Петр Григорьевич был представлен этой даме.
Она увидела рослого бородача в пунцовой косоворотке, в синей суконной поддевке и высоких сапогах. Она не уважала ряженых. Господа, рядящиеся под мужиков, не находили ее сочувствия. Однако этот, рекомендованный ей Пыхтиным, никак не казался ряженым. Косоворотка была по нем, и поддевка, и сапоги, натянутые ловко, тесно, гвардейски. Борода же и густая шевелюра, седоватые (как соль с перцем), были и вовсе сибирскими, ермацкими, первопроходческими. (Анна Ивановна делила человеков на сибирских, своих, и всех протчих.) Особенно смутили ее (будь он неладен!) темные дьявольски-насмешливые глаза в припухлых веках.
— Цареубийца? — строго спросила Анна Ивановна, стоя у стола.
Петр Григорьевич понимал все враз, с единого взгляда:
— Сударыня, я не имею дерзости быть цареубийцей, однако, если это необходимо для дела…
Голос просителя, громоватый, но не выдающий, а лишь намекающий на свою силу, был не просительским, а каким-то куражливым, снисходительным, будто перед ним девчонка, а не сама Громова.
— Цареубийцы не требуются, — чувствуя, что веселеет от дурацкого разговора, который сама затеяла, мягче пояснила Анна Ивановна. Она присела, глядя в эти дьявольские глаза уже не по-бабьи, как миг назад, а как и надлежит глядеть хозяйке миллионного дела:
— Присядьте-ка… В толковых служащих всегда нужда…
Петр Григорьевич поселился в бывшей аптеке. Комната еще попахивала следами лекарства. Здесь недавно проживал ссыльный провизор Михаила Войнич (ссыльная народоволка Прасковья Караулова, приискавшая Петру Григорьевичу жилье, рассказывала, как этот Войнич спал и видел — уехать в Лондон).
— И — вообразите — уехал! Он ведь был сослан в Тунку! Без суда и следствия! За попытку устроить побег из Варшавской цитадели! Ему проткнули руку штыком! Жандармы! И — вообразите — нет худа без добра! Мы уж ухватились за эту руку — перетащили его в Иркутск — лечиться! Я познакомила его эпистолярно с моей приятельницей Лилиан Буль, Булочкой. Это прелестная особа, она социал-демократка, дай бог им счастья! Вы знали Кравчинского? Ну как же! Это ведь он зарезал Мезенцева! Как быка! И даже кинжал повернул! Они сейчас там все вместе.
Прасковья Васильевна Караулова, Паша, Пагаетта, сосланная семейно, с мужем шлиссельбуржцем и сынишкой, была энергическая особа, говорила быстро, звонко, непрерывно, будто тянула легкую цепочку.
— Вы знаете, почему улица — Пестеревская? Пестерев — богатейший купец! А сын его пьян, в долговой яме. Сдался, сник! Прекрасный человек. Вообразите — он искал правды, ездил к Герцену, пытался выручить Чернышевского! Вот трагический пример того, что происходит с русским капитализмом! Дети начинают задумываться над злодеяниями отцов и — погибают!
Петр Григорьевич слушал. Пашетту не нужно было ни о чем спрашивать. Она говорила, говорила и, словно в премию за внимание, сообщила под конец, что в Байкале исчезла большая голомянка, что, впрочем, случается с этой странной рыбой — исчезать и возрождаться.
— Все исчезающее возрождается, вы не находите?
Петр Григорьевич не находил, что все исчезающее возрождается…
Иркутск собрал тех, кто остался в живых от непримиримой битвы с самодержавием. За ними, за их товарищами, погибшими в каторгах, на эшафотах, на лобных местах, тянулась грозная полоса перестрелок, взрывов, покушений, нападений на тюрьмы. Их руками совершены были казни царских окольничьих и казнь самого царя.
Это были люди, знавшие друг друга в лицо или слышавшие друг о друге в подполье и пересказывавшие подвиги друг друга то конспиративным шепотом, то громовыми речами, но и шепот и гром их насыщен был мстительной уверенностью в том, что еще один шаг, еще один взрыв, еще одна перестрелка, — и подлое самодержавие рухнет под их непримиримым напором.
Петр Григорьевич размышлял о героях и с грустью отмечал, что дрались они с самодержавием по тем же обычаям самодержавия — истреблять зачинщиков и главарей. А надо было как-то иначе.
Огонь, вспыхнувший в шестидесятых годах, сжигал самое Революцию. Что-то должно было быть иное. А что?
Среди старых бойцов, поседевших в битвах, отзвеневших кандалами, появились молодые ссыльные, преимущественно мастеровые. Они знали что-то иное, новое. За ними не было цареубийств и покушений, за ними не было взрывов и перестрелок. За ними были стачки, сходки, забастовки. За ними было что-то деловое, предусмотренное не надеждой, не романтическим бесстрашием, а тяжкой продуманной работой, не броской, не геройской, а какой-то, по сути своей, мастеровой…
II
Локомобиль купили в Германии у Шуккерта, и ехал он в Иркутск весьма долго. Однако, прибыв, оказался без золотника. Должно быть, ящик не доехал. Машина была сильная, двухходовая, сил на восемьдесят. Анне Ивановне даже и не доложили про золотник.
Инженер Баснин Алексей Иванович, питомец баснинских сироприимных заведений, где воспитывались подкидыши, горел желанием показать, чего умеет:
— Сделаем… с нашими-то мастеровыми и не сделать?
Все, кто вырос из сиротства в баснинских заведениях, носили фамилию хозяина. Там, в заведениях этих, учили девочек рукоделию, хозяйству, мальчиков же — конторскому делу. Алексея, как особенно даровитого к металлическому делу, послали учиться в Высшее техническое. Прибыл он оттуда молодцом. Купец Баснин для порядка требовал от ставших на ноги возмещения убытков на воспитание. Возмещения были копеечные, но купец любил порядок: взял — плати. Те же из его бывших питомцев, кто давал на богоугодные дела, от возмещения освобождались.
Петр Григорьевич, будучи одним из приказчиков громовского дела, изъявил желание помогать молодому Алексею Ивановичу.
Анна Ивановна узнала все-таки о некомплекте, призвала Заичневского:
— Что там у вас?
— Сударыня, — сказал Петр Григорьевич, — нет смысла искать то, что можно сделать самим. Алексей Иванович превосходный инженер.
— Да, — согласилась Громова, — доучился. А то ведь молодые нынешние изучают не то… Впрочем, иные успевают и то и другое… Вы-то чем ему полезны?
— Советами. Я ведь воспитывался в математическом.
— И не забыли?
— Как можно!
Разговоры с Громовой получались у Петра Григорьевича двусмысленные. Поди разбери, чего он не забыл, — математику или предосудительную свою, крамольную деятельность. Поди разбери, каков он советчик. В том, что молодые университетские были поражены, как проказою, идеями, Анна Ивановна не сомневалась. И была права. Потому что, занимаясь восстановлением уворованного по пути золотника, Петр Григорьевич и Алексей Иванович между делом выясняли, предметы, к локомобилю не относящиеся.
Алексей Иванович по вечерам появлялся в бывшей аптеке на Пестеревской потолковать о прибавочной стоимости, о разделении труда, то есть о предметах, имеющих, казалось бы, прямое касательство к токарному и кузнечному делу, однако говорить о сих предметах громогласно не полагалось. Алексей Иванович приносил Петру Григорьевичу сочинения Карла Маркса, которыми увлекалась нынешняя молодежь. Петр Григорьевич по стародавней привычке держался дружбы с людьми молодыми. Эта привычка, сделавшаяся с годами другой натурой, ставила его, Петра Григорьевича, в положение скорее сверстника, чем старика.
Постепенно выяснились общие знакомые, среди которых (ныне уж взрослых деловых людей с чинами) Петр Григорьевич узнавал орловских и костромских гимназистов, прошедших в свое время его школу. Выяснилось, например, что Володя Мальцев, сообщивший ему первым об убийстве государя императора, служил теперь у Гужона, а Митенька Удальцов служил одно время в депо Николаевской дороги. И московские и петербургские молодые инженеры связаны были тесно.
Золотник сделали, локомотив пустили, стали устанавливать лесопильные рамы. Запах промасленной ветоши и металлических опилок бодрил Петра Григорьевича. Он улавливал запах этот чутко, и почему-то человек, таящий этот запах, уже заранее вызывал к себе расположение.
Молодые люди, появляющиеся на Пестеревской, были поначалу недоверчивы (старик все-таки!), однако весьма скоро привыкали.
Алексей Иванович собрал кружок молодых мастеровых. Он приучал их к чертежам, пояснял устройство распределительных установок, но между делом объяснял также принципы производства, и из тех принципов весьма очевидно выходило, что работают они, мастеровые, не на себя, а на хозяина, то есть на капиталиста. Алексей Иванович был марксид.
III
В пятницу двадцатого июня девяносто первого года Иркутск взбудоражен был не землетрясением, как полгода назад, а ликованием: прибыл государь-наследник. На баке парохода «Сперанский», усердно шлепающего плицами по Ангаре, стоял небольшой тоненький юноша в синем атаманском мундире Донского войска. Предместье Глазково уже кричало «ура», потому что первым узрело обожаемого цесаревича.
Две недели Иркутск бесился предвкушением торжества. Возле собора возведены были колонны с шатровым куполом, с двуглавым орлом на штоке, зеленели обвитые живыми листьями и таежными цветами наскоро сделанные триумфальные арки. В городской управе выставлены были для обозрения дары — кованный серебром альбом с пятьюстами фотографиями зданий и видов, пластина черемховского угля, серебряное блюдо с эмалью, а от золотопромышленников — золотое. Насчет пластины угля брало сомнение: как он возьмет в руки сей дар — мажется ведь…
Трепетали желтые штандарты с вензелями на Набережной, на Девичьем институте, на златосплавочной лаборатории. Наведенный для данного случая понтонный мост под яркими хоругвями оседал — поднимался на волне, как бесконечный корабль под парусами.
Обыватели украшали чем могли свои хмельники, ворота, строения. Миллионеры соревновались, кто кого переудивит. Иркутском владела белоглазая, страховатая суета, когда, кажется, уже забыта причина, когда рвение становится самоцельным и неудержимым…
Августейшему наезду предшествовали события немаловажные. Государь-наследник обозревал иноземные страны. Будущему русскому императору должно было видеть собственным глазом, что и как деется за околицами его владений. Двадцать третьего апреля, проезжая по японскому городу Отсо, молодой цесаревич ранен был в голову саблей полицейского нижнего чина. Разумеется, острые языки тотчас злорадно зашептали, что в наследника угодили палкой. Гремели благодарственные молебны о чудесном спасении, и рана была настолько невелика, что царь-отец счел возможным телеграфировать сыну высочайший рескрипт:
«Ваше высочество! Повелев ныне приступить к постройке сплошной через всю Сибирь железной дороги, имеющей соединить обильные дарами природы сибирские области с сетью внутренних рельсовых сообщений, я поручаю вам объявить таковую мою волю по вступлении вашем на русскую землю после обозрения иноземных стран».
Вот этот-то рескрипт и всколыхнул сибирских областников. Ликование ликованием, а железная сквозная дорога скребла сердце: российский капиталист, пронырливый, вездесущий, грозил уже не приходом, а приездом в удобном вагоне. Российский промышленник, от коего ревностно и не всегда удачно отбивался промышленник сибирский, получал высочайшую поддержку. Тем более, повинуясь высочайшему сему рескрипту, утром восьмого мая во Владивостоке, в двух верстах от города уже отзвучало молебствие по случаю закладки железной дороги, и ступивший на русскую землю, чудесно спасшийся цесаревич прокатил под клики «ура» начальную тачку песка. И одна была радость: хоть и везет тачку, все-таки не Петр Великий. Возможно, и правы господа революционеры, утверждая, что самодержавие есть опора русского капитализма. Впрочем, добавляли они с некоторым даже удовольствием, гибель самодержавия произойдет именно от неуемности русского (и сибирского тоже) капитализма. Они, эти иные, видели вдали некоторого могильщика, которого готовит капитализм, развиваясь под благоволением самодержавия. Мысли сии были новы и так неясны, что еще не занимали практического воображения иркутских купцов, а принимались лишь в том смысле, что надо это самодержавие окрутить хоть с могильщиком, хоть с гробовщиком, хоть с кладбищенским сторожем, хоть с кучером похоронной колесницы.
Петр Григорьевич находился в толпе возле златоплавни, далековато, однако приезжего видел и видел также настырное стремление публики проглянуть сквозь суконную тулью цесаревичевой фуражечки: каков шрам? Интерес был естественным, простодушным. Петр Григорьевич и сам посмотрел на синее сукно, веселя себя забавными стишками, которые недавно сюда добрели:
Цесаревич Николай,
Если царствовать придется,
Никогда не забывай,
Что полиция дерется.
Стишки сочинил московский приятель Петра Григорьевича — дядя Гиляй.
Большеголовая чайка величиною с гуся, распластав в необозримом небе голубые крылья, удивленно парила над ликованием. А с Ангары тянуло свежим многоводным чистым духом только что вытащенной, еще трепыхающейся рыбы.
Два дня суетился Иркутск. Коллежский секретарь Михайло Маркович Дубенский, чиновник для особых поручений при генерал-губернаторе (без содержания), был связующим звеном между властью и крамолой.
— Господа, — дружески улыбнулся он, — его превосходительство надеется, что по крайней мере во вверенном ему генерал-губернаторстве цесаревич останется невредим. У нас же все-таки не Япония, господа, помилосердствуйте.
Ночью последнего дня августейшего пребывания собрание в клубе приказчиков шумело, веселилось, будто избавилось от напасти. Какой-то вестовщик принес свежий слушок: Анна Ивановна Громова представлена была в ряду некоторых дам государю цесаревичу, а воротясь домой из губернаторского дома, сказала камеристке:
— Жидковат наш вьюноша.
Сказано было, разумеется, не на вынос, а вот, извольте — часу не прошло, как уже гуляет по публике. То, что у генерал-губернатора наследнику представили именно Анну Ивановну, особенно занимало острословов.
— Господа! Мне кажется, мадам вручила всеподданнейший доклад о состоянии умов в Иркутске! Проект манифеста…
«Цесаревич Николай, — снова вспомнил Петр Григорьевич, — если царствовать придется…»
— А что вы думаете, господа, — спокойно и даже серьезно сказал он, — проект манифеста прост. Извольте, я вам сымпровизирую…
— Просим! Просим!
Заичневского любили слушать. Одни за то, что говорил умно, другие за то, что говорил вещи непостижимые, неприемлемые никак, а оторваться — нельзя! Третьи — просто за голос — с хрипотцой, с далекими громами, с запасом: сейчас грянет — стекла вылетят!
Петр Григорьевич придавил рукою высокую спинку стула:
— Извольте… Параграф первый… Начальство прекращает тайничать и поощрять наушников… ведет дела впредь открыто и нелицеприятно… Параграф второй… Господа революционеры благоволят оставить подполье и конспирации… Понеже тайну создает власть, а подполье лишь подражает оной…
Петр Григорьевич, не снимая руки, весело ждал, что скажут, вернее — что крикнут.
— Заичневский! А как с Сибирью? Дадите ей вольную?
— Господа, — серьезно сказал Петр Григорьевич, — с этими прошениями — к господину Потанину.
Рассмеялись, разговор ушел в шум. И снова из шума:
— Эрго, у нас будет царь, битый по голове?
— Поостерегитесь все-таки… — сказал в стакан длинный человек.
— Помилуйте! Я ведь — с сожалением… Он ведь родился шестого мая, в день Иова многострадального…
— Как вы думаете, зачем понадобилось японцу колотить нашего жидковатого вьюношу?
— Вероятно, чтоб присовокупить Корею и Сахалин…
— Помилуйте! Зачем же драться? Ведь можно бы просто — купить? Дедушка продал Аляску, папенька продаст Сахалин, а юноша — Сибирь!
— Как Воловьи лужки!
— Какие еще Воловьи лужки?
— Уморительный рассказ! Этого… Чехонте…
— Да подите вы с Воловьими лужками!
— Это не я, это — Чехонте… Там невеста и жених… Чьи Воловьи лужки?.. Спорят!.. Я вам продам, а я вам даром отдам…