Первые шаги в жизни - де Бальзак Оноре 8 стр.


— Это-то верно, — пробормотал Пьеротен, — Эй! Эй! Рыжий!

— Вам, наверно, в Венеции довелось видеть прекрасную роспись? — снова заговорил граф, обращаясь к Шиннеру.

— Я слишком был влюблен и ни на что не обращал внимания; тогда все это мне казалось пустяками. А вместе с тем я должен был бы, кажется, навсегда излечиться от любви, потому что именно на венецианской земле, в Далмации, я получил жестокий урок.

— Можно полюбопытствовать, какой? — спросил Жорж. — Я знаю Далмацию.

— Ну, если вы там бывали, вам, должно быть, известно, что в глухих уголках Адриатического побережья полным-полно старых пиратов, морских разбойников, корсаров на покое, которых не успели повесить, и…

— Ускоков,[32] — докончил Жорж.

Услышав это название, граф, некогда ездивший по приказу Наполеона в Иллирийские провинции, настолько был удивлен, что даже повернул голову.

— Я был… ну, в том городе, как его… он еще славится мараскином, — сказал Шиннер, притворяясь, будто не может вспомнить название.

— В Заре! — подсказал Жорж. — Я там тоже бывал. Это на побережье.

— Совершенно верно, — продолжал художник. — Я отправился туда, чтобы изучить местность, я обожаю ландшафты. Мне уже раз двадцать хотелось приступить к пейзажу, никем, по-моему, не понятому, кроме Мистигри, который со временем станет вторым Гоббемой, Рюисдалем, Клодом Лорреном, Пуссеном и другими.

— Если он станет хоть одним из них, и то хорошо! — воскликнул граф.

— Не прерывайте ежеминутно, сударь, — сказал Оскар, — иначе мы не доберемся до сути.

— Вдобавок молодой человек обращается не к вам, — заметил графу Жорж.

— Когда кто-нибудь говорит, прерывать невежливо, — наставительно произнес Мистигри, — но мы все так делаем, и много потеряли бы, если бы во время чьей-нибудь речи не развлекались, обмениваясь мыслями друг с другом. В «кукушке» все французы равны, — сказал внук Кара-Георгия. А посему — продолжайте, любезный старец, и похвастайтесь чем-нибудь. Это допускается и в лучшем обществе; вам, вероятно, известна пословица: с волками жить — по-волчьи шить!

— Про Далмацию мне насказали всяких чудес, — продолжал Шиннер, — вот я и направляюсь туда, оставив Мистигри в Венеции, в гостинице.

— В locanda![33] — поправил Мистигри. — Подпустим местного колорита!

— Говорят, Зара — ужасная дыра…

— Да, — согласился Жорж, — но это крепость.

— Еще бы, черт возьми, — подхватил Шиннер. — Это обстоятельство играет немалую роль в моем приключении. В Заре множество аптекарей, и вот я поселяюсь у одного из них. За границей главное занятие жителей — сдача внаем меблированных комнат, а все другие профессии — только так, дополнение. Вечером я надеваю свежее белье и усаживаюсь у себя на балконе. И вдруг на балконе, по ту сторону улицы, я вижу женщину, ах, но какую женщину! Гречанку, — этим все сказано! Первую красавицу во всем городе: глаза-как миндалины, веки опущены, точно занавески, а ресницы-как густые кисти для красок; овал лица прямо-таки рафаэлевский, цвет кожи-восторг, бархатистых тонов, оттенки нежно переливаются, а руки… О!

— И не кажется, будто они из сливочного масла, как на картинах школы Давида, — подтвердил Мистигри.

— Вечно вы суетесь со своей живописью! — воскликнул Жорж.

— Ну как же, — отпарировал Мистигри, — гони природу в дверь, она вернется в щель.

— А одета! Чисто греческий стиль, — продолжал Шиннер. — Сами понимаете — я воспылал. Справляюсь у своего Диафуарюса[34] и узнаю, что мою соседку зовут Зена. Надеваю свежее белье. Оказывается, муж, отвратительный старикашка, чтобы только жениться на Зене, заплатил ее родителям триста тысяч франков, — настолько славилась красотой эта девушка, действительно первая красавица во всей Далмации, Иллирии, Адриатике и так далее. Там жен покупают, и притом заочно…

— Ну, я туда не ездок, — заявил дядюшка Леже.

— Иногда мой сон и сейчас озаряют глаза Зены, — продолжал Шиннер. — А ее юному супругу стукнуло шестьдесят семь лет. Но ревнив он был даже не как тигр — ибо говорят, что тигры ревнивы, как далматинцы, — старикашка же был хуже далматинца, он стоил трех далматинцев с половиной. Настоящий ускок — сплошной наскок, сверхпетух, архипетух.

— Словом, один из тех молодцов, которые не верят волку в капусте и козлу в овчарне, — сказал Мистигри.

— Ловко, — заметил Жорж смеясь.

— После того как мой старик был корсаром, а может быть, даже пиратом, загубить христианскую душу для него все равно, что раз плюнуть, — продолжал Шиннер. — Приятно, нечего сказать. Впрочем, старый негодяй слыл богачом, прямо миллионщиком, а уж уродлив, — как тот пират, которому какой-то паша отрубил оба уха и который посеял глаз бог весть где… впрочем, ускок превосходно умел пользоваться оставшимся, и, можете мне поверить, он этим глазом глядел в оба. «Ни на шаг жену от себя не отпускает», — заявил мой аптекарь. «Если у нее окажется нужда в вашей помощи, я, перерядившись, заменю вас. Этот трюк всегда удается у нас на театре», — ответил я. Было бы слишком долго описывать вам те три дня, самые восхитительные в моей жизни, которые я провел у окна, переглядываясь с Зеной и меняя каждое утро белье. Это переглядывание тем сильнее щекотало нервы, что малейшее движение было многозначительно и грозило опасностью. Наконец Зена, видимо, решила, что только чужестранец, француз, художник отважится строить ей глазки среди окружающих ее пропастей; и так как она от всей души ненавидела своего ужасного пирата, то бросала на меня такие взгляды, которые без всяких блоков возносят человека прямо в рай. И вот я прихожу в экстаз как Дон-Кихот. Я распаляюсь, раскаляюсь… и, наконец, восклицаю: «Ну что ж! Пусть старик меня убьет, но я отправлюсь к ней. Никаких пейзажей! Я буду изучать их при наскоке на ускока». Ночью, надев надушенное белье, перебегаю улицу и вхожу…

— В дом? — удивился Оскар.

— В дом? — подхватил Жорж.

— В дом, — ответил Шиннер.

— Ну и хват же вы! — воскликнул дядюшка Леже. — Что до меня, я бы ни за что не сунулся!

— Тем более что вы и в дверь-то не пролезли бы, — сказал Шиннер. — Итак, вхожу и чувствую, как чьи-то руки обнимают меня. Я молчу, ибо эти руки, нежные, словно луковые чешуйки, повелевают мне молчать. И чей-то голос шепчет мне на ухо по-венециански: «Он спит!» Затем, убедившись, что никто не может нам повстречаться, мы с Зеной идем гулять вдоль укреплений, но, увы, под охраной карги служанки, уродливой, как старый дворник; эта дурацкая дуэнья следовала за нами, точно тень, причем мне так и не удалось уговорить госпожу корсаршу отделаться от нее. На следующий вечер все начинается сызнова: я требую, чтобы красавица отослала старуху, Зена противится. Моя возлюбленная говорила по-гречески, а я по-венециански, — поэтому мы так и не могли столковаться и расстались, поссорившись. Но, меняя белье, я утешаю себя мыслью, что наверняка в следующий раз никакой старухи уж не будет и мы помиримся, объяснившись по-своему… И что же! Именно старухе я и обязан спасеньем. Сейчас вы узнаете-как. Стояла такая чудная погода, что я, для отвода глаз, отправился гулять, разумеется, после того как мы помирились. Пройдясь вдоль укреплений, я спокойно возвращаюсь, засунув руки в карманы, и вдруг вижу, что улица запружена народом. Целая толпа! Точно на казнь собрались! Толпа на меня набрасывается. Меня арестуют, связывают и уводят под охраной полицейских. Нет! Вы не знаете, и желаю вам никогда не узнать, каково это, когда неистовая чернь принимает вас за убийцу, швыряет в вас камнями и, пока вы проходите из конца в конец главную улицу городка, воет вам вслед и требует вашей смерти! О! У каждого в глазах сверкает пламя, каждый бранится, кидает в вас факелы пылающей ненависти и вопит: «Смерть ему! Казнить убийцу!»

— Значит, они кричали по-французски? — обратился граф к Шиннеру. — Вы так живо описываете эту сцену, как будто она происходила вчера.

Шиннер на мгновенье опешил и потерял дар речи.

— У всех мятежников один язык, — заметил Мистигри тоном опытного политика.

— И только когда я, наконец, очутился перед судом, — продолжал Шиннер, оправившись от смущенья, — я узнал, что проклятый корсар умер: Зена его отравила. Я очень пожалел, что лишен возможности переменить белье. Даю честное слово, я и не подозревал об этой мелодраме. Оказывается, гречанка имела обыкновение подливать своему пирату опиум в грог (как вы справедливо заметили, в этой стране растет много мака), чтобы урвать для себя хоть минутку свободы и прогуляться. И вот накануне несчастная по ошибке налила слишком много. Вся беда моей Зены заключалась в том, что старик был страшно богат. Но она самым чистосердечным образом на суде все объяснила, а старуха дала показания в мою пользу, благодаря чему меня тут же освободили, и я получил предписание от мэра и от комиссара австрийской полиции выехать в Рим. Зена, уступившая значительную часть состояния ускока наследникам и судебным властям, отделалась двумя годами монастыря, где она, говорят, находится и по сей день. Я отправлюсь туда писать ее портрет, так как со временем вся эта история, конечно, забудется. Вот какие глупости совершаешь в восемнадцать лет.

— А меня вы бросили в locanda без гроша, — сказал Мистигри. — Тогда я последовал за вами в Рим и по пути малевал портреты по пять франков штука, которых мне к тому же не платили; а все-таки это было для меня самой счастливой порой! Что деньги! Ведь раззолоченное брюхо ко всему глухо!

— Вы представляете себе, какие меня одолевали мысли, — опять заговорил художник, — когда я, привлеченный австрийскими властями к ответственности, сидел в далматинской тюрьме, беззащитный, рискуя головой лишь потому, что раза два прогулялся с упрямой женщиной, которая ни за что не соглашалась отпустить свою дуэнью? Вот проклятый рок!

— И все это действительно с вами случилось? — наивно спросил Оскар.

— А почему бы и нет? Ведь точно такой же случай имел место во время французской оккупации Иллирии с одним из наших самых блестящих артиллерийских офицеров, — лукаво заметил граф.

— И вы этому артиллеристу поверили? — с таким же лукавством спросил графа Мистигри.

— И это все? — спросил Оскар.

— А что же вам еще? — огрызнулся Мистигри. — Не может же он сказать, что ему отрубили голову. Чем дальше в лес, тем больше слов.

— Скажите, сударь, а есть там фермы? — спросил дядюшка Леже. — И что там выращивают?

— Там выращивают мараскин, — сказал Мистигри. — Это такое высокое растение, оно доходит человеку до рта, на нем произрастает ликер того же названия.

— Ах, вот как! — отозвался дядюшка Леже.

— Я пробыл только три дня в городе и две недели в тюрьме. Мне ничего не довелось повидать, даже мараскиновых полей, — ответил Шиннер.

— Они потешаются над вами, — пояснил Жорж дядюшке Леже, — мараскин присылают в ящиках.

В это время карета Пьеротена спускалась по крутой дороге в долину Сен-Бриса, направляясь к трактиру, который находится в центре этого многолюдного городка, и где Пьеротен обычно останавливался на часок, чтобы дать лошадям передохнуть, накормить их овсом и напоить. Было около половины второго.

— Э-э! Кого я вижу! Дядюшка Леже! — воскликнул хозяин трактира, когда почтовая карета остановилась у крыльца. — Вы завтракаете?

— Каждый день по разу, — ответил толстяк. — Надо заморить червячка.

— И мы тоже позавтракаем, — сказал Жорж, взяв свою трость на караул, как ружье, чем вызвал восхищение Оскара.

Но когда беззаботный авантюрист извлек из бокового кармана плетеный соломенный портсигар, вынул оттуда золотистую сигару и, в ожидании завтрака, закурил ее, стоя на пороге, Оскар пришел в бешенство.

— Употребляете? — спросил Жорж Оскара.

— Иногда, — ответил недавний школьник, выпятив цыплячью грудь и по мере сил придав себе лихой вид.

Жорж протянул портсигар Оскару и Шиннеру.

— Черт возьми! — заметил великий художник. — Сигары по десять су!

— Это остатки тех, что я привез из Испании, — пояснил авантюрист. — А вы будете завтракать?

— Нет, — ответил художник, — меня ждут в зaмке. Кроме того, я закусил перед отъездом.

— А вы? — обратился Жорж к Оскару.

— Я уже позавтракал, — ответил тот.

Оскар отдал бы десять лет жизни за сапоги и панталоны со штрипками, как у Жоржа. Он чихал, кашлял, сплевывал и, давясь дымом, с трудом скрывал гримасу.

— Вы не умеете курить, — сказал Шиннер, — смотрите!

Шиннер с невозмутимым видом затянулся и, не дрогнув ни одним мускулом, выпустил дым через нос. Потом затянулся еще раз, задержал дым в горле и, вынув сигару изо рта, не без щегольства выдохнул его.

— Вот как это делается, молодой человек, — сказал великий художник.

— Да, молодой человек; но можно и иначе, — вмешался Жорж и, подражая Шиннеру, затянулся, но проглотил весь дым.

«А мои родители еще воображают, что дали мне хорошее воспитание», — подумал бедный Оскар, пытаясь курить с той же непринужденностью, что и Шиннер.

Вдруг он почувствовал столь сильный приступ тошноты, что обрадовался, когда Мистигри выхватил у него сигару и спросил, докуривая ее с явным наслаждением:

— Вы ничем заразным не больны?

Оскар горько пожалел, что недостаточно силен: ему очень хотелось дать Мистигри по уху.

— Вот как! — сказал Оскар. — Полковник Жорж уже заплатил восемь франков за аликантское и пирожки, сорок су — за сигары, да теперь еще и завтрак обойдется ему…

— По меньшей мере в десять франков, — ответил Мистигри. — Но ничего не поделаешь: большим голавлям большое плаванье.

— А знаете что, дядюшка Леже, хорошо бы распить бутылочку бордоского, — предложил в эту минуту Жорж.

— Завтрак обойдется ему в двадцать франков! — воскликнул Оскар. — Итого — тридцать с хвостиком.

Убитый сознанием своего ничтожества, Оскар неловко уселся на тумбу и предался размышлениям, совершенно не замечая, что при этом его панталоны задрались и открыли чулки как раз в том месте, где к новой пятке был пришит старый верх — шедевр рукодельного мастерства г-жи Клапар.

— А мы, оказывается, собратья по чулкам, — заявил Мистигри, слегка приподнимая штанину и показывая нечто в том же роде. — Но ведь известно, что художник всегда без сапог.

Эта шутка вызвала улыбку у г-на де Серизи, который, скрестив руки, стоял в воротах позади путешественников. Как ни безрассудны были эти молодые люди, суровый государственный муж завидовал их недостаткам, ему нравилась их задорная хвастливость, он восхищался живостью их шуток.

— Ну что? Покупаете вы ферму Мулино? Ведь вы же ездили в Париж за деньгами, — спросил трактирщик дядюшку Леже, показывая ему в конюшне лошадку, которую хотел продать. — Если вам удастся оставить в дураках графа де Серизи, пэра Франции и министра, — это будет весьма занятно.

Лицо престарелого министра было по-прежнему непроницаемо, он повернулся и внимательно посмотрел на фермера.

— Дело в шляпе, — ответил вполголоса Леже трактирщику.

— Тем лучше. Люблю, когда дворянам натягивают нос… А если вам понадобится для этой цели тысчонок двадцать, я вам ссужу. Но Франсуа, кучер шестичасового тушаровского дилижанса, только что сообщил мне, будто граф пригласил господина Маргерона отобедать в Прэле нынче же вечером.

— Таков план его сиятельства, однако и мы не дураки, — отозвался дядюшка Леже.

— Граф устроит какое-нибудь местечко сыну господина Маргерона, вы же никакими местами не распоряжаетесь! — сказал фермеру трактирщик.

— Нет; но если за графа стоят министры, то за меня постоит сам король Людовик Восемнадцатый, — прошептал Леже на ухо трактирщику. — Сорок тысяч его портретов, которые я вручил господину Моро, помогут мне, под носом у графа, перехватить Мулино за двести шестьдесят тысяч франков наличными, а господин де Серизи потом рад будет перекупить ферму у меня за триста шестьдесят тысяч, лишь бы землю не распродали по частям с торгов.

Назад Дальше