Негатив положительного героя - Аксенов Василий Павлович 23 стр.


10. Второй отрыв Палмер

Почти весь 1992 год Кимберли Палмер провела в России, но к осени прибыла в родной Страсбург, штат Вирджиния. «Палмер вернулась из России совсем другим человеком», – сказал аптекарь Эрнест Макс VIII, глава нынешнего поколения сбивателей уникальных страсбургских молочных коктейлей, которые – сбиватели – хоть и не обогатились до монструозных размеров массового продукта, но и ни разу не прогорели с последней четверти прошлого века, сохранив свое заведение в качестве главной достопримечательности Мэйн-стрит и привив вкус к жизни у восьми поколений здешних германских херувимов; у-у-упс – кто-то кокнул бокальчик с розовым шэйком, заглядевшись на «авантюристку Палмер», переходящую главную улицу; «Never mind, – воскликнул Эрнест. – Обратите внимание, даже походка другая!»

«Она там явно потеряла невинность», – шепнул какой-то доброхот сержанту Айзеку Айзексону и чуть не заслужил пулю в лоб, и заслужил бы, если бы у сержанта чувство долга не преобладало над личными эмоциями. Между тем Палмер, завернувшись в многоцелевой туалет от Славы Зайцева, пересекала магистраль по направлению к «Хелен Хоггенцоллер Поттери-Клабу», из которого уже выскакивали дамы, чтобы заключить ее в объятия.

«Мне даже странно вас приветствовать, дорогие друзья», – сказала Палмер на расширенном заседании клуба, где меж керамических изысканностей теперь щебетали канарейки и сияющая от гордости Хелен в сверхразмерной майке с русским двуглавым орлом обносила гостей миниатюрными чашечками кофе-(!)-эспрессо. «О, как странно, друзья, вернуться на родину, в этот тихий городок после десяти месяцев в той невероятной стране!» Тут она замолчала с широко раскрытыми глазами и как бы даже забыла о том, что ее окружало в эту минуту. И дамы тоже расширили глаза в немом благоговении.

Теперь в тишине долины Шэнандоа этот десятимесячный «русский фильм», словно «виртуал риэлити», включался в сознание Палмер абсурдно перемешанными кусками, то по ночам на подушке, то за рулем «тойоты», то в супермаркете, то во время бега, то перед телевизором, то при раскуривании сигареты – эта, приобретенная в России, вредная привычка казалась чем-то вроде инфекционного заболевания просвещенным жителям Вирджинии – и перекрывал собой полыхание «индейского лета», мелькание белок, маршировку школьного оркестра, привычные телесерии, по которым она, надо сказать, основательно скучала в России, пока не забыла.

Вдруг она видела перед собой гигантскую торговую смуту Москвы, кашу снега с грязью под ногами, а над головами ошалевших от дикого капитализма ворон, женские кофточки на плечиках рядом со связками сушеной рыбы, развалы консервов вперемешку с дверными ручками, бутылками водки, губной помадой, томиками Зигмунда Фрейда и Елены Блаватской. В глубоком сне блики России, вмещавшие в себя нечто большее, чем чувства или мысли, впечатывались в темноту, словно образы ее собственного умирания.

Мезозойская плита российского континента пошевеливалась медлительной жабой, метр в тысячелетие.

Встряхиваясь, она курила в спальне – только «Мальборо», чья марка почему-то считалась в Москве самой шикарной, – и снова кусками просматривала свой «фильм»: драка вьетнамских торговцев в поезде Саратов-Волгоград, крошечные и свирепые, в джинсовых рубашках со значками «Army USA», они прыскали друг другу в лицо из ядовитых пульверизаторов и растаскивали какие-то тюки; раздача гуманитарной помощи детям сиротского дома возле Элисты, она туда приезжала в ходе совместной акции британского Красного Креста и германской группы «Искупление»; таскание по чердакам и подвалам богемной Москвы и мужчины, множество этих не всегда сильных, но всегда наглых, подванивающих неистребимым никаким парфюмом потцом, грязно ругающихся или воспаряющих к небесам; тащили в угол, совали водку, тут же чиркали своими ширинками, как будто в этой стране идеи феминизма и не ночевали.

Иногда она в ужасе вскрикивала: неужели именно таких кобелей она подсознательно предвосхищала, думая о России? Нет, нет, было ведь и другое, то, что совпало с юношескими восторгами: и скрипичные концерты, и чтение стихов, и спонтанные какие-то порывы массового вдохновения, когда в заплеванном переходе под Пушкой шакалья толпа вдруг начинала вальсировать под флейту, трубу и аккордеон. «Дунайские волны»! После вальса, однако, все стали разбегаться, вновь в роли шакальей стаи, и аккордеонист вопил им вслед: «Падлы! Гады! А платить кто будет, Пушкин?!» Оставшись в пустоте, закрыл глаза и заиграл Yesterday.

Столько всякого было, и все-таки сознайтесь, Кимберли Палмер, главным вашим открытием в России оказались мужчины. Сначала она встречалась с ними, как бы движимая какой-то слезливостью, материнскими атавизмами, а потом, приходится признать, появилось нечто сугубо физиологическое, некий сучий жар, мэм. В Китайгородской студии художника, пожалуй, не осталось ни одного завсегдатая, который бы не познакомился поближе с «англичанкой», или, как ее еще называли здесь с памятной декабрьской ночи 1991 года, когда пакет с гуманитарной помощью был принят за ребенка, «матерью-одиночкой». Дошло до того, что о ней стали говорить нечто не совсем понятное: «Вразнос пошла баба!»

Самые ужасные воспоминания были связаны с Сокольническим абортарием, куда Модик Орлович ее привез к знакомому доктору. В стерильно чистой Вирджинии даже представить себе было нельзя подобной медицины, подобных санитарок и сестриц, не говоря уже о пациентках. Палмер была уверена, что живой ей оттуда не выйти, и тем более удивительно было то, что так все обошлось, не оставив ничего, кроме гордости сродни той, что остается у заложников после бейрутского плена.

Потрясенный сержант Айзек Айзексон, в первый же вечер по возвращении получив от нее то, о чем мечтал столько лет в танталовых муках, с налетом трагического сарказма пробормотал: «Я вижу, ты там прошла курс групповой терапии по преодолению сексуальной сублимации, не так ли?» – «Если только не групповой хирургии», – усмехнулась она.

Сержант Айзексон по роду службы сталкивался с проявлениями бешенства, однако до недавнего времени не очень-то понимал, откуда бешенство берется в человеческой природе. Теперь, когда ему самому пришлось иной раз подавлять вспышки бешенства, его взгляды на человеческую природу значительно расширились. И даже как бы углубились. Вот именно, иногда он говорил сам себе, сидя off duty за упаковочкой пива перед хрюкающим телевизором, теперь я как-то глубже смотрю на всю эту сволочь.

Он сделал Палмер предложение и неожиданно получил согласие, что опять поколебало его представление о человеческой природе, в какую сторону, он пока не мог разобраться. Теперь они появлялись на людях, в частности в кегельбане «Аскот», как жених и невеста.

Все вообще входило в свою колею. Разумеется, в отделе автомобильных ссуд банка «Перпечьюэл» сидела другая Кимберли Палмер, если так можно сказать о вечно жующей халде из Западной Вирджинии, однако банк-конкурент почти немедленно пригласил к себе местную знаменитость, что выполнила свой долг американской христианки в столь далекой и опасной стране, и этим привлек новых клиентов к своим источникам финансирования. Огромные клены, тополя и каштаны на улицах Страсбурга с умиротворяющим шелестом приняли блудную бегунью под свои кроны. Из Москвы никто не отвечал на письма Палмер, и Россия снова стала превращаться в академическую абстракцию из университетского каррикулума. В лучшем случае она еще ассоциировалась с «Шестой Патетической» Чайковского, которую Палмер прослушивала во время пятимильного бега; скрипки и медь, щемящие взлеты маленьких дудок… И это Россия?… Предмет вдохновения и продукт вдохновения существовали в разных плоскостях, не сливаясь. Музыка находилась в пугающем отчуждении от обоняния.

«Даже если ты так любишь эту дрянь, вовсе не обязательно туда ездить. Возвращайся в университет и изучай всех этих», – говорил неглупый Айзек. Он вступил в переписку по поводу вакансий в органах охраны порядка по периферии университета Вандербилд в городе Нэшвил, Теннесси. Кое-какие накопления, сделанные при холостяцкой умеренности, помогут продержаться года два-три до получения нашей девушкой «мастера изящных искусств».

Так непритязательно все протекало едва ли не целый год, а именно до конца сентября 1993-го, когда в доме Палмер раздался внеурочный, а именно в три утра, телефонный звонок. На проводе был Аркадий Грубианов. Ну это по старинке говоря, «на проводе», в ночной действительности перепуганной Палмер послышалось что-то космически гулкое, судьбоносное в этом звонке извечного московского гуляки, «ходока» и «алкаша». «Привет, старуха, – сказал он по правилам московского жаргона, который еще так недавно восхищал пионерку гуманитарной помощи, а сейчас вызвал лишь легкую тошноту. – Надеюсь, еще не забыла «те ночи, полные огня»? Звоню тебе из вашей столицы. Нет, не из нашей, а из вашей, из вашего-не-нашего Вашингтона-не-Нашингтона, всасываешь? Бессонница, старуха, Гомер, тугие паруса, вот, список кораблей, ну прочел, в общем, до середины и подумал: дай-ка позвоню Кимке Палмер, все-таки хорошо, когда своя чувиха есть за океаном, верно? Да нет, не эмигрировал, чего мне эмигрировать, когда и дома хорошо. Бизнес, конечно, да только не коммерческий, а государственный. Аршином-то нас, мамаша, общей палкой-то не измеришь, но только я тут с правительственным визитом».

Из дальнейшей, то ленивой с прихлебом, то скороговорчатой с захлебом, болтовни забубённого Грубианова Палмер поняла, что он недавно стал членом правительства, а именно министром культурных коммуникаций – не путать с министерством культуры – Российской Федерации, и вот сейчас прибыл в Вашингтон во главе делегации. «Переговоры ведем, старуха, по пять, по пятнадцать переговоров ежедневно, всего пять тысяч переговоров! Десять тысяч соглашений подписываем! Курьеры летят туда-сюда, тридцать тысяч курьеров! Факсы, модемы, все дымится! У меня и у самого уже дымится, потому и тебе звоню! Приезжай в «Риц-Карлтон», спросишь министра Грубианова!»

Иначе, как дурацкой шуткой, не могла Палмер полагать ночные излияния московского шута с амплуа «герой-любовник». Он и сейчас был почти plastered, когда молол своим могучим, но не очень послушным языком какой-то вздор о правительственном оздоровительном центре, где он плавает ежедневно с самим Рублискаускасом и прыгает с трамплина в воду вслед за самим Пель-мешко, плашмя, пузом, фонтан из жопы, и где как раз было предложено ему, брызги шампанского, министерское кресло. Палмер не до конца понимала специфику революционных ситуаций, и потому ей трудно было представить, что министром может стать какой-то основательно бесноватый актер актерыч, больше того, что даже и министерство для него могут сшить прямо на краю плавательного бассейна. «Хочешь, машину за тобой пришлю? С телохранителями! Пять телохранителей! Десять!»

«Послушай, Эркэйди, я совсем не в позиции идти в тебя три часа эй эм», – наконец сформулировала Палмер.

«Ну вот, опять по-чухонски заговорила», – огорченно вздохнул министр, а потом совсем ее ошарашил, сказав, что в таком случае Магомет сам придет к горе, в том смысле, что вечером он будет в десяти милях от ее «с-понтом-Страсбурга», а именно в Корбут-плэйс, ну да, у тех самых Корбутов, которые дают ужин в его честь, и он ее приглашает как министр. Приезжай без балды, этот Стенли Корбут – совсем нормальный малый, совсем свой в дупель чувак, торчит на Рашен Арт, Птица-Гамаюн замаячила его до пупа!

Корбут-плэйс! Хоть и расположено было это поместье в десяти милях от Страсбурга, местные жители могли увидеть его крыши только с видовой площадки на Голубом Хребте, в тридцати милях отсюда. Все подъезды к лесистой территории, размером не уступающей карликовым государствам Европы, вроде Андорры или Лихтенштейна, были перекрыты шлагбаумами. Для местной девушки приглашение в замок королей мясомолочного бизнеса было равносильно какому-то опро-ивоннованному воплощению мечты. Палмер была уже не совсем местной, но тем не менее поехала. Почему-то захотелось снова увидеть полные красные губы Аркашки Грубианова. Что касается робости перед мясо-молочной аристократией, то Палмер, вращаясь чуть ли не год среди богемной или, как тогда говорили, «халявной» шпаны, уловила одну кардинальную установку «а мы кладем», то есть «нет проблем», в непрямом переводе на английский.

Ничего не сказав своему сержанту, она отправилась в своей «тойоте». Может быть, Аркашка и все наврал, но почему не рискнуть? У первого шлагбаума дежурили сильные ребята из корбутовской гвардии. Узнав, что она приглашена министром Грубиановым, они почтительно козырнули и теми же увесистыми ладошками указали направление. Сразу же за чекпойн-том лес переходил в парк. За аллеями стройных дерев видны были обкатанные идеальной стрижкой зеленые холмы, античные скульптуры и садовые, на версальский манер, террасы, спускающиеся к пруду с фонтаном. Стекла шато отражали шэнандоаский закат во всем его великолепии и даже превосходили это природное явление, поскольку добавляли к нему архитектурную симметрию. Эти закаты меня всю жизнь сбивали с толку, подумала Палмер, входя в замок. Только уже переступив порог, она сообразила, что дверь ей открыл лакей в чулках и перчатках.

В обеденном зале с дубовой резьбой, которой бы хватило на эскадру фрегатов, сидело общество, персон не менее двух дюжин. Обнаженные плечи дам как бы раздвигали и без того обильные масштабы сервировки. Палмер опустила древнерусскую шаль: плечи были не худшими частями ее хозяйства. «Я спал с этими плечами, я с ними жил», – вспомнил министр Грубианов. Он являл собой воплощение этикета. Вместо вечно разодранного свитера с Закатанными рукавами на нем был полный комплект «черного галстука», взятый напрокат через отдел сервиса отеля. С благосклонной улыбкой он указал Палмер на свободное место, пару кувертов от себя, одесную. Еще более церемонной особой предстала с лиловатыми павлиньими окологлазиями девица Ветушитникова, известная в соответствующих кругах Российской Федерации как Птица-Гамаюн, ныне заведующая сектором юношеского обмена. Издалека она лишь губками еле-еле шевельнула, посылая Палмер воздушный поцелуй. Воображаю, что будет, когда они напьются, подумала адресат поцелуя.

За столом шел оживленный разговор, ну, разумеется, о России. Леонид был настоящим лидером, господа, а вот его дочь Брежнев – это воплощение женственности. Совершенно согласен, я знал и того, и другую. Леонид был tought, но Брежнев оказалась сущим очарованием! Площадку постепенно захватывала старуха с подсиненными седыми кудрями, известный тип полуочумевших богатых энтузиасток, у которых каждый год новая «феня»: то Винни Манделе премию дают за «нравственный героизм», то каких-то обожравшихся поэтов везут на собственном самолете в Португалию, то «диснейленд» открывают для уличных гангстеров, чтобы отвлечь их от «крака» и пистолетов. В данный период старуха занималась долларовыми вливаниями в Министерство культурных коммуникаций Российской Федерации, МККРФ, и поэтому все ее слушали со вниманием. Звали эту даму, естественно, Джейн, она рассказывала:

«Колоссал импрешнз, фолкс, неизгладимые! Возле Москвы мы посетили дом великого русского поэта на букву «П», сейчас вспомню, ах да, дом Потемкина!»

Министр и члены делегаций почтительно кивали нижними частями голов. Им никто не переводил, и они, конечно, ни фига не понимали. При слове «Потемкин» кто-то неуместно хохотнул. «Поэт Потемкин?» – переспросила Палмер. С этим именем у нее еще со времен ранних штудий в университете Вандербилд связывалось что-то не совсем поэтическое, что-то из области тайной войны, штурма Турции: жезл с бриллиантовой шишковиной, стеклянный глаз, яхта Онассиса, нет, это уже из другой оперы.

«Не просто поэт, а великий поэт, – сурово насупилась Джейн, сама как бы слегка из потемкинской эпохи с ее голубоватой волнистой укладкой. – Он жил в маленьком городе Переделкино». Неожиданно название «маленького города» было произнесено почти по-русски.

«Пастернак!» – тогда воскликнула Палмер, и Аркадий Грубианов гулко захохотал, чуть не сорвался.

«Где? – быстро оглянувшись, спросила миллиардерша, потом озарилась. – Ну, конечно, я немного перепутала, доктор Пастернак!»

Назад Дальше