел в гости живой молодой человек — талантливый молодой человек, маме бы понравился. Орфей. Но он был уже занят — именно поэтому и пришел, как выяснилось после импровизированного концерта. А играл он лучше, чем кто-либо когда-либо на земле или под землей. Особая там, внизу, акустика. Много воды да еще души, проводящие звук. Тени вздрагивали в музыке, сами становились звуком, и многих, многих нужно было потом отпаивать водами Леты. Орфей играл так хорошо, что Персефона широко открыла глаза. Музыка воскресила в ней первую зиму, проведенную в царстве Аида, когда тени разлетались в ужасе от их непрерывных ласк. Первую встречу, первую ее дрожь, жажду прикосновений. Она согласилась исполнить любую просьбу музыканта. Тот попросил вернуть ему умершую жену.