Топор с посеребренной рукоятью - Дойл Артур Игнатиус Конан 14 стр.


Я не люблю людей. Справедливость заставляет меня прибавить, что и они, кажется, большей частью не любят меня. Я ненавижу их мелкие, низкие, пресмыкающиеся обычаи, их условность, их обманы, их ужасный взгляд на правду и неправду. Их оскорбляет моя резкая откровенность, мое невнимание к их общественным нормам, то нетерпение,

с которым я отношусь ко всякому принуждению. Среди книг и химических реактивов, в своей уединенной берлоге в Мэнси, я мог скрыться от шумной людской толпы с ее политикой, техническим прогрессом и болтовней и блаженствовать в покое и счастье. Впрочем, я не бездельничал, я работал в своей маленькой пещере и делал успехи. Я имею основания думать, что атомистическая теория Дальтона основана на ошибке, и знаю, что ртуть не просто химическое вещество.

В течение дня я занимался перегонками и анализами. Часто я забывал о еде, и когда старая Мэдж звала меня пить чай, я находил свой обед нетронутым на столе. По вечерам я читал Бэкона, Декарта, Спинозу, Канта — всех тех, которые старались постичь непознаваемое. Все они бесплодны и пусты, не дают ничего в смысле результатов, но расточительны на многосложные слова, напоминая мне людей, которые, копая землю, чтобы добыть золото, откопали много червей и затем с торжеством выдали их за то, что искали. Иногда беспокойный дух овладевал мною, и я совершал прогулки по тридцати и сорока миль, без отдыха и пищи. В этих случаях, когда я проходил через какую-нибудь деревню, худой, небритый и с растрепанными волосами, матери бросались на дорогу и спешно уводили своих детей домой, а крестьяне толпами выходили из кабаков, чтобы поглазеть на меня. Думаю, что я повсюду был известен под прозвищем «сумасшедшего лорда из Мэнси». Однако же я редко делал набеги на деревню, так как обыкновенно бродил у себя на берегу, где успокаивал свой дух крепким табаком и делал океан своим другом и поверенным.

Какой товарищ может сравниться с великим беспокойным трепещущим морем? С каким человеческим настроением оно не будет гармонировать? Как бы вам ни было весело, вы можете почувствовать себя еще веселее, внимая его радостному шуму, наблюдая, как длинные зеленые волны догоняют друг друга и как солнце играет на их искрящихся гребнях. Но когда седые волны гневно вскидывают свои головы и ветер ревет над ними, тогда самый мрачно настроенный человек чувствует, что в природе есть меланхолическое начало, которое не уступит в печали и трагизме его собственным мыслям.

Когда в бухте Мэнси было тихо, поверхность моря блестела, как зеркало, и только в одном месте на небольшом расстоянии от берега выступала из воды длинная черная линия, похожая на зубчатую спину какого-нибудь спящего чудовища. Это была часть опасного хребта скал, известного у рыбаков под именем «истрепанного рифа Мэнси». Когда ветер дул с востока, волны разбивались о него с грохотом, подобным грому, а брызги перебрасывало через мой дом до самых холмов. Сама бухта была глубока и удобна, но слишком открыта для северных и восточных ветров и слишком страшна своим рифом для того, чтобы моряки часто пользовались ею. Было что-то романтическое в этом уединенном месте. В ясную погоду я часто лежал в лодке и, глядя через борт, видел далеко внизу колеблющиеся очертания большой рыбы, похожей на привидение, которую, я уверен, не довелось наблюдать ни одному натуралисту, и мое воображение создавало из нее гения этой пустынной бухты. Однажды, когда я стоял на берегу в тихую ночь, из бездны раздался истошный крик, похожий на крик женщины в безнадежном горе. Он то ослабевал, то усиливался в течение тридцати секунд. Это я слышал своими собственными ушами.

В таком странном месте между бесконечными холмами и безбрежным морем я работал и размышлял два года, и никто из моих собратьев-людей не беспокоил меня. Постепенно я приучил свою старую служанку к молчанию, так что теперь она редко открывала рот, хотя я не сомневаюсь, что когда два раза в год она посещала своих родственников в Уике, то за несколько дней язык ее получал вознаграждение за свой вынужденный отдых. Я дошел до того, что почти забыл, что я член человеческого рода, и жил всецело с мертвыми, чьи книги я внимательно изучал, как вдруг случилось происшествие, направившее мои мысли по новому руслу.

После трех штормовых июньских дней наступил тихий и солнечный день. Вечером тоже был штиль. Солнце зашло на западе за пурпурные облака, и на гладкую поверхность бухты легли полосы алого цвета. На берегу лужи, оставленные приливом, походили на пятна крови на желтом песке, словно здесь прошел раненый великан, оставляя за собой кровавые следы. Когда наступили сумерки, клочья облаков, стлавшихся над морем на востоке, собрались в кучу и образовали тучи неправильной формы. Барометр стоял низко, и я знал, что надвигается буря. Около девяти часов глухой звук, похожий на стон, донесся с моря, словно стонал сильно измученный человек, узнавший, что для него вновь наступает час муки. В десять часов с моря поднялся крутой бриз. В одиннадцать он перешел в сильный ветер, а в полночь бушевал самый бешеный шторм из всех, какой я когда-либо наблюдал на этом берегу, где бури отнюдь не редкость.

Когда я пошел спать, брызги и водоросли ударялись о мое аттическое окно, а ветер завывал так, как будто каждый порыв его был криком погибающего. К тому времени звуки бури сделались для меня колыбельною песней. Я знал, что серые стены дома поспорят с бурей, а о том, что происходило во внешнем мире, я мало заботился. Старая Мэдж была так же равнодушна к шторму, как и я. Около трех часов утра я проснулся от сильного стука в свою дверь, и меня удивили возбужденные крики хриплого голоса моей экономки. Я выпрыгнул из гамака и довольно резко осведомился, что происходит.

— О, милорд, милорд! — кричала она на своем ненавистном диалекте. — Сойдите вниз, сойдите вниз. Большой корабль наскочил на риф, и бедные люди кричат и зовут о помощи, и я боюсь, что они потонут. О, милорд Мак-Видти! Сойдите вниз!

— Замолчите, старая ведьма! — в гневе закричал я в ответ. — Какое вам дело до того, потонут они или нет? Ступайте себе спать и оставьте меня в покое.

Я опять улегся и натянул на себя одеяло.

«Люди там, — сказал я самому себе, — уже прошли через половину ужасов смерти. Если их сейчас спасти, то им через несколько скоротечных лет придется пройти через то же самое еще раз. Стало быть, даже лучше, если они погибнут сейчас, когда уже почувствовали приближение смерти, которое страшнее, чем самая смерть».

Этой мыслью я старался успокоить себя, чтобы снова заснуть, так как философия, которая учила меня смотреть на смерть как на незначительный и весьма обыденный эпизод в вечной и неизменной судьбе человека, сделала меня весьма равнодушным к жизни внешнего мира. Однако на этот раз я обнаружил, что старая закваска все еще бродила в моей душе. Какое-то время я ворочался с боку на бок, стараясь подавить побуждение минуты правилами, которые я составил себе в продолжении многих месяцев размышления. Вдруг среди дикого воя ветра я услышал глухой шум и понял, что это сигнальный выстрел. Тогда я встал, оделся и, зажегши трубку, вышел на берег.

Не было видно ни зги, и ветер дул с такою яростью, что мне пришлось собрать все свои силы, чтобы устоять под его порывами и идти вдоль берега, покрытого голышами. Ветер гнал песок мне в лицо, причиняя мучительную боль, красный пепел, вылетавший из моей трубки, исполнял во мраке фантастический танец. Я спустился к самому прибою, где с громом разбивались большие валы, и, прикрывая глаза руками, чтобы защитить их от соленых брызг, стал смотреть на море. Я не мог ничего различить, и, однако же, мне казалось, что порывы ветра доносили до меня восклицания и громкие несвязные крики. Внезапно я различил луч света, а затем вся бухта и берег мгновенно озарились ярким синим светом: на борту судна зажгли цветной сигнальный огонь. Судно лежало, опрокинутое на бок, как раз по середине зубчатого рифа, оно упало с размаху под таким углом, что была видна вся настилка палубы. Это была большая двухмачтовая шхуна иностранной оснастки, лежавшая ярдах в ста восьмидесяти или двухстах от берега. Каждая перекладина, веревка и плетеная частица такелажа четко выделялись в синевато-багровом свете, которыйискрилсявсамойвысокойчастибака.Позадиобреченного судна из мрака выступали длинные линии катящихся черных волн, бесконечных, неутомимых, с причудливыми клочками пены, видневшимися там и сям на их гребнях. Каждая волна, приближаясь к широкому кругу искусственного света, казалось, увеличивалась в объеме и неслась еще стремительнее, пока с ревом и грохотом не обрушивалась на свою жертву. Я отчетливо видел десять или двенадцать человек моряков, цеплявшихся за ванты. В свете огня они меня заметили и, обратив свои бледные лица в мою сторону, умоляюще замахали руками. Я чувствовал, что сердце мое восстает против этих бедных, испуганных червей. Почему они желают избежать той узкой тропинки, по которой прошли все великие и благородные рода человеческого? Мой взгляд вдруг упал на высокого человека, который стоял отдельно от других, балансируя на качающейся палубе разбитого судна, как будто он гнушался цепляться за канат или фальшборт. Руки его были заложены за спину, а голова опущена на грудь, но даже в этой безнадежной позе, во всяком его движении виделись гибкость и решительность, которые делали его мало похожим на человека, впавшего в отчаяние. Он спокойно и внимательно оглядывался по сторонам, оценивая каждый шанс к спасению; и хотя он часто смотрел через яростный прибой на берег, где стоял я, самоуважение или какие-нибудь другие причины не позволяли ему умолять меня о помощи. Он стоял молча, мрачный и загадочный, глядя вниз на черное море и ожидая, какую участь пошлет ему рок.

Мне казалось, что эта проблема была очень близка к своему разрешению. Громадная волна, поднявшаяся выше всех других и шедшая после них, подобно погонщику, следующему за стадом, пронеслась поверх судна. Его фок-мачта сразу переломилась, и людей, которые цеплялись за ванты, смело, подобно рою мух. Со страшным треском корабль начал раскалываться на две части в том месте, где острый хребет рифа Мэнси врезался в его киль. Одинокий человек около фок-мачты быстро перебежал через палубу и схватил какую-то белую вязанку, которую я заметил еще прежде, но не мог рассмотреть. Свет упал на нее, и я увидел, что это женщина с перекладиной, привязанной поперек ее тела и под руками таким образом, чтобы ее голова всегда поднималась над водой. Бережно и нежно он снес ее к борту судна и, казалось, говорил с ней с минуту или около того, как бы объясняя ей невозможность оставаться на корабле. Ее ответ был странен. Я видел, как она решительно подняла руку и ударила его по лицу. Это заставило его замолкнуть, но потом он снова обратился к ней, давая ей наставления, насколько я мог понять из его движений, как она должна вести себя, когда очутится в воде. Она отшатнулась от него, но он догнал ее и схватил в свои объятия. Он наклонился к ней на мгновение и, казалось, прижался губами к ее лбу. Потом большая волна хлынула к борту гибнущего судна, и он, нагнувшись, осторожно, как ребенка в люльку, положил девушку на вершину волны. Ее белое платье слилось с морской пеной, а затем огонь стал постепенно гаснуть, и расколотый корабль с одиноким пассажиром скрылся с моих глаз.

Пока я наблюдал за всем этим, природа взяла верх над философией, и я почувствовал безумное желание действовать. Я отбросил свой цинизм, как одежду, которую надену позже на досуге, и ринулся к своей лодке и веслам. Это была дрянная посудина, но что с того? Мог ли я, который сотни раз бросал нерешительный, пристальный взгляд на склянку с опиумом, взвешивать теперь все «за» и «против» и отступать перед опасностью? Я стащил лодку вниз к морю с силою помешанного и прыгнул в нее. В течение минуты или двух было под сомнением, может ли она держаться среди кипящих волн, но дюжина бешеных взмахов веслами пронесла меня через них, лодка, правда, наполовину наполнилась водой, но все еще держалась на поверхности. Теперь я понесся по волнам, то подымаясь вверх по широкой, черной груди одной волны, то опускаясь, опускаясь вниз так глубоко, что, взглянув вверх, я мог видеть, как блестящая пена вокруг меня вздымается к темным небесам. Далеко позади себя я слышал дикие вопли старой Мэдж, которая, видя, как я отправился, без сомнения, подумала, что мое безумие внезапно усилилось. Я греб и смотрел через плечо до тех пор, пока наконец на поверхности большой волны, которая неслась ко мне, не показались неясные очертания тела женщины. Перегнувшись через борт, я схватил ее, волны уносили ее прочь от меня, но мне удалось втащить ее, всю вымокшую, в лодку. Не было надобности грести назад, так как следующая волна подхватила нас и выбросила на берег. Я оттащил лодку в безопасное место, а затем, подняв женщину, понес ее к дому в сопровождении своей экономки, громко рассыпавшейся в поздравлениях и похвалах.

Теперь я испытывал полное равнодушие к судьбе девушки. Моя ноша была жива: я различил слабое биение сердца, когда прижал ухо к ее боку. Я

бросил ее возле огня, который зажгла Мэдж, так равнодушно, как если бы она была связкой прутьев. Я ни разу не посмотрел на нее, чтобы узнать, красива она или нет. В течение многих лет я мало обращал внимания на наружность женщины. Однако, лежа в своем гамаке наверху, я слышал, как старуха, отогревая ее, бормотала:

— О, какая девушка! О, какая красавица!

Из чего я заключил, что сия жертва кораблекрушения была и молода, и красива.

Утро после бури выдалось тихое и солнечное. Прогуливаясь по длинной полосе прибрежного песка, я внимал звукам моря. Оно волновалось и билось около рифа, но у берега едва журчало. На песке ни малейшего признака шхуны или какого-либо обломка разбитого корабля, и это не удивило меня, так как я знал, что в здешних водах много водорослей. Пара ширококрылых чаек носилась в воздухе над местом, где произошло кораблекрушение, словно видя что-то необычное внизу под волнами. Птицы издавали хриплые крики, как будто обсуждая друг с другом увиденное.

Когда я вернулся с прогулки, женщина ждала меня у двери. Завидев ее, я подумал, что лучше б я ее никогда не спасал, потому что моему уединению настал конец. Она была очень молода — самое большее девятнадцати лет, с бледным, довольно изящным лицом, золотистыми волосами, веселыми голубыми глазами и блестящими зубами. Ее красота была неземного характера: она была так бела, легка и хрупка, что могла быть духом морской пены, из которой я ее вытащил. Она искусно завернулась в одно из платьев Мэдж и выглядела в нем мило и прилично Я тяжело поднимался по тропинке; она протянула ко мне руки красивым детским жестом и побежала мне навстречу, желая, как я догадался, поблагодарить за спасение, но я отстранил ее и прошел мимо.

Казалось, это несколько оскорбило ее, и слезы показались у нее на глазах, но она последовала за мною в гостиную и стала пристально смотреть на меня.

— Откуда вы? — внезапно спросил я.

Она улыбалась, но молча покачала головой.

— Francais? — спросил я. — Deutsch? Espagnol? Каждый раз она отрицательно качала головой, а потом пустилась в длинный рассказ на каком-то языке, из которого я не мог понять ни одного слова.

Однако же после завтрака я нашел ключ к разгадке ее национальности. Проходя еще раз вдоль берега я увидел, что в трещине рифа застрял кусок дерева. Я подплыл к нему на лодке и привез на берег. Это была часть старп-поста шлюпки, и на ней, или, скорее, на куске дерева, приклеенном к ней, было слово «Архангельск», написанное необычными буквами. «Итак, — думал я, медленно гребя назад, — эта бледная девушка — русская, подданная Белого Царя с вполне подходящим обличьем для жительницы берегов Белого моря!»

Мне казалось странным, что такая, очевидно, утонченная девушка оказалась в длительном плавании на дрянном суденышке. Когда я вернулся домой, я повторял слово «Архангельск» много раз с различными интонациями, но не видно было, чтобы она признала его.

Я заперся в лаборатории на все утро, продолжая исследование о природе аллотропических форм углерода и серы. Когда в полдень я вышел поесть, она сидела возле стола с иголкой и ниткой, чиня свою высохшую одежду. Я почувствовал злобу на ее постоянное присутствие, но не мог же я выгнать ее на берег. В скором времени она проявила новую сторону своего характера. Указывая на себя, а потом на место, где произошло кораблекрушение, она приподняла один палец, из чего я понял, что она спрашивает меня, одна ли она спаслась. Я кивнул, подтверждая, что спаслась только она. Девушка вскочила со стула с криком, выражавшим большую радость, и, держа платье, которое чинила, над головой, размахивая им из стороны в сторону и вместе с тем раскачивая туловищем, стала танцевать с необыкновенной живостью вокруг комнаты, а потом прошла, танцуя, через открытую дверь; кружась на солнце, она пела жалобным, пронзительным голосом какую-то неуклюжую варварскую песню, выражавшую ликование. Я закричал ей:

— Войдите в комнату, чертенок этакий, войдите и замолчите!

Но она продолжала свой танец. Потом она внезапно подбежала ко мне и, схватив мою руку, прежде чем я успел ее отдернуть, поцеловала. За обедом она увидела один из моих карандашей и, схватив его, написала на клочке бумаги два слова «Софья Рамзина», а затем указала на себя в знак того, что это было ее имя. После чего передала карандаш мне, очевидно, ожидая, что я сообщу свое имя, но я убрал карандаш в карман в знак того, что не хочу поддерживать с ней никаких отношений.

Я постоянно сожалел о неосмотрительной поспешности, с которой я спас эту женщину. Что было мне за дело до того, будет она жить или умрет? Я не был молодым горячим юношей, чтобы совершать такие поступки. Уже достаточно скверным было вынужденное присутствие в доме Мэдж, но она была стара и безобразна, и ее можно было игнорировать. Эта женщина была молода и весела и вообще способна отвлекать внимание от более серьезных вещей. Куда отправить ее и что с ней делать? Если бы я послал уведомление в Уик, то чиновники и прочие явились бы сюда и стали допытываться, подглядывать и болтать — кошмарная мысль! Лучше уж переносить ее присутствие, чем это.

Назад Дальше