— Вы напрасно меня просите, я бы всё равно сделала как надо. Хотите, позвоню ему домой?
— Нет, нет, не тревожьте Кима Захаровича, мы вчера условились встретиться в десять. Вы лучше наберите издательский отдел.
Зяблик, расположившись в кресле, разглядывал белую двустворчатую дверь кабинета заместителя министра. Много лет он является в приёмную Бурлака, садится в излюбленное кресло и вот так разглядывает золотой орнамент на белых полях дверей. Двери кабинета скорее походят на врата царских палат. Массивные ручки и те покрыты золотом. А поднимешь голову — на потолке со всех сторон к центру летят ангелочки.
Старинный графский дворец отдан под министерство — он под охраной государства, в нём всё в былом великолепии содержится. Кабинет Бурлака по счастливой случайности в бывшей гостиной графа поместился.
«Он обычно к одиннадцати приходит, — думал Зяблик о Бурлаке, — а я его к десяти вынудил». И со смутным злорадством: «Ничего, ничего. Твоя Симочка и сама сварит кофе, и позавтракает одна. Уж как-нибудь, уж извините».
В начале одиннадцатого резво вошёл Бурлак; кивнул секретарше, а поднявшегося с кресла Зяблика под локоть взял, в кабинет увлёк. Искоса оглядывал Зяблик прямую, статную фигуру Бурлака, дивился: откуда прыть берётся? Словно конь неезженный.
Сели друг против друга, улыбаются. И каждый о своём думает. Зяблик в весёлом и беспечном взгляде начальника пытает: отдаст его на съедение медведя или у него в запасе вариант интересный есть?
Зяблик личину благодушной весёлости на себя набросил. С Бурлаком весёлость нужна и лёгкость в каждом слове, игривость, — у него сердце. Чуть волнение заслышит — встрепенётся его сердце, заноет, засосёт под ложечкой, и на лицо пепельная хмарь налетит, посереет в один миг Бурлак. Симочке тогда не показывайся: распахнёт синие глаза, смотрит этак тревожно, а в голове думы страшные ходят: «Старый-то какой мой Кимчик, батюшки мои!» Нет уж, что угодно, дорогой мой Зяблик, но только ты волнений здесь не разводи.
Официантка принесла из буфета утренний кофе — две серебряные чашечки, расписанные синей глазурью. Не торопясь пил кофе Ким Захарович Бурлак; дважды кинул взгляд на старинные часы с амурами, стоявшие на книжном шкафу, — в двенадцать его позовут к министру, а до тех пор… Ах, мне этот Зяблик! Мастер узлы завязывать, такой узелок затянул!
«Затянул, затянул», — думал Бурлак, скользя пытливым взглядом по сгорбленной, внутренне напряжённой фигуре Зяблика. Многим Бурлак должен дать ответ за судьбу Зяблика, есть из их общих друзей и такие, которые и его, Бурлака, судьбу в цепких руках держат.
Вспомнил Бурлак суматоху. Едва Филимонов приказ подписал, затрещали телефоны. «Зяблика уволили! Немыслимо, невозможно!». Успокаивал абонентов: «Ничего, не волнуйтесь — дайте время». А медведь-то и его, Бурлака, тряхнул, чуть из кресла не вылетел. Затаился, проглотил пилюлю — и ему помогло время. Филимонову не досаждал, слух муссировал: на пенсию ухожу, — время бурю погасило. Потом в институте вместе с министром объявился, реформы филимоновские похвалил — «медведь» и вовсе обмяк, точно по губам мёдом помазали. Бурлак после того в филимоновские дела не лез, но «Титан» из рук не выпускал. Так и числился куратором института.
Родственные натуры у Бурлака и Зяблика, и приёмы у них схожие. Зяблик половчее и увёртливей, должность позволяет.
— Ты степень доктора себе оттяпал?
— Не успел. Месяца не хватило.
— Жаль. Нд-а, очень жаль.
— Сплоховали вы, Ким Захарович! — шагнул из обороны в наступление Зяблик. — Институт со всеми потрохами коту под хвост сунули. Могли бы и лабораторию ему, чёрту, выделить. В дом отдельный отселить.
— Гром в ясный день ударил. Алексей Николаевич приказал. Мы только рот раскрыли.
— То-то и оно — рот раскрыли!
Зяблик не церемонился. Бурлак для него фигура невелика. Пусть ловит мышей, не ленится.
Знает Бурлак силу Зяблика, коварство несметной рати его защитников. В их липкой и тёмной сфере, как в Гренландии, вся погода зарождается. Зачни Зяблика гладить против шерсти — вся рать зарычит. И поползут ядовитые слушки: Бурлак — не работник, он стар, болен, одной только молодой женой занят.
А ещё могут и говорить: Бурлак с учёными не ладит, от него светлые умы разбегаются. И зашатался столб — оформляй пенсию и поезжай на свою Украину.
Бурлак при этих мыслях вздохнул тяжко, посунулся в кресле. И жалостливо посмотрел в лимонные глазки собеседника — там, в глубине, остро поблескивают зрачки Зябликовы.
Сорвалось у того с языка тайное, сокровенное:
— Побеседуйте с чёртом, урезоньте.
— Да, конечно, буду говорить.
Не сознался в своём бессилии, пусть чувствует Зяблик руку власти.
— Должность вашу сократил, слышали? Я вас в резерве числю, при министерстве. Деньги те же удалось сохранить.
— Спасибо, — вяло буркнул Зяблик. — В институт мне надо, к нему под крылышко. Имя его как солнце, в лучах его славы многих обогреть можно.
— Строптив он и несговорчив. На бешеной козе не подъедешь.
— Клин клином надо вышибать.
Намёк Зяблика на клин остался незамеченным. Разговор происходил вяло, без вдохновения. Бурлак, зная строптивость Филимонова, не видел никаких путей возвращения Зяблика в институт; ему бы прямо и сказать об этом, да, как истинный дипломат, не хотел брать в трудном деле инициативу. Исподволь подводил к гибельной черте жертву: пусть сам признает поражение.
Но Зяблик и не думал сдаваться. Говорил пустячные слова, а сам лихорадочно искал нить, ведущую к новому директору. Его теперь уже не столько интересовал институт — на него можно было бы и махнуть рукой, но Филимонов! Сила восходящая, вся впереди, — паровоз, за которым кати в любые веси. Да его если приручить, да в нужное русло направить — таких дел можно наворочать! Почище, чем с Бурановым. Бурлаку не понять. Такие вещи подвластны ему, Зяблику.
Заместитель министра взял со стола две пластинки из белого металла.
— Одна — не гнётся, хрупкая, чуть нажми — и сломалась. Другая — попробуйте, сломайте.
Зяблик согнул пластинку почти вдвое.
— И заметьте: ни одна сталь — булатная, дамасская, серебрянка, даже победитовая — не может сравняться с этой по твёрдости. Между тем, обе пластинки, и та, пористая, хрупкая, выплавлены из одной фракции, в одной печи, за одно и то же время. Но только гибкая и твёрдая плавилась с импульсатором Филимонова. Прибавьте к тому же стойкость гибкой пластинки к агрессивным средам, к высоким и низким температурам. Импульсатор Филимонова распахнул пределы космоса, открывает невиданные возможности в химической промышленности. Иностранные фирмы предлагают баснословные деньги за патент на импульсатор. Так-то, мой друг, а вы говорите: клином.
— Над чем трудится Филимон сейчас, сию минуту?
— Создаёт импульсатор для цветных металлов — лёгких сплавов; представляете, какая тут перспектива? А Ольге, своей помощнице, отдал сектор Побочного действия, — смертоносный луч удлиняют. Им сейчас нужны какие-то новые математические проработки.
Бурлак достал из стола папку, извлёк из неё стенограмму доклада Филимонова на симпозиуме в Кембридже; летал он туда прошлым месяцем.
— Послушайте, я вам прочту одно место. Ага, вот оно: «Математик из Рима Вадилони нашёл стабильные пути управления капризными величинами. К сожалению, его работы, как мне говорили итальянские коллеги, пока не напечатаны, и неизвестно, когда станут достоянием математиков».
Зяблик привстал в кресле, его пронзила счастливая идея:
— Отлично! Я могу заявиться в гости к Вадилони. И достать Филимонову…
И в голове Зяблика в одно мгновение составился план.
Пап выполнял задание особой важности. «Нужны координаты математика из Рима Вадилони!» — эти слова на протяжении трёх дней многократно повторялись Папом в телефонную трубку; на четвёртый день по цепи верных людей они докатились до итальянских туристов, находившихся в Москве, до людей, работавших в итальянских миссиях, деловых и культурных, бывших в то время в Москве, — наконец, абонент на проводе сообщил: «Есть адрес человека в Риме, он знает Вадилони».
Тотчас же адрес попал в блокнот Зяблика. Зяблик редко хвалил сотрудников, но для Папа превосходных эпитетов не жалел.
— Пап! — кричал в телефон Зяблик. Вы — чудо! Вы превзошли себя. За три дня, не выходя из квартиры, найти ход к Вадилони! Такое может только Пап. За мной сувенир из Рима.
— Сувенир отдайте Дарье Петровне, а мне доставьте вызов.
— Вызов? Какой вызов? Что ты там ещё придумал?
Когда Зяблик волновался, он с Папом переходил на «ты». Впрочем, Пап оставался самим собой в отношениях с шефами и клиентами, он не любил излишней фамильярности.
— Вызов из общества учёных или там приглашение — всё равно. Пусть только будет написано: «Приглашается Пап в качестве почётного гостя». Прошвырнусь малость. Засиделся тут с вами.
Дивился Зяблик Папу. Толстый он был до чрезвычайности, а вот резвости его мог позавидовать всякий. По Москве в вишнёвом «жигулёнке» метеором носился, всюду друзья, двери к начальникам ногой открывал. Скажи ему: «Достань танк» — глазом не моргнёт, достанет.
Зяблик называл Папа почти по-военному: мой порученец. В штатах института «порученец» числился «старшим научным сотрудником». За деньгами в кассу не являлся — переводили на счёт.
Сам о себе Пап распространяться не любил, разве что близким людям, таким как Зяблик, скажет: я — разнорабочий, выполняю чёрную работу. Близкие люди знают: даже самую чёрную работу Пап может выполнить ювелирно, со стерильной чистотой. И при том самоотверженность проявит завидную — себя не щадит. Нужно Зяблику вывести из игры настырного типа, Папу скажет: «Сделай!». И Пап сделает.
Две недели каждую ночь он звонит клиенту и голосом, незнакомым самому себе, говорит: «На тебя поступил материал. Жди вызова». Клиент по первости ничего не говорит в ответ, дышит в трубку минуту-другую, а затем вешает её. На третий или четвёртый раз клиент, сохраняя спокойствие, спросит: «Какой материал?..» На пятый клиент уверяет: «Вы ошиблись номером, у вас неисправен телефон». На шестой и седьмой он грозит заявить в милицию. На восьмой день клиент орёт: «Вы — мерзавец! Я знаю, чьи это козни. Это Зяблик, скотина!»
Пап слушает и по накалу брани определяет действие своего оружия. Голос меняет: за щёку кладёт то один шарик, то другой, — перед ним в красивой коробке набор разных по размеру шариков, — а то хлебную корку, то сухарь с маком, то пряник — голоса не узнать. Послушает для любопытства словоизлияния клиента, но недолго, равнодушно положит трубку и тотчас наберёт цифры «100». Так заметал след, путал каналы. Знал: телефон теперь не найдут.
От сеанса к сеансу накал брани клиента нарастал. Он то грозился поднять на ноги московскую милицию, то обещал самолично отыскать гнусного интригана, а однажды, к концу длиннейшей яростной ругани, замолкал вдруг, с минуту тяжело дышал в трубку и уже тихим голосом хрипел: «Я вот сейчас разобью вдребезги проклятый телефон!»
Пап любил слушать брань клиента. И чем яростнее тот бранился, тем дольше слушал его Пап, тем скорее потом засыпал. На четырнадцатый сеанс клиент на связь не вышел. Трубку сняла женщина и сказала: «Вы добились своего, он слёг в больницу». Пап в эту ночь спал крепче обычного.
И всё-таки коронное мастерство Пап проявлял в писании анонимок. Тут он был недосягаем, непогрешим. Если бы десяток искуснейших следователей взялись отыскать автора, не нашли бы. Работал в белых перчатках — в буквальном смысле; отпечатков пальцев не оставлял. И машинки были разные, находились в уголках тёмных, отдалённых; иногда в другом городе, а то и в районном центре.
Заказчик обыкновенно говорил: «Ужаль анонимкой». И давал компрометирующий материал; иногда это был всего лишь один факт. И Пап жалил. Именно жалил, потому писем он писал много: на службу, жене, в милицию, прокурору, «наверх». И к фактам действительным прибавлял свои, вымышленные, подчас самые причудливые и невероятные. Человек, попавший под обстрел, будь он хоть ангелом, мог кричать, каяться, бить себя в грудь — вылезти из вылитой на него грязи уже не удавалось. Пап знал психологию людей — тех, кому адресовал письма, и тех, в кого целил ядовитые стрелы. Знал силу своего оружия. Ложь в умелых руках сильнее яда.
Когда, случалось, в официальных местах его спрашивали о профессии, он кокетливо отвечал: «Профессия у меня редкая, я — гипнотизёр». На него смотрели с недоумением, стараясь понять, правду он говорит или шутит, и тогда, улыбнувшись, Пап добавлял: «Я научный сотрудник».
И то и другое было правдой. Он в своих делах применял современные методы и каждую операцию ставил на научную основу. Любой гипнотизёр мог позавидовать силе, с которой Пап выворачивал души клиентов. Поразительна была его универсальность. Слов «не знаю», «не могу», «не сумею» он не ведал.
Зяблик однажды дал ему задачу необычайной трудности: поссорить двух закадычных друзей. «Если ты их столкнёшь лбами, один из них потянется ко мне. Я бы этого очень хотел». Пап сидел в кресле и по обыкновению что-то жевал. Лениво проговорил: «В мой электронный мозг нужно вложить перфокарту: кто они, какова природа их отношений?»
Зяблик поведал: друзья долгое время занимали равное положение, затем тому из них, кто старше и умнее, предложили высокую должность, он не хотел ущемлять свои научные занятия и отказался от должности в пользу своего младшего друга. Младший любит власть, славу и пребывает сейчас на седьмом небе. Науку забросил, выбивает большую квартиру, заказал в Риге и во Львове мебель по особым чертежам.
«Всё ясно!» — сказал Пап и принялся за дело. Вначале звонил младшему и говорил: «Вы на его фоне не смотритесь». Повторил эту фразу раз десять. Затем сменил пластинку, стал говорить: «Два медведя в одной берлоге не живут». Через неделю — новая пластинка: «К нему идут люди, к нему, а не к тебе». Ещё через неделю: «Вы смешны на его фоне. Несчастный!» Прошёл месяц, и клиент сказал: «Хватит! Он уже уволился». Пап не забыл поблагодарить клиента за понятливость и на прощание сказал: «При случае передайте ему привет», на что клиент ответил: «Такого случая не будет».
Таков был Пап, сумевший при помощи одного только телефона пробить для своего шефа тропинку к римскому математику Вадилони.
На время отъезда в Италию Зяблик дал Папу поручение особой важности — «вскипятить Галкина». И, зная, что Папу нужна перфокарта, Зяблик не без чувства любования собой пояснил: «Миром правят два чувства — любовь и ненависть. Галкин должен полюбить меня и возненавидеть Филимонова».
— «Ясно! — сказал Пап. Он не любил пустой болтовни. — Я уже вижу педали, на которые буду нажимать». И как истинный психолог приступил к делу, не дожидаясь отъезда шефа. В половине второго ночи позвонил Галкину и голосом певца-баритона сказал: «Вася! Ты ещё цел?» Последовала пауза. Потом резко и нервно в трубке захрипело: «Кто говорит? Это кто?» Пап молча жевал бутерброд. На подобные вопросы он не отвечал.
Назавтра в тот же час дружеским доверительным голосом, на этот раз почти басом — слишком большую корку заложил под щеку — повторил: «Вася! Ты ещё цел?» Галкин не замедлил разразиться: «Послушай, свинья! Я размозжу трубкой твой дурацкий череп!» Но потом, очевидно, сообразив, что трубкой он сможет достать только свой собственный череп, присовокупил: «Подниму всю милицию, найду тебя и расправлюсь!»
Подобные угрозы Пап слышал не однажды, он, зевнув, проглотил корку хлеба, повесил трубку, снял её снова, набрал цифры «100», и перевернул страницу блокнота — на сегодня у него много клиентов, хватит работы до четырёх часов.
Обыкновенно он свою работу делал вяло, без интереса, — клиенты вели себя примерно одинаково, но Галкин в очередном сеансе его позабавил. Тот, видно, разнюхал заводимую против него афёру, заговорил с Папом спокойно, с чувством снисходительного презрения. «Послушай, ты, хмырь болотный, сколько тебе дали за твою гнусную работу?» Пап жевал бутерброд. В дискуссии с клиентами он входил в редчайших случаях. Знал: его молчание тоже «пронимает».
Галкин орал: «Я записал твой голос на магнитофон! Я под землёй найду…» Пап жевал. И он уже хотел бросать трубку, но клиент вдруг сбавил тон и поникшим голосом проговорил: «Ладно. Сдаюсь. Вижу профессиональную хватку. Могу отключить телефон, но ты найдёшь другой способ метать в меня ядовитые стрелы. Вот тебе моя рука — и мир! Скажи только, на кого работаешь?» Пап придвинул вторую тарелку с бутербродами, продолжал есть. На подобную наживку он тоже не клевал.