— Тут есть место, где познают рабынь. В храме Эанна. Не сходить ли нам? В честь богини любви Иштар… Это недорого.
Глаза у него маслено блестели, и губы кривились блудливо. Был он противен Барлаасу, но оставаться одному было не в мочь. Да и женщин он давно не знал…
Угодили в храм не вовремя, пришлось долго слушать проповедь. И тут он впервые услышал о себе.
— …песнопевец Барлаас. Он открыл нам глаза на мир, он научил нас понимать триединую правду. Певец добра ушел от нас, а слово его живет. Великий царь, сын Кира, царь царей Камбис правит миром по законам Доброй мысли, Доброго слова, Доброго дела. И вы, во славу царя царей, должны строго следовать указанным вам путем. Доброе слово — это молитвы, Добрая мысль — это толкование молитв жрецами, Доброе дело — это почитание царя царей…
Барлаас оглянулся. Слушатели внимали с покорными лицами. Ему хотелось подняться на высокое крыльцо храма, где стоял маг в белом плаще и белой же шапочке, оттолкнуть его и сказать: «Люди! Не верьте! Барлаас не говорил такого. Он призывал всех добросовестно трудиться на земле, умножая ее богатства. Он верил, что это поможет уничтожению зла. Он был против несправедливости, от кого бы она ни исходила. И если царь царей поступит несправедливо…» Но он не двинулся с места, так до конца и выслушал проповедь. Не мой час, сказал он себе. Да и кто поверит безвестному? Могут и растерзать во гневе…
— Значит, Добрая мысль торжествует? — спросил он Гисташпа.
— И Доброе слово, и Доброе дело. Все, как ты объяснил, — снова польстил ему Гисташп. — Давай выпьем. Нам надо решать много важных дел — давай выпьем священную золотоцветную хому, пусть она сделает нас мудрыми, знающими истину. Правда, это не хома — вино, но все равно — выпьем.
Тяжелая чаша снова стала мелко дрожать в руке Барлааса, и он подумал, что прежде такого не случалось, рука была тверда — хоть с мечом, хоть с полной чашей. И еще подумал, что при такой слабости ему не следует идти к женщине…
Он пил и видел себя там, в храме Эанна.
После проповеди носатый сходил куда-то, вернулся быстро — скабрезная ухмылка его стала еще противней — и повел их по узким переходам между глухими каменными стенами. Вел уверенно, наверное, уже бывал здесь.
В просторном зале без окон они сели на разостланные красные ковры. В глубокой нише, завешанной легкой розовой тканью, полыхал огонь. Вдруг между огнем и занавесью появилась женщина, ее тень извивалась, то становилась четкой и близкой, то увеличивалась, расплывалась. Он не сразу понял, что женщина нагая. Рядом заплясала вторая тень, третья… четвертая…
Их тоже было четверо, замерших на копре мужчин.
А женщины танцевали в широкой нише какой-то сложный танец, тени их, сливаясь и распадаясь, горячили кровь, будили желание…
Занавеска упала. Они увидели танцующих женщин. В одной Барлаас узнал свою дочь Пуричисту.
Теперь, вспоминая, он мучительно думал о том, что может быть в тот вечер Пуричиста, его дочь, была с этим, носатым, противным… А она была так прекрасна в своей наготе, освещенная трепещущим пламенем священного огня… После его ухода носатый, наверное, посмеялся над ним, называл евнухом, скопцом, — но только в душе, встретились они как ни в чем не бывало. Все-таки носатый знал, по чьему приказу и к кому везет этого странного человека…
— Как вино? — спросил Гисташп. — Здешний виноград славится. Жаль, что кончилась священная хома. Но мы еще выпьем ее с тобой.
Он смотрел на учителя изучающе, раздумывая, как теперь быть. Уж очень все произошло неожиданно. Внук глуп. Не надо было замечать знакомых в стране врага, не надо было отзываться на оклики. Мало ли кто окликнет… Но дело сделано.
Вращая перед собой на ковре пустую чашу, Барлаас молчал.
— Значит, ты не погиб тогда, — произнес Гисташп.
И тут Барлаас с внезапным озарением понял, что Гисташп сожалеет об этом, о том, что он остался жив и теперь сидит тут, перед ним. Но почему, почему? Разве он изменил вере?
Их взгляды встретились. Гисташп первым опустил глаза.
— Слабое вино, верно, — словно соглашаясь, проговорил он. — Но ничего, давай выпьем еще.
Светильники полыхали по углам. Свет их преломлялся в тонкой струе вина, отблески плясали на лицах.
— Давай, — ответил Барлаас. — Пусть придет к нам мудрость.
Он думал о том, что время изменило их, отчуждило, что вино не помогает, не берет, не сближает, оттого и не клеится разговор. Стал ставить чашу у ног на ковре — она упала, покатилась по кругу.
Сразу заметив, Гисташп засмеялся довольный:
— Я ж говорил — доброе вино. Это оно действует так — исподволь, не сразу. До-о-оброе вино!
Барлаас и сам понял, что захмелел. Тоже засмеялся — но невесело.
— Ослаб я в неволе, меня не то что вино — вода пьянит, дай только выпить всласть.
— Ну-ну, — веселился Гисташп, — так уж… Здесь вино особое! Мне мой виночерпий рассказывал: казус произошел в Нисе. Суд был. Не помню, какое дело, не в этом суть. Так судья не допустил в свидетели родного отца — с малолетства помнил, как отец принес гостю кисть винограда до того, как рассчитался с правителем. Значит, нечестен! Вон как!
— Строгий судья, злопамятный.
— Не злопамятный, — обидевшись, возразил Гисташп, — а беззаконие никому не прощает, даже отцу родному. Сначала сдай третью часть урожая, а потом уж угощай, кого хочешь.
— Злопамятный, — упрямо повторил Барлаас. — Надо же…
Он и вправду захмелел. И упрямство это от вина. Понимал, а поделать ничего не мог, да и не хотел. Потому и пьют вино, решая все важные дела, — скрытничать оно не дает, таиться.
Что-то не нравилось ему в теперешнем Гисташпе, не тот стал, не тянулся к учителю, не ловил его слов, как бывало. Но не это смущало — не век же, разинув рот, внимать учителям, — иное в нем проглядывало, хитрость, что ли. Доверия не внушал. Внук Гисташпа Баствар вызволил Барлааса из плена, на родину вернул, а не было в душе благодарности, обязывающей многое прощать. Или душа иссушилась на барже с миррой?.. Одно только глупое упрямство и осталось. А, может, все из-за мелькнувшей догадки, будто не рад кави встрече, не рад, что живым остался песнопевец и учитель…
— Плохо быть злопамятным, — сказал Барлаас, глядя в упор в лицо Гисташпу. — Человек может измениться. Ты его теперешнего пойми, а не того, которого уж нет.
Нахмурившись, Гисташп глядел вниз, в чашу, которую только что опять наполнил и еще не поднял.
— Может измениться, — согласился он тихо, но напряженно, со значением, с угрозой как будто даже.
— Мы так старались, чтобы Кир разбил Астиага и стал царем царей, — горячо заговорил Барлаас. — Сколько верных людей полегло от рук Астиага. А ради чего? Был Кир, стал Камбис. Царь царей. Маги призывают народ безропотно повиноваться ему. Ты не спорь, я слушал проповедь. Имя мое поминалось, а суть — чья? Камбис только о своем величии думает, стран побольше покорить хочет, богатства свои умножить. А народ? Тот, что пашет и сеет, скот выпасает, кормит всех? Ему — что? Ярмо на шею, как волу, чтобы ниже к земле голову гнул — к родимой земле.
С любопытством смотрел и слушал Гисташп. Нет, песнопевец все тот же — горяч, прям в суждениях, непреклонен. За это и любили его.
Тут и мелькнула мысль: открыться во всем, сделать своим союзником против Камбиса. Но сдержался, промолчал, решил: до времени.
— Откуда же ты про Камбиса знаешь? — спросил осторожно.
— Знаю, — незнакомая усмешка тронула губы Барлааса. — Его войско из плена меня вырвало, внук твой, верный его слуга спас. До самого Египта стонет земля под Камбисом. Так что, я спрашиваю, делать? Опять дарить кому-то зайца к праздничному столу?
«Кому же?» — сразу подумал Гисташп, быстро глянул в глаза гостю. И понял: не ему. Видно, не считает его, кави Гисташпа, достойным быть царем царей. Ну, что ж…
Ни обиды, ни злости не испытал Гисташп — одно только облегчение. Значит, правильно поступил, не открывшись, значит, ни к чему оглядываться назад, к прошлому припадать со слезой умиления. Прошлое кануло, не вернуть. И впрямь — меняется человек. Времена тоже меняются. Песнопевец Барлаас нужен был в свое время, теперь нужно только его имя, поскольку помнят его, почитают. Маги правильно делают, говоря от его имени то, что считают нужным. Если бы тогда, в молодости, он был дальновиднее, не предавался бы с Барлаасом бесплодным мечтам о торжестве Добра, возможно, теперь бы уже взошел на трон царя царей. Нет ничего вредней бесплодных мечтаний. Да и в чем сущность триединой правды? Себе на благо использовать и Добрую мысль, и Доброе слово, и Доброе дело. Все остальное ерунда. Коротка жизнь. А горькое дерево горький плод приносит, даже если поливать его медовой водой. Не трудись попусту: найди себе сладкое дерево и пользуйся его плодами. Горькое же оставь неудачникам.
— Что ж ты молчишь? — Барлаас смотрел на своего покровителя с еще живущей надеждой. — Скажи…
— Давай выпьем, — сказал Гисташп, поднимая тяжелую чашу. — Будем знающими и мудрыми.
И снова расплескал вино на пушистый красный ковер.
2
У Веры была однокомнатная квартира, и единственная жилая комната казалась просторной, потому что стояли в ней только сервант, низкая красная софа, столик, тоже низкий, и торшер с красным абажуром. Даже стульев не было почему-то.
— Иди, иди, чего ты, — Вера потянула Сергея за руку. — Да оставь свой портфель, не пропадет. Умойся с дороги, а я посмотрю на кухне, что есть.
«Неудобно как-то, — думал Сергей, вытираясь колючим полотенцем. — У нее, кажется, муж, а мы тут вдвоем…» Он досадовал на себя за то, что согласился прийти в этот дом неизвестно зачем.
Уже совсем стемнело. Торшер освещал комнату неярко, посуда на стеклянных полках серванта тускло поблескивала, а пурпур софы был переменчив и тревожен. Когда вошел, красный цвет сгустился, какие-то сполохи промелькнули и исчезли; вблизи же все было обычным, потертости проглядывались, впадинки, складочки, царапины на полированных боковых досках.
— Вот досада, оказывается, выпить совсем ничего нет. — У Веры было огорченное лицо. — Совсем забыла…
— Да ладно, ничего не надо, я ведь…
Вера не дала ему договорить.
— Ой, да как ты не поймешь! Нам обязательно надо выпить вдвоем. Знаешь, — вдруг оживилась она, — есть вариант. У меня тут сосед… Но я тебе пока ничего говорить не буду, сам увидишь. Посидим втроем, тебе будет интересно.
Уже устремившись к двери, она с запозданием поняла, что в последнее мгновение прочла в его лице недоуменно, и, остановившись резко, взявшись за косяк, обернулась, посмотрела на него через плечо и сказала лукаво и снисходительно:
— Дурачок, потом он уйдет. И не думай ничего такого, он уже совсем старый.
Что-то неопределенное, какие-то намеки, посулы бог весть чего в ее голосе, неясность их отношений, эта пустая комната, тревожный цвет софы — все смешалось, вызвав странное смятенное чувство неловкости и покинутости, и Сергей произнес срывающимся голосом:
— Вера, ты объясни…
Стояла она все так же в проеме двери, полуобернувшись, волосы волной скатились по щеке, по подбородку, по плечу, и лицо было наполовину закрыто, только глаза, как в амбразуре, глядели из глубины; после его слов она стала медленно поворачиваться, волосы заструились, чуть приметным кивком она откинула их и уже открыто, выжидательно и все более напряженно смотрела на него.
— Что объяснять?
— Ну, понимаешь… — потупясь, кляня себя за беспомощность, стыдясь и не в силах уже остановиться, смолчать, промямлил Сергей. — Я слышал, ты замужем, и как-то…
Он не увидел, потому что не мог поднять глаз, а услышал, как слезы опять подступили к ней.
— Так ты о моей нравственности печешься? — Она прошла через комнату и тяжело опустилась на софу, зажала щеки ладонями. Сергей увидел скорбно склоненную голову и со стыдом подумал, что обидел ее ни за что своей праведной бестактностью, что почему-то с Верой у него все напряженно и неожиданно, не так, как с Мариной. Но образ Марины только мельком скользнул по памяти и исчез.
— Прости, Вера.
То был искренний порыв. Она подняла к нему лицо, сухое, без слез, но бледное, чрезмерно усталое, несчастное и прекрасное свое лицо, улыбнулась слабо.
— Ну, что ты, это ты меня прости, Сережа. Я совсем потеряла голову. Сядь, надо же в самом деле все объяснить, ты прав. — Запрокинув голову, она ладонями ловко отбросила назад волосы, и сразу стала проще, без игры, открытость и сердечность проглянулись в ее чертах; и улыбка, когда пошутила она, стала извинительной: — Слухи о моей «смерти» несколько преувеличены. Я действительно была замужем, это ты верно слышал, но недолго, разошлись. Он оказался дрянным человеком. Пил, гулял. Я прогнала его. Потом каялся, унижался, в полном смысле валялся в ногах. Вот здесь, — она брезгливым жестом показала на линолеум. — Но я не простила. Зачем он мне?..
— Он в Ашхабаде? — осторожно спросил Сергей.
— Это Игорь.
Вид у Сергея, наверное, был совсем глупый. Вера посмотрела на него и засмеялась — уже не так, как только что, — весело, звонко, раскованно, и потрепала его по плечу:
— Ладно, переваривай, а я схожу к отцу Федору.
Ее не было всего несколько минут, а Сергей уже столько передумал всякого, что к приходу Веры окончательно запутался, так ничего не поняв, не прояснив для себя, выводов никаких не сделав. Ладно, детали потом, детали он отставил, но главное — Игорь оскорблял ее, изменял, наверное же изменял, а она, не простив, расставшись, встречается с ним, ездит за город, вино в одной компании пьет — это было непостижимо.
Снова, каким-то едва приметным касанием, дуновением, вроде, промелькнул образ Марины, мысль о ней: а если она, после всего, оставив милиционера, пришла бы к нему, как бы он, Сергей?.. — но оборвалась мысль, осталась недодуманной, да и не нужной вовсе.
Шаги раздались в коридоре, вошла Вера, улыбчивая, с отсветом только что услышанной шутки или комплимента, вся во власти слов, сказанных для нее, ради ее удовольствия, ради этого вот сияния в глазах.
— Сейчас придет, — сказала она, но не смогла переключиться на иное, вернулась мысленно к разговору с этим отцом Федором, повлекла с собой Сергея: — Знаешь, что он сказал? «Если уж вы, Верочка, привели этого парня к себе, значит, он того стоит, и я готов из отца Федора превратиться в посаженного отца». — Она засмеялась, уже не сдерживаясь, и румянец проступил на ее щеках. — Знаешь, кем он был? Попом. Ты его не обижай, не смейся над ним. Он по-своему тоже несчастный, хотя со стороны…
За дверью послышался шорох, покашливание. Вслед за осторожным стуком прозвучал вкрадчивый голос:
— Можно к вам, молодые люди?
Вошел человек не такой уж и старый, плотный, полноватый даже, гладко выбритый, редкие волосы на крупной голове аккуратно причесаны, смочены лосьоном — запах сразу пошел по комнате. Рубашка и брюки на нем были хорошо проглажены, обут же гость был в стоптанные домашние туфли без задников. Протягивая Вере большой пакет, он галантно поклонился:
— Примите, не обидьте старика. К сожалению, ежели б знал… Но, как говорится, чем бог послал.
Из пакета были извлечены бутылка «Столичной», банка шпротов, колечко колбасы и лимон.
— Щедро он послал, бог-то, — засмеялась Вера.
— Да уж когда как, — словно бы извиняясь за бога, виновато произнес гость и впервые пристально посмотрел на Сергея. Глаза у него были серые, неприметные, но цепкие, жадные, недобрые были глаза, хоть и лучились вокруг веселые морщинки.
— Разрешите представиться. Игнатий Ефремович Антипов. Рад познакомиться. Мы с Верой в добрососедских отношениях пребываем, и на правах старшего почитаю за обязанность наставлять на путь истинный.
— Я вам стул принесу, — Вера мигом сходила на кухню, подставила к столику простенький стул. — Давайте выпьем. Мне сегодня страсть хочется выпить. Я сегодня, Игнатий Ефремович, Сережу встретила.
— Ну, и за чем же остановка? — засуетился тот, приготовляя закуску.
Но Вера остановила его:
— Погодите. Потом откроете ваши шпроты. Налейте. И скажите тост.
Втроем стояли они вокруг низкого стола и казались большими, Гулливерами прямо-таки.
— Что ж вам пожелать? — вздохнул Игнатий Ефремович. — У вас, на мой взгляд, есть все, что нужно человеку, — молодость, здоровье, доброе сердце, желание жить. Вот разве… любовь? — Он быстро взглянул на них и произнес торжественно: — Пусть придет к вам любовь! Я из поэзии вам добавлю, из Ахматовой: «Должен на этой земле испытать каждый любовную пытку».
Он выпил залпом, одним глотком, задохнулся, задержал дыхание, зажмурился — и засмеялся со слезами на глазах.
Вера подошла к Сергею чокаться, но все не пила, все смотрела на него долгим тоскующим взглядом, и он, волнуясь, вдруг почувствовал жалость к ней, желание приласкать, успокоить, сказать, что все наладится, образуется, что ведь в самом деле есть у нее все — и молодость, и здоровье, и доброе сердце, и желание жить… Но она отошла тихо и поставила рюмку на стол.