Тут старая женщина закрыла глаза, но тут же открыла их вновь. И ответила она еле слышно, почти не шевеля иссушенными губами:
— Что вам от меня нужно? По какому праву смеете вы говорить со мной? Что я вам сделала? Кто разрешил вам влезать ко мне в могилу? Кто вы?
Она сказала «могила», подумал Гамлиэль, стараясь скрыть растерянность.
Она не просто больна. Она безумна.
Не зная, что ответить, Илонка попыталась погладить руку больной, но та отдернула ее.
— Уходите, — произнесла она тем же холодным отчужденным тоном. — Незачем нарушать сон мертвецов.
Она сказала «сон мертвецов», изумился Гамлиэль. Возможно ли, чтобы она в безумии своем считала себя мертвой?
— Я прошу у вас прощения, Хегедюш Нени, — произнесла Илонка. — Я…
— Вы смеете просить у меня прощения! Ах вы, живые, вам все легко: вы делаете жуткие, страшные вещи, потом просите прощения, и все счета оплачены, все раны исцелены. И страница перевернута. Не здесь, мадам, не у нас. Мертвые так быстро не прощают. У них, у мертвых, хорошая память. Не как у живых.
Но кто же она? Так еще долго будет спрашивать себя Гамлиэль, с тяжелым предчувствием на сердце. Он вспоминает об этом теперь, застыв у постели больной старухи. Какое лицо таится за этой изможденной маской? Какая мучительная истина скрывается за этим молчанием? От какой опасности она бежала и почему стала искать убежище за стеной равнодушия? Какую весть могла бы передать миру живых эта венгерская женщина? И кто послал ее? К несчастью, Гамлиэль не умеет разговаривать с больной так, как Илонка.
— Я Илонка, певица, — говорит покровительница маленького еврейского мальчика. — Илонка. Вы с моей мамой были подруги детства. Мне очень хотелось бы помочь вам.
Женщина с трудом раздвигает губы:
— Илонка… Илонка… Вы еврейка?
— Нет, я не еврейка.
Больная словно нахмурилась:
— Если вы не еврейка, то что вы делаете в моем мире?
— Я узнала, что вы здесь. Я не могла не прийти.
— Вы разве не видите, что я одна? Зачем вы пришли? Чтобы завладеть моим одиночеством?
— Нет, нет… Клянусь вам…
— Быть может, чтобы разделить его с мной?
— Я бы очень хотела, мадам Хегедюш, но не знаю, как это сделать.
— Вы не можете знать. Попробуйте и сами увидите. Вы не еврейка, значит, вы не мертвая. Все евреи мертвы. Ко мне могут входить только мертвые.
Словно оглушенная внезапным проблеском памяти, она напряглась и указала на стоявший у изголовья кровати стул.
— Садитесь. Мертвые либо лежат, либо стоят, не сидят никогда. Вы живая, значит, можете сесть.
Гамлиэль, держась поодаль, озирался вокруг, словно искал кого-то, чтобы спросить совета, как себя вести. Но в палате не было ни врача, ни медсестры. А другие больные не прислушивались к разговору. Или же предпочитали не вмешиваться. Он увидел, что Илонка села. Сам он остался стоять. Он ждал. Внезапно глаза больной зажглись странным огнем.
— Ваш говор, — задумчиво произнесла она, — ваш говор мне знаком. Вы из Будапешта, ведь вы из Будапешта?
— Да. Но родилась я в Фехерфалу.
— Я тоже.
— Знаю. Вы с мамой из одной деревни.
По-прежнему вспоминая больную из Будапешта, Гамлиэль наклоняется вперед, чтобы лучше разглядеть Жужи Сабо.
— Кто вы? — спрашивает он, задыхаясь.
В его горящей голове, в бреду, словно в магическом калейдоскопе, где красноватые всполохи настигают друг друга, лица и судьбы обеих женщин сливаются воедино. Он знает, что это невозможно, но все же спрашивает себя: а если обе они — одна и та же женщина? Границы времени и пространства внезапно рушатся.
Больная из Будапешта внезапно пугается.
— Мертвым таких вопросов не задают, — говорит она свистящим шепотом.
Что же это был за вопрос? Гамлиэль силится вспомнить, но не может. И вдруг он вздрагивает всем телом, потому что на плечо ему ложится чья-то рука. Он оборачивается: доктор Лили Розенкранц стоит за его спиной и смотрит на него со спокойным интересом. Он не слышал, как она вошла.
— Вы ее увидели, — говорит она. — Давайте уйдем отсюда. Нам лучше поговорить не здесь.
— Но…
— Поверьте мне, на улице нам будет лучше.
Несмотря на желание вернуться, он следует за ней по аллее, ощущая смутную вину перед больной, предоставленной своему одиночеству.
Углубившись в парк, они направляются к скамье под фруктовым деревом, уже наполовину в цвету. Она садится и предлагает ему сесть слева от нее, но он продолжает стоять.
— Я больше ничего не понимаю, — говорит он. — Я пришел, потому что она хотела меня видеть…
— Это я, — объясняет докторша, — это я хотела вас видеть. Я уже вам сказала. Она моя пациентка. Я думала, что вы сможете мне помочь.
Удивленный ее сухим, профессиональным тоном, Гамлиэль безмолвно всматривается в нее. Теперь она кажется ему не такой уязвимой. Однако печаль осталась. Он всегда обожал печальных женщин. Других, брызжущих радостью, он тоже обожал, но по-другому.
— Значит, это вы пожелали встретиться со мной?
— Хм, — отвечает она с улыбкой, покачивая головой.
Ему всегда нравились женщины, которые покачивали головой с улыбкой — они вызывали желание ответить им приглашающим жестом.
Докторша ждет от него вопросов, но он просто смотрит на нее.
— Вижу, что должна вам кое-что объяснить, — говорит она, улыбаясь по-прежнему. — Я знаю, что вы жили в Будапеште. Мне сказал об этом наш общий друг Болек. Я познакомила его с мужем, но это не помешало ему слегка влюбиться в меня, как во многих других. Я подумала, что вы могли бы разговорить мою пациентку… Ее случай не безнадежный, но надежды нет… Она не хочет жить, потому что считает себя мертвой…
— Почему вы так думаете? Ведь она, кажется, немая…
— Да, почти немая. Но психиатр умеет видеть некоторые симптомы. Есть больные, которые считают себя неживыми или не имеющими права на жизнь.
Гамлиэль не знает, что сказать. Что посоветовал бы ему рабби Зусья, Учитель, постигший столь многое в столь многих сферах? Убежденная, что не принадлежит более к этому миру, женщина удалилась в тот мир, который называют истинным. Но разве самому Гамлиэлю не кажется иногда, что его истинная жизнь совсем другая? Что он по ошибке родился до Второй мировой войны в Чехословакии, по ошибке попал в христианскую Венгрию, по ошибке был спасен в Будапеште и признан апатридом в Париже? Женился по ошибке, стал отцом по недосмотру. Сама его личность, возможно, ошибка… а если обнаружится, что его истинной мамой была Илонка? Какую роль во всех изгибах его судьбы играет эта старая больная? Возможно ли, чтобы только ей были известны ответы на терзающие его вопросы? А вдруг когда-нибудь, позднее, она возникнет в его мозгу, потребовав себе места в его рассказах? Нет, он прогонит ее. Писать? Порой у Гамлиэля пропадает всякая охота. К черту это рабское ремесло, якобы свободное и дарующее свободу. Он слишком много писал, вот и все. Слишком много фраз, вымоленных, вырванных у чистых страниц с целью передать мысли и устремления, родившиеся в чужих мозгах. Слишком много слов, брошенных на ветер, рассеянных бесследно и бесцельно: словно раненые птицы, они падают на бесплодную землю безжизненными и увядшими. И он слишком много прожил? Рабби Зусья ответил бы ему воплем: «Нет, тысячу раз нет! Никто не имеет права отвергать жизнь, как это делаешь в отчаянии ты! Каждый день есть благословение, каждый миг — надежда на прощение! Значит, я тебя ничему не научил?» Конечно, рабби Зусья прав. Но вопрос не в том, чтобы знать, зачем жить. Вопрос в том, как жить среди лжи. Внезапно у него появляется абсурдное желание поведать молодой докторше о своих сложных и напряженных отношениях с Праведником из Бруклина. Опомнившись, он решает заставить ее выговориться до конца:
— Я пришел из-за вас и ради вас. Это дает мне право узнать вас чуть получше, не так ли?
— Я уже рассказала вам о своем браке, точнее, о том, как он кончился.
— А до того? Откуда вы приехали? Каким путем? Почему выбрали медицину? Вы говорите с легким акцентом…
Она долго молчит, прежде чем ответить:
— Вы правы. Но это история почти банальная. Другие могли бы описать нечто более интересное… более живописное. Я родилась в Румынии… Мой отец сгинул в лагере под Могилевом, где-то в Приднестровье…
Эта история, похожая на столь многие в ее поколении, могла бы войти в Книгу Иова или в книгу уцелевших. Игра случая, чудесный подарок судьбы. Ее матери удалось бежать в Будапешт, где она вышла замуж за американского журналиста. Супруги смеялись и плакали от радости, когда девочка коверкала подслушанные у горничной венгерские слова. Вскоре семья перебралась в США. Потом родился мальчик, которому предстояло погибнуть в автокатастрофе. Вслед за этим смерть настигла ее отчима: во время деловой поездки в Европу он среди бела дня упал с сердечным приступом на Больших Бульварах в Париже. У матери началась тяжелейшая депрессия, от которой она так и не оправилась.
— Она умерла в этой больнице, — говорит молодая женщина. И с усмешкой заключает: — Счастье, что я немного психиатр.
— Да, это счастье, — повторяет пораженный ее словами Гамлиэль.
Знакомое чувство близости возникает у него по отношению к печальной докторше, которая вдруг освободилась от своей печали. И, сам не зная почему, к собственному удивлению он осведомляется у нее, собирается ли она вновь выйти замуж.
— За кого? — отвечает она вопросом на вопрос.
Безумная мысль овладевает Гамлиэлем: что, если сказать ей «за меня», хотя бы для того, чтобы увидеть изумление на ее лице? Должно быть, она догадалась об этом, ему кажется, что она покраснела. Она пытается сменить тему:
— Может быть, вы все же присядете?
Тут бывший муж Колетт, смутившись как застенчивый подросток, замечает, что по-прежнему стоит.
— Прошу прощения, — говорит он, садясь слева от нее.
Они молча смотрят друг на друга, вероятно сознавая весомость этого объединившего их мгновения. Гамлиэлю хочется смягчить напряжение, возобновив разговор, но она опережает его и, проведя рукой по лбу, словно желая смахнуть недоверие, произносит более непринужденным тоном:
— Вас ведь зовут Петер? Болек говорил…
— Называйте меня Гамлиэль.
— А я…
— Вы мне уже сказали. Лили. Лили Розенкранц. Мне нравится это имя. Очень красивое. Мелодичное. Заставляет мечтать.
— Мечтать о чем?
— О музыке. О танцах. В общем, о моем детстве.
Беседа внешне безобидная. Обмен информацией. Вежливые фразы, любезные вопросы и ответы. Связанные с воспоминаниями о Будапеште.
— Вы по-прежнему апатрид?
— Формально нет. Но я слишком долго был им.
— Тяжело так жить?
— Очень тяжело. Можно сказать, невыносимо.
— Как у Болека?
— Да, как у него. Как у многих других. Прежде мы мечтали создать партию тех, у кого нет родины, чтобы вернуть чувство идентичности тем, кто ее лишился. А как у вас?
— У меня всегда была родина. Сначала Румыния, потом Америка, благодаря отчиму. Его предками были русские евреи. Но вы заметили, что я не совсем потеряла румынский акцент. Вместе с тем я американка и ощущаю вину за то, что мы сделали с бедными индейцами.
Спросить ее, ощущает ли она себя еврейкой? Вопрос слишком интимный, нескромный. В другой раз. Но будет ли этот другой раз? Лучше сменить тему. К примеру, Болек — как она с ним познакомилась?
— О, славный милый Болек! — говорит она, хлопнув в ладоши. — Что за человек, правда? Всегда влюблен, но никогда в одну и ту же женщину, точнее, в любую женщину как дополнение к жене. Представьте, он всего лишь уступил мне место в метро. Естественно, я поблагодарила. Он тут же пригласил меня на чашечку кофе. Когда? На следующей станции. Мне понравилось его доброе лицо, и я согласилась. Он показался мне занятным, интересным. Его истории о жизни беженца в Германии, потом во Франции, потом в Соединенных Штатах… У него чудесное чувство юмора. Все его смешит. Узнав, что я родилась в Центральной Европе, он упомянул и ваше имя, вернее, два ваших имени, а также связанную с ними историю. Оказалось, что я ее знаю. Когда-то мама вспоминала ее, по вечерам, ужиная с друзьями. Когда они говорили о немецкой оккупации, о преследовании евреев, один из них часто говорил, что был связан с кем-то из близких вам людей…
Продолжая внимательно слушать, Гамлиэль с растущим волнением всматривается в нее. Он уже не смеет дышать. В память его врывается проблеск света: неужели старая больная — это в самом деле Илонка? Возможно ли, чтобы он не узнал в женщине с изуродованным лицом молодую, блистательно талантливую певицу? Правда, под мостами Дуная и Гудзона много воды утекло с тех пор, как она приютила его. Неужели человек меняется до такой степени, что настоящее уничтожает малейшие следы прошлого? Из задумчивости его выводит мягкий и музыкальный голос молодой женщины:
— На прошлой неделе наша больная как будто вышла из комы. Она пыталась что-то сказать, прошептать какие-то слова, возможно, имена…
— Какие? — восклицает Гамлиэль. — Попробуйте вспомнить. Для меня это важно. Быть может, она произнесла имя, похожее на «Илонка»?
Докторша задумывается. Ее лицо становится серьезным, почти встревоженным. Несколько раз она повторяет:
— Илонка, Илонка… имя венгерское… женское… Нет, не думаю…
Гамлиэль, напряженный как струна, неотрывно смотрит на ее губы.
— Кто эта Илонка? — спрашивает она.
— Святая.
После паузы он добавляет:
— Да, Илонка была святой, настоящей святой, но не такой, как другие.
— Одно из ваших завоеваний, верно?
— Да, верно, я ее завоевал. И горжусь своей победой. Это она спасла во мне того завоевателя, каким я был.
Гамлиэль внезапно умолкает. В его мозгу проносятся слова, картины. Я пришел соблазнить не печальную докторшу, говорит он себе. Илонку, чудесную Илонку, защитницу, которая плакала и любила с одинаковой легкостью. Именно ее не переставал он искать в каждой женщине, с которой хотел сблизиться.
— Эта святая, непохожая на других, что с ней стало? — спрашивает докторша. — Она сильно пострадала от войны? Ей удалось подцепить мужа? Получила ли она от судьбы заслуженное воздаяние?
— Илонка больше умела дарить счастье, чем получать.
— Значит, она была несчастна! — восклицает докторша, и на лоб ей падает прядь.
— Большей частью. Что вы хотите, все, кого она любила, покинули ее.
— Кто были эти люди?
— Моя мать. И я. Конечно, были и другие.
— Почему вы покинули ее?
— Так было надо.
— Вы говорите это с грустью. Разумеется, это произошло не по вашей вине!
— Я знаю. И она знала. Так сложились обстоятельства. Тем не менее она страдала.
Впрочем, на первую их разлуку решилась сама Илонка. Предчувствуя опасность, она спрятала мальчика в надежном месте, у одной бывшей танцовщицы, в старом квартале столицы.
Вскоре после этого на нее донесла официантка кабаре, антисемитка. Нилашисты схватили ее. Избивали. Унижали. Насиловали. Палачи требовали, чтобы она назвала фальшивые имена, под которыми скрывались евреи — и у кого. Она стала выдумывать фамилии, адреса. Каждый раз садисты возвращались с пустыми руками и вне себя от ярости. Илонка кричала, плакала, умоляла: она решила все снести, все вытерпеть. Роль стукача не для нее, как объяснила она Гамлиэлю, когда вновь забрала его к себе.
— Вы правы. Она была святой, — сказала Лили Розенкранц с сомнением в голосе. — Но чем она отличалась от других, тех, чьи благодеяния описываются в священных книгах?
— Она была верующей, но ее святость не имела ничего общего с религией. Только с сердцем, добрым и щедрым, каких больше нет. Вы понимаете? Илонка была человечной, восхитительно человечной. И я ставлю ее выше любого святого.
Докторша смотрит на него с удивлением.
— Почему вы так говорите? Неужели вас до такой степени гнетет божественное? С каких это пор человечность рассматривается как высшая добродетель? Вспомните прекрасное изречение Мудреца, для которого цель человека — стать богом.
— Я отвечу вам, что для меня цель человека — стать человеком. Илонка спасла мне жизнь. Это была смелая, благородная, любящая женщина, настоящая героиня. Для меня этого достаточно, чтобы вспоминать о ней с нежностью и восхищением.