Но вот Галкин закинул второй крючок. «Даю три тысячи рублей. И слово чести: не выдам». Пап оживился. Проглотил бутерброд, а с ним и хлебную корку из-за щеки. Заговорил своим голосом: «Три тысячи? Это интересно, — вспомнил, что Галкин недавно получил тридцать тысяч за какие-то дела. — А как ты мне их передашь? У меня принцип: меня можно слышать, но нельзя видеть. И ещё условие: Хозяев не выдаю. Гоните деньги — и я к вашим услугам. Могу принять заказ». Галкин улыбнулся: а что? Прикуплю ка я этого молодца. Авось пригодится! «Как вам вручить деньги?» — «В два я буду в "Славянском базаре", приглашаю со мной пообедать».
Как и всякий человек, отмеченный чувством достоинства и не лишённый самолюбия, Спартак Пап стремился усовершенствовать своё ремесло, довести его до степени искусства. Не считал себя ни интриганом, ни шарлатаном, хотя и понимал аморальность предпринимаемых операций, грань преступности, по которой скользила его жизнь.
Робко и неуверенно начинал он карьеру, но со временем увлёкся кипением страстей, оглушительной мощью своих ударов, с нездоровой страстью и почти детским любопытством наблюдал агонию поражённых жертв, шаг за шагом распалял аппетит, обретал чувство, похожее на радость победы спортивного бойца, на то сильное, глубокое удовлетворение, которое приходит творцу от результата долгих опытов и экспериментов.
Не сразу, постепенно, из года в год, к нему приходило самоуважение, пьянящее сознание силы и власти над людьми. Он мог разрушить, сокрушить, повергнуть в прах любого человека и сам при этом оставаться в полной невредимости и спать безмятежно. Пап изощрялся в придумывании новых форм нападения, проявлял завидную изобретательность, — и, запустив в действие новое оружие, метнув стрелу, начинённую отличным от прежнего ядом, он затем наблюдал за жертвой с интересом, с каким шалун мальчишка смотрит на агонию пришпиленной бабочки. В другой раз Папу казалось, что он врач и наблюдает за состоянием больных. Чем сильнее действовало «лекарство», тем большее удовольствие он испытывал.
Втискивая своё тело в «Жигули» и отправляясь в «Славянский базар», — он там регулярно обедал, — Пап чувствовал, как в него вселяется бес и он загорается азартом. «Галкин мне нужен, — говорил Зяблик. — Пап! Приручи Галкина!» Тогда Пап не придал значения просьбе Зяблика. Сейчас думал: «Видно, сильно понадобился Зяблику этот субчик!» И Пап проникался азартом: «Любопытно, как далеко простираются мои возможности? Какой власти над человеком смогу достичь, если постараюсь?»
В ресторане столики были заняты, и Галкин, — Пап узнал его сразу, хотя никогда не видел! — бесцельно толкался между официантами, растерянно взирал по сторонам.
— Извините, вы…
Галкин кивнул:
— Да, я…
Пап, не церемонясь, схватил Васю за рукав, повел к уже накрытому для них столу.
Папа здесь знали и заказы его принимали по телефону.
— Смелый вы человек, — теребил Вася жидкую чёлку волос на лбу. Старался быть развязным и не удивляться чудовищной полноте нового приятеля. — Я ведь за собой мог и хвост привести.
— Какой хвост? А-а!
Сунул за ворот салфетку, вооружился вилкой и ножом. «Парень неумный — хорошо! — резво бежала мысль. — Надо указать ему место». Сверкнув чёрным огнём гипнотических глаз, Пап заговорил:
— Вы из Свердловска, не так ли? Вас там помнят.
— Вы были там?
— Был. И бываю… частенько.
Вася шаркнул вилкой по тарелке, рука его дробно предательски затряслась. Понял всё: Пап идёт по следу. Обкладывает красными флажками.
Пап тем временем разлил вино, выпил, не предлагая Василию. Галкин крутил ножку хрустального фужера, старался справиться с поразившим его открытием. «Собирает материал!» — гвоздём торчало в голове.
В жизни Василия было много тёмных пятен, но одно… Ему удалось вывернуться, но два товарища по этому делу сидят в тюрьме и оба они давали показания. «Неужели дело ворошил? Там чёрным по белому…» Слышал: пальцы рук холодеют.
Пап ел и пил вино, не удостаивая взглядом Василия. Эксперимент начинался удачно. «Э-э, приятель! — лениво ворочалось в голове Папа. — Валишься с первого удара…»
За спиной у него выросла фигура официанта. Горячие блюда дымились, лица обволакивал запах сдобренного луком и перцем мяса.
— Вы у меня вот где! — Пап ткнул в Василия крепко сжатым кулаком. — Для начала гоните обещанные три тысячи, а дальше всё пойдёт проще: вы полюбите меня и будете исполнять некоторые мои капризы. Сначала они покажутся вам неприятными, но потом привыкнете и поймёте: все мои действия идут вам на пользу, от них пойдёт ваша карьера и деньги, много денег. А теперь гоните!
— Не понял…
— Гоните деньги! Сюда, на стол.
Пап показал свободное место на столе. Василий вынул пачку зелёных пятидесятирублёвок, положил на стол. Пап тут же их схватил и стал сосредоточенно считать.
— Отлично! — сказал он, впервые уставившись взором на Василия. — Да, отлично. Остальное — по телефону.
Сунул подошедшему официанту полсотню, направился к выходу. Василий шёл за ним, ждал продолжения разговора, но Пап впихнул себя в вишнёвый «жигулёнок» и, не взглянув на своего нового друга, тронул автомобиль. Василий смотрел ему вслед с чувством невольного почтения и сдавившей сердце тревоги за своё будущее.
Едва только первую партию импульсаторов изготовили, тут и проект новых плавильных печей из ведомства Галкина пришёл. Да такой остроумный, экономичный — с импульсатором органично соединялся и выгоду металлургам большую давал. Все ахнули.
Плавильную печь Галкин разработал вместе с партнёром. В том же году их Государственной премии удостоили. Партнёра — посмертно. Был он альпинист и погиб при восхождении на одну из вершин Памира.
Галкин не был альпинистом, но и он покорял вершины. Без боя, почти без усилий. Лавина счастливых обстоятельств валилась на голову, и он жмурил глаза от ярких лучей собственной славы, щупал туго набитый кошелёк и мысленно восклицал: «Да всё ли так и есть на самом деле? Не во сне ли я?»
Нет, и звание доктора наук, и должность, и медаль лауреата, и гонорар за открытие — всё держит в руках, и держит судьбу крепко, и конь волшебный несёт его дальше — к звёздам.
И всё-таки — был успех, но счастья не было. Не мог он, как прежде, посмотреть Филимонову в глаза. Имел единственного друга — и того не стало. Потерял и Ольгу, словно солнце для него померкло. В душу заползла, гложет и сосёт тоска. Не страх, не раскаяние — смутная, растекающаяся по всем клеткам гнетущая истома. Не то угрызение совести, не то тревога. Страха нет, но тревога… Тревога за всё: за дела, за должность, за завтрашний день.
Будь Филимонов человеком маленьким, незаметным — бросил бы думать о нем. Но Филимонова не бросишь, он на виду — всегда будет на виду! — стоит как живой укор совести, растёт, ширится, заслоняя собой небо. Сейчас смирен; в глазах холод, а действий зловредных нет, но куда ринется грозная стихия завтра? Затаил же обиду, не простит, вовек не забудет подлости. Не может забыть! — так устроена людская природа.
Не был Галкин на фронте, не служил в армии, но знает: в бою предателя уничтожали. Сами, свои. И без жалости. Предатель хуже врага. Враг есть враг — не подлец. А этот — и враг и подлец вместе.
Галкин знал себя: он по натуре трус. Он и грубости людям в лицо бросал, и угрозы — всё от трусости. Как пёс битый: тявкнет на прохожего — и в подворотню. Сучит глазами — не огрел бы палкой. Он так и на Зяблика тявкнул. И ответа ждал, он в ту ночь дрожь во всех членах унять не мог. На другой только день узнал: Зяблик его ещё больше испугался. Отсюда пошло восхождение Галкина — от столкновения двух трусливых натур.
Но Филимонов… — не Зяблик. В нём, конечно, и страх есть, и стремление к деньгам, славе. Живой он человек, а в живом всё найдёшь, но чего, каких стремлений в человеке больше — вот в чём штука! У Филимонова есть категории ни Галкину, ни Зяблику неведомые. Можно ли подходить к нему с обыкновенной меркой? Что выкинет завтра этот не от мира сего человек?
Страхи, тревоги порождали ненависть. Филимонов стоял на пути, как горный кряж. Ни обойти, ни объехать. Небо заслонил своей громадной фигурой.
Работу Галкин не знал, не любил — на службу в средине дня заявлялся, да и то часа на два, на три. Метеором врывался в кабинет, бросал секретарше:
— Меня нет! Не соединяйте!
Секретарша шупленькая, робкая, муха пролетит — зажмурится. Девочкой-подростком в дверях стоит, канючит:
— Просят вас, хоть на минутку.
— Ладно! Соедините.
— Привет! Обнимаю! Где ты пропадал? Встретиться? Сейчас не могу, министр вызывает, машина у подъезда ждёт. Бывай. Звони. До встречи.
Все друзья старые — побоку. Рылом не вышли! Вася высоко летает. Тут, под облаками, живут боги. Он с тех пор, как лауреатом стал да все почести получил, всю свою жизнь прежнюю в угол задвинул. Ко всему большому, яркому потянулся. Льстит ему, что из райкома секретарь звонит, из горкома — заведующий отделом, из министерства — начальник главка. Уровень, круг общения. И всё то, что ещё вчера он в людях поношению предавал, выперло в нём в самом и полезло буйно.
Неудержимо влекло к большим влиятельным людям. За широкими спинами искал защиту и спасение. Боясь гнева филимоновского, первым замом к себе взял не работника, а зятя одной важной персоны. «Меня тронешь, — думал со злорадством, — тестя заденешь». И в коридорах всех пяти этажей по временам — редко очень! — конструкторы и проектировщики, ребята всё больше молодые, стали видеть важно и мягко ступающего толстячка с вечно улыбающимся женоподобным лицом.
— Первый зам.
— Клавдий Иванович Шапченко.
— Зять!..
И называли всем известную фамилию.
В комнаты Шапченко не заходил, в дела не вникал. Там были главные конструкторы, заведующие отделами, ведущие групп. В помощи не нуждались. И ещё приметили: Шапченко появлялся вместе с Галкиным и навеселе. Вместе с Галкиным исчезал.
Зато другой заместитель начальника Бабушкин мог и насмешить, и озадачить. Он открыто и беззастенчиво нахваливал своего шефа. Зайдёт в комнату, закурить попросит. Головой покачает, скажет:
— Бесчувственный вы, ребята, народ. Даже не знаете, с кем вас судьба столкнула.
Конструкторы оторвутся от чертежей, рейсфедеры в коробки положат. На лицах — недоумение.
Бабушкин продолжает:
— Счастье работать с таким шефом! Талантлив, как Бог!
Смельчак какой-нибудь подаст голос:
— А в чём проявляется талант шефа?
— Святая простота! — всплеснёт руками Бабушкин. — Вам всё растолкуй и в рот положи!
С тем и выйдет из комнаты.
Бабушкин — не чета Шапченко! — делами занимался. Бумаги подписывал, договора, планы утверждал; волынку не тянул, службу правил весело. Красное словцо любил, афоризмы. Бухгалтерскую ведомость подписывая, скажет: «Учёт — социализм». Почётная грамота, благодарность кому — тоже присовокупит: «Материальный стимул моральным подкреплять надо». Русского интеллигента из прошлого столетия чем-то напоминал. Ногти в большом порядке содержал, голоса не повышал, а если недоволен чем — скажет: «Вы, сударь, здесь промашку дали: не спросясь броду, сунулись в воду».
Шапченко и Бабушкин руки друг другу не подают; кивают издалека и шаг прибавляют. Галкина одного они редко оставляют, но у шефа чаще всего Шапченко сидит. Не у стола, не рядом, а в дальнем углу кабинета, в кресле или на диване. Историй он много знает: рассказывает громко и смеётся.
Галкин не слушает, слушать он не умеет: во-первых, сам любит говорить, во-вторых — нервничает. Он и раньше вспыхивал как порох, а теперь просто невозможным стал. Слова поперёк не скажи — барсом кидается. Середины нет, одни крайности.
— К вам человек! — объявляет испуганно секретарша.
И человек с порога начинает:
— Я от Петрова, у вас он работал.
— Прогнал я вашего Петрова. Он у меня вон где… по струнке ходил, а у вас — начальник! Ну-ну, с чем пришли?
— То-то и говорю: житья не стало! Возьмите к себе. Я конструктор и расчётчик. Я проекты…
— Шапченко! Прикажите зачислить!
И к посетителю:
— Ладно, идите! Потом поговорим.
— Зарплату бы назвали, у меня семья.
— Потом о зарплате. Позже мне позвоните.
— Василь Василич! Трудно вам дозвониться — редко вы бываете.
— Как редко? — привстал в кресле Галкин. — Судья мне сыскался! Я тут торчу, штаны протираю, а он — редко! Да где же я по вашему…
— Василь Василич! Не вы, секретарша ваша не соединяет. Нету, говорит, или занят, а всё больше — к министру поехал.
— Нет, Шапченко, ты посмотри на этого гуся, какую чушь порет. Он, пожалуй, и в другом месте слух разнесёт. Ведь что подумают люди: бюрократ Галкин, бездельник. Хорош работничек! Раскусил тебя Петров, гонит в три шеи, а мне ты разве нужен? Склочник такой!
— Я не склочник! — возвысил голос посетитель. — Выбирайте выражения!
— Хо, ты посмотри на него, Шапченко! Он ещё и угрожать станет. Сам тут наплёл напраслину, а я же и виноват. Да вы, мил человек, думали б своей головой, прежде чем ко мне в кабинет являться. Я вам не мальчик, не управдом и не ларьком пивным заведую. Лауреат и доктор наук, известный в учёном мире человек! Я вам нужен — вы и выбирайте выражения!
Галкин выскочил из-за стола и устремился в один угол кабинета, в другой. Прядка волос упала на лоб, взъерошилась, кулаки сжаты и откинуты назад; кричал на посетителя, не давая тому раскрыть рта. Галкин соскочил с тормозов, и не было в природе силы, способной унять его. Шапченко хихикал в углу дивана, посетитель, — к чести его сказать, — не дрогнул, не отступил к двери. Под натиском брани собрался, сжался пружиной — с нескрываемым изумлением, но спокойно наблюдал истерическую сцену. Он уже не был её участником — наблюдал за буйством самодура со стороны. А когда Галкин, тяжело дыша, вернулся в кресло, посетитель густо проговорил:
— Нет, вы не учёный! И не лауреат. Вы — самодур!
Круто развернулся и вышел. Галкина точно палкой ударили.
— Как — самодур? — проговорил растерянно, устремив ошалелый взгляд на дверь, за которой скрылся странный человек.
— Шапченко, ты слышал? Он и в другом месте скажет. Почнёт меня славить.
И выбросил над столом руку:
— Верни его! Приведи сюда, скорее!
Шапченко вышел и через минуту вернулся с инженером. Галкин, встав из-за стола, откинув двумя пальцами чуб наверх, протянул руку инженеру:
— Прости, браток! Виноват, позволил себе лишнего. Какую тебе работу надо?
— Я с вами детей не крестил и прошу мне не «тыкать».
Галкин качнулся, точно от удара. Устоял. Прикинул: надо помириться.
— Принимаю. И это принимаю. Что вы делали у Петрова? Какую зарплату получали? Хорошо. Даю на полсотни больше. Пишите заявление.
И снова протянул инженеру руку. Пожал крепко. Провожая до двери, думал: «С таким лучше по-хорошему, язык не станет распускать. Не то понесёт по свету: Галкин такой, Галкин сякой. Петрову распишет, а там дальше, в министерстве, — Филимонову». Холодок покалывал спину при таких мыслях. Клял себя за несдержанность — сколько уж раз так было! — но решение взять инженера под своё крылышко считал мудрым.
Услышав шапчинский смешок из угла, вспылил:
— Сатанинский у тебя смех, Шапченко. Неприятный! Позови лучше Бабушкина.
Знал: Бабушкина Шапченко кликнет, а сам не войдёт. И хорошо. Бабушкин умел бальзам успокоительный на душу пролить. В такие минуты теоретик был незаменим.
Трещат телефоны на столе секретарши, снуют в приёмной люди: к Галкину не пускают, занят начальник, не может никого принимать.
Сидит в кресле и ничего перед собой не видит. «Раскочегарил нервы, с утра понесло».
Бабушкин садится за стол, так, чтобы свет из окна в спину бил. Собеседника хорошо видит, своего лица не кажет. Улыбочка и у него с тонких губ не слетает. Не так смеётся, как Шапченко: тот — широко и смачно, и словно жуёт чувственным ртом, этот — деликатно и загадочно, как и подобает умному интеллигентному человеку. Тонкие губы — точно струны под рукой искусного мастера, дрожание их не всякий заметит.