Таврия - Гончар Олесь 8 стр.


— Зачем все? — возразила Вустя. — Один намордник надо бы приберечь… Такой, чтоб пришелся на самого Шмидта.

— Верно, — поддержала Вустю Олена Перепетая. — Сам придумал, сам пусть и носит!

— Как теленок! — засмеявшись, добавил Данько.

Представив себе вдруг панского управляющего в виде теленка, в наморднике, вся компания развеселилась, беззаботно зазвенел девичий смех, постепенно привлекая к костру людей из соседних партий, любителей веселого. Молоденький бакенщик, который зажег бакены и проплывал мимо, свернул в этом месте и ткнулся своей лодочкой в береговой песок.

— Можно, девчата, прикурить от вашего огня? — не выходя из лодки, промолвил бакенщик.

— А чего ж… Огня не жалко…

— Тоже бакенщик — без спичек!..

— У него фонари, верно, сами собой зажигаются.

— Конечно, сами…

Улыбаясь, парень достал из кармана спички и стал закуривать. Постепенно с шутливого разговора перешли снова на Таврию, на условия найма и жизни сезонного люда.

— К Шмидту, девчата, не становитесь, — предупреждал бакенщик, — но и к тем, что в чумарках, тоже не торопитесь… На хуторах вам будет еще хуже, чем в имениях. В экономии хоть воскресенье есть, хоть ночью не заставляют работать, а у кулаков и по ночам как в пекле. Он и сам не уснет и другому не даст. Особенно в жниво: днем в поле до седьмого пота выжмет, а наступит ночь — заставит на току при луне толочься, молотить до зари или намолоченное веять…

— Кругом живодеры, — переговаривались девушки. — Кары на них нет…

— А новички, — разохотившись, продолжал бакенщик, — как раз чаще всего и попадают в ловушки к хуторянам. Потому что при найме он ходит по Каховке как лис, человеком перед вами прикидывается. С тем пошутит, а с тем и чарку выпьет, полтавские песни споет. Ну, думают, это свой, у него будет легче… Не верьте! Потому что он такой только до тех пор, пока к себе на хутор не заманит, пока резное ярмо не наденет, а тогда уже будет прижимать хуже татарина, все ваши песни забудет!..

— Таких мы хорошо знаем, — вставила старшая Лисовская. — От резных ярем и сюда удрали.

— А у татар как? — допытывались Сердюки. — Какие у них харчи? Правда, что они сала совсем не потребляют?

— И к татарам лучше не попадать, — оттолкнувшись от берега, крикнул парень, — и в монастыри не нанимайтесь…

— Боже, — с болью воскликнула Ганна, — к кому же нам тогда наниматься? И здесь печет, и там горячо!

Притихли, задумались в сумерках криничане. Небольшой был у них выбор!

Разгорался костер, меньше становилось комаров. То здесь, то там уже звенели первые батрацкие песни, постепенно нарастая, будто раскачиваясь. В одних звучала, разливаясь, печаль, тоска по дому, в других, наоборот, уже прорывалось что-то молодецкое, радостно-грозное, неудержимо рвущееся ввысь… Пели русские, украинские, молдавские песни. Людей в сумерках почти не было видно, и только по множеству костров и по песням можно было догадаться, как много их собралось здесь, на берегу Днепра. Заслушались девушки, а некоторые и сами стали тихо подпевать..

Данько тем временем нашел себе интересную забаву: надумал перескакивать, как на Купалу, через огонь, вызывая своим баловством недовольство Сердюков.

— Куда тебя несет? — ворчали они, шарахаясь от огня, когда парень, разогнавшись с обрыва и едва коснувшись земли у самого костра, пружиной взлетал в воздух и перепрыгивал через огонь, легкий, весь облитый ярким пламенем, как чертенок.

— Брось эти штуки, — не без тайного любования братом сказала Вустя. — Сожжешь свои хромовые, как тогда с тобой быть?

— Не сожгу, — весело отвечал парень, повыше засучивая штаны. — Ну-ка, давай и ты, Валерик, попробуй. Это совсем не страшно. Только ботинки сними да штаны подверни…

Неожиданно где-то в районе лесных складов пронзительным хором залились полицейские свистки. Группы сезонников настороженно повернулись в ту сторону. Что случилось? Почему свистят?

Весь берег загудел, поднялся на ноги.

— Совет атаманов разгоняют!

— Не имеют права!

— Выручать!

Народ с шумом двинулся к месту тревоги. Данько и Валерик стремглав бросились на свистки.

Когда они прибежали к лесной пристани, от плотов как раз отчаливал освещенный фонарями парусник; вдоль борта стояло несколько казаков с обнаженными саблями, а за ними, между поднятыми парусами, птицей билась высокая растрепанная женщина с бледным, очень взволнованным лицом. Разъяренные казаки, видимо, пытались утихомирить ее, с руганью и угрозами пригибали женщину, а она всякий раз опять выпрямлялась на фоне парусов, гневная, вдохновенная, бросая через головы казаков горячие призывы на берег, запруженный атаманами, грузчиками, пильщиками и только что нахлынувшим батрацким людом.

— На весь наш народ они хотят надеть намордники! — чистым грудным голосом выкрикивала женщина, всем телом порываясь к берегу. — Но не выйдет! Не удастся! Вас много, вы — сила! Держитесь организованно, и они с вами ничего не доделают!..

На берегу уже началась потасовка. Команда стражников, наступая от причаленных плотов, с хрипом лезла на людей, оттискивая их от берега, надсадно требуя: «Разойдись!» Некоторые стражники уже побывали в Днепре, и это им, мокрым, забрызганным грязью, еще больше придавало злости. Они лезли сослепу, беспрерывно свистя, били нагайками кого попало.

— На Лене нас расстреливают, в Каховке нами торгуют! До каких пор это будет? Доко-оле? — взывала женщина с парусника, который уже удалялся к обозначенному бакенами фарватеру.

Растревоженная толпа, отхлынув к лесным складам, вдруг уперлась, не подаваясь дальше, обороняясь от ненавистных держиморд. В ход пошли доски, брусья, пылающие факелы… Данько, вскарабкавшись с Валериком и другими подростками на гору кругляков, тоже не замедлил ввязаться в общую суматоху, донимая стражников со своей трудно доступной позиции едкими, глумливыми насмешками.

— Эй ты, свистун! — кричал он одному из них, который, раздувая щеки, в самом деле рассвистелся внизу больше других. — Гляди, глаза на лоб вылезут!

Стражник, задетый, видимо, за живое, вдруг полез на бревна.

— Ты на кого «тыкаешь», сопляк? — хрипел он снизу. — Не видишь, что царь меня пуговицами утыкал?

Данько, конечно, не имел желания попадаться в лапы такому медведю и, юркнув с Валериком в темноту, через минуту поднялся уже на другом конце бревен, легко балансируя на них.

В конце концов стражники, выбившись из сил, решили, видимо, на все это махнуть рукой. Изредка пересвистываясь, они потянулись обратно к берегу, и шум стал спадать.

Освещенный парусник тем временем отплывал все дальше и дальше, вниз по Днепру. Данько, стоя с Валериком на бревнах среди толпы, восторженно следил за ним. Смотрел и наглядеться не мог! Есть, оказывается, люди, которые ничего не боятся и смело, всенародно упрекают власть имущих, заступаясь за таких, как он. Что они с ней сделают, куда отправят теперь?.. А как она смотрела на Данька, как рвалась через обнаженные сабли к нему, взволнованная, бледная, но непокоренная, бесстрашная, как мать, защищающая своих детей… Вырывала из глубины своего сердца удивительно правдивые, запрещенные всюду слова и бросала их прямо в сердце Даньку, словно свежие зерна, и парню было так хорошо от этого, что терпкий холодок пробегал по спине… «Вас много, вы — сила! Держитесь…»

Сейчас ее уже не слышно, отплыла далеко-далеко за бакены, а ее прекрасные слова еще живут в нем во всей своей свежести и как бы озаряют душу.

— Валерик, это она и есть, учительница из Херсона?

— Она не просто учительница, Данько… Боевая! Это, видно, настоящая революционерка, правдистка!

— Куда они ее упрячут теперь? В острог, в Сибирь?

— Наверное… А может, товарищи вызволят…

— Если бы!

Не только Данько и Валерик, — весь берег в это время следил за парусником с революционеркой. Он проплывал вдоль сотен шалашей, и люди поднимались на ноги. Они выхватывали из костров пылающие головни и размахивали ими, приветствуя арестованную правдистку. Стражники бесились, но ничего не могли поделать. Не под силу им было сдержать эту стихийную факельную демонстрацию батрацкого берега, который, разрывая темноту весенней ночи, расцветал и уходил своими огнями вдаль, казалось, до самого моря.

…Устроившись с Валериком среди криничан, лежавших вповалку, подстелив под головы каховские кручи, Данько долго не мог уснуть в ту ночь.

Смолкли последние голоса. Богатырски захрапел Федор Андрияка; он весь вечер болтал с орловскими ребятами, с которыми вместе таскал бревна из Днепра, вместе купал стражников возле плотов и сговаривался идти завтра вместе выбирать гармонь. Вот уже притих и Нестор Цымбал, перестав хвалиться перед соседями, как он сегодня якобы осмолил усы какому-то настырному сотскому. Все затихало вокруг, погружалось в дремоту, а ребятишки, до предела взволнованные бурными событиями вечера, все еще вертелись под Даньковой свиткой, никак не могли уснуть. От Днепра тянуло свежей прохладой, плавни молодо пахли весной, звезды струились с небесной высоты тонким голубоватым светом. Размеренно плескалась внизу днепровская волна, где-то в камышах покрикивал коростель.

То, что пережили в этот вечер Данько и Валерик, еще больше сблизило и сроднило их.

Революционерка!

Это слово звучало для обоих как слово «орлица», было в нем что-то могучее, безгранично прекрасное, такое, что встречалось до сих пор разве только в песнях… И вот они видели ее сегодня вблизи, слушали ее открыто, когда она обращалась ко всем, и как бы к ним в отдельности, через ненавистные казачьи сабли… Вырасти бы таким, как она, следовать ее примеру во всем!

Сейчас, после встречи с ней, обо всем, даже самом сокровенном, можно было говорить свободно, искренно, по-человечески, никого не боясь, открываясь друг другу с полным доверием, с каким-то облегчением. В наплыве откровенности Валерик признался товарищу, что и сам он в школе был причастен к кружку, собиравшемуся тайно на квартире у молодого преподавателя истории Глеба Афанасьевича Введенского. Как и эта женщина, Введенский был, видно, тоже правдистом, потому что твердо стоял за трудящийся люд, и даже газета, которую он давал читать кое-кому из воспитанников, называлась «Правдой»… В прошлом году забрали его симферопольские жандармы; наверное, зазвенел уже Глеб Афанасьевич кандалами в Сибирь, но те семена, которые он посеял среди учеников степной школы, живут, набухают в душах и рано или поздно взойдут!

У Данька уши вытягивались от напряженного внимания, с которым он слушал товарища. Броненосец «Потемкин», Ленский расстрел, газета «Правда», выходящая где-то в далеком Санкт-Петербурге… Обо всем этом он слышал впервые, перед ним как бы наяву вставал рассвет, и новый мир раскрывался перед сельским парнем во всем своем сказочном величии… Какие-то особенные, бесстрашные, небудничные люди действовали там, в этом незнакомом мире, и все они были похожи на эту сегодняшнюю женщину, отважную и правдивую, и все носили гордое имя революционеров и готовились к революции, в которой Даньку слышалось что-то героическое, крылатое и вместе с тем грозное, тревожное, как набат среди ночи в Криничках. И днепровский парусник, и факелы вдоль берега, и гул криничанских колоколов, бьющих на сполох, — все это как-то перекликалось, сплеталось между собой в распаленном ребячьем воображении, в призрачном мареве первой полудремоты, навеянной размеренным переплеском волн… Постепенно звездное таврическое небо затянулось пылающими тучами, по-осеннему застонали где-то леса, а он, еще совсем маленький, припав с сестрами к окну, смотрит за Псел. Тревожно бьют колокола, шумит освещенный заревом пожаров лес, а мать всхлипывает, потому что отец где-то там, в бунтарских ночах, в кровавых сполохах заречья…

IX

На следующий день криничане нанялись.

Даже легче стало сразу на душе: уже не будут стоять на распутье, не будут биться в сомнениях, отныне их дорога определена. Теперь, когда их спрашивали — не наймутся ли? — говорили с достоинством, что уже нанялись, когда спрашивали — куда? — Цымбал коротко отвечал за всех:

— В Новые Искания.

Почти все другие партии тоже нанялись в этот день, к тому же за довольно сносную цену: вчерашний совет атаманов, хотя и разогнанный полицией, все же напугал нанимателей, сказавшись в какой-то мере на общей ярмарочной ситуации. Самый факт созыва совета уже был серьезным предостережением. Тревога среди нанимателей усилилась еще и оттого, что кто-то из батраков распустил по ярмарке слух, будто в Каховку с часу на час должны прибыть наниматели с Кубани, которые, кстати сказать, не раз уже перехватывали у таврических помещиков рабочую силу. Достоверность этих слухов никто не брался проверять, не до того было напуганным приказчикам. Каждый торопился обеспечить сезонными рабочими прежде всего себя, чтоб и в самом деле не оказаться в дураках.

Набор батраков происходил в этот день не совсем обычно. Необычным было хотя бы то, что утром никто из батрацких вожаков не побежал наверх к конторам нанимателей, пришлось самим нанимателям спускаться к Днепру, вести переговоры на месте. Это уже кое-что значило! Одно дело, когда ты, запыхавшись, бегаешь за приказчиком или, напрягая все жилы, тянешься к его окну, и совсем другое дело, когда он сам, как ищейка, спешит к тебе на берег, а ты стоишь с приятелями-атаманами у воды, спокойно куришь и поплевываешь…

В числе первых нанимателей появился в это утро на берегу и Савка Гаркуша в сопровождении своей поредевшей свиты, состоявшей сейчас, собственно, из одного Гната Рябого.

Об Аскании среди сезонников, особенно среди молодежи, впервые пришедшей в Таврию, уже ходило много разных слухов. Одни ругали, даже не побывав там, другие — с чужих слов — хвалили. Удивительное будто бы имение, ничем не похожее на другие таврические экономии. Среди безграничной голой степи вдруг, словно из марева, встает перед вами роща, но это не мираж, а настоящая зелень зеленеет, настоящие дубы шумят под степными ветрами… В этой роще — вода свежая, артезианы бьют, черные лебеда в прудах плавают, райские птицы поют в листве!.. Правда, заморские птицы, как известно, поют прежде всего для господ, но и тебе не воспрещено будет послушать вечером на досуге! Пусть птицы — это развлечение, но свежая вода, зеленый холодок во время зноя — все это для сезонника немало… Кроме того, и цену асканийский приказчик давал не хуже, чем другие.

Прохаживаясь вразвалку между шалашами, Гаркуша оптом закупил несколько партий, и в то время, когда очередь дошла до криничан, у него уже было человек полтораста улова. Очутившись перед криничанскими девушками, приказчик не в силах был сдержать свой восторг.

— Ну и крали! — воскликнул он, картинно отставляя ногу с кисточкой нагайки, выглядывавшей из-за голенища. — На таких покупатель найдется!

Здесь и в самом деле было на что поглядеть — на всю ярмарку был приметен этот яркий венок криничанских бесприданниц. Когда они, взявшись за руки, протискивались в ярмарочной толпе, то у всех парней невольно поворачивались головы в их сторону. Когда они проходили, казалось, что кто-то проносил снопы свежих, ярких, покрытых росою цветов. Такими стояли они и сейчас, выстроившись полукругом, только что умытые днепровской водой, принаряженные, веселые. Особенно выделялась нежнолицая, словно из яблоневого цвета, Ганна Лавренко, в сверкающих сережках, в черных свяслах кос, переброшенных на грудь. Сравниться с ней красотой могла бы разве только Вустя, Данькова смуглянка-сестра, хотя Вустя была красива другой красотой, той, которая наливается, как вишня в июне, и не боится ни ветра, ни горячего солнца, а оно в награду щедро кладет на девичьи щеки золотисто-вишневый загар, ложится мягким бархатцем на выточенную девичью шею, искрится живыми лукавыми искорками в карих очах… Ганна, привыкнув уже к тому, что на нее обращают внимание, и сейчас стояла спокойно и гордо, как на выставке. Вустя же едва сдерживала в себе природную веселость, смех все время дрожал у нее на губах, вот-вот готовый вырваться наружу. А когда она улыбалась орловцам через голову нанимателя, то улыбалась сразу вся — и губами, и бровями, и даже золотистыми ямочками на щеках.

— Вы, девчата, вижу, при здоровье, при красоте!.. Тьфу-тьфу, не сглазить бы часом, — весело сказал приказчик и сплюнул через плечо на Гната Рябого. — Откуда такие будете? Миргородские, наверное, или решетиловские?

Назад Дальше