Был такой разговор, был — и Анете хотелось верить, что не просто размякший от ласк мужчина позволил ей, глупой, вознестись мыслью, мало прислушиваясь к словам и всего лишь уплывая в сон под нежный голосок.
— Анетушка — оглашенье было! — воскликнула Лизета и добавила вполне искренне: — Бедная ты моя!
— Оглашенье, в церкви?
— Да, Анета, да! Он-то от тебя скрывает — а все сговорено! За княжной-то знаешь сколько добра дают? Он на то и банкир, чтобы это понять!..
— А?..
Лизета поняла — Анета хочет и не может спросить о будущем дитяти. Да разве Лизету о том нужно спрашивать? Она развела руками — мне-то откуда знать?
— Вот оно что. Слушай, Лизка… — Анета задумалась, но лишь на миг. — Я его видеть должна, говорить с ним! Он меня тут спрятал, в этой медвежьей берлоге, носу третью неделю не кажет! Лизка, ты ему записочку отвезешь. Я сейчас напишу.
Она быстро подошла к секретеру, осторожно и плавно села, стараясь удобно устроить на коленях набухшее чрево.
— Государю моему, Францу Петровичу Кнутцену в собственные руки, — начеркала она непослушным пером. — Франц Петрович, приезжай, голубчик. Жду тебя и беспокоюсь чрезвычайно. Коли не приедешь — я…
Анета вздохнула и приписала:
— …государыне в ноги брошусь.
Лизета заглянула через плечо.
— Ты, душенька, посадила себе в голову вздор! И я-то сюда насилу добралась, а ты как отсюда к государыне поедешь?
Лизета все еще старалась вставить в речь модное словечко.
— Карету велю заложить — да и поеду! — задорно отвечала Анета. Живя с Кнутценом, она приучилась командовать кучером не хуже подружки.
— Ох, Анетушка, помяни мое слово — не велел он тебе лошадей давать!
Анета позвонила в колокольчик и вызвала горничную, Дуняшу. Велела передать управляющему, немцу Гроссману, что желает выехать.
— Вот и все! Сейчас кататься поеду. В карете-то кто мое брюхо углядит?
— Нет, барыня, лошадей, все в разгоне, — сказала, войдя, Дуняша.
И видно было — говорит то, что ее сказать научили. Не та уж была Дуня, что много лет назад, когда совсем девочкой поступила к Анете! С кем-то из банкирской дворни она жила, а с кем — не понять, поскольку прятать свои проказы она выучилась получше хозяйки. И тоже, поди, лелеяла замыслы, как привязать к себе сожителя попрочнее — уж не Гроссмана ли?..
— Ну, так завтра с утра чтоб была мне карета.
— Увидишь — и завтра не будет. — Лизета ткнула пальцем в записочку. — Так что посылай не посылай, он лишь посмеется. Порви-ка лучше.
— А не посмеется. Он меня знает — пешком уйду!
Анета была полна решимости бороться за банкира. Ну, пусть не женится сразу, пусть жить с ним, как живет Лизета со своим графом… За это можно и повоевать!
— Недалеко ты уйдешь пешком, голубушка, — прозорливо сказала Лизета и села, расправив складки и рюши платья пюсового цвета — модного в этом месяце. — Скажи-ка лучше, как спала, что ела. Спина не болит ли? В твои-то годы — да первого рожать…
Спина болела, но признаваться в этом Анета не стала. Она чувствовала, что подруга к ней переменилась, желает вовсе не того, чего желает Анета, норовит привязать к делам низменным и будничным, а воспарить душой — не пускает. Вот полагает, что и завтра кареты не будет. А будет же! Никуда она не денется!
*
Варенька Голубева быстро шла по улице и улыбалась.
А навстречу шел Андрей Федорович и тоже улыбался.
Варенька, издали увидев его в окошко, быстро собралась и поспешила вынести пирожок, из тех, что сама утром напекла. И по ее румяному округлому лицу было видно — девушка своей работой гордится.
— Возьми, Андрей Федорович, Христа ради!
Голосок у нее был звонкий, знакомый. Как у покойницы Аксюши, подумал Андрей Федорович и вспомнил то, чего вспоминать, пожалуй, и не следовало: как Аксюша выбежала однажды навстречу жениху, безмерно счастливая его приходом, и от смущения заговорила невпопад, но он не слышал слов, он только держал девушку за руки да глядел в глаза, а слух на тот час словно отшибло.
Странным было это воспоминание, неправильным. Андрей Федорович отогнал его и позволил себе немного радости.
— Возьму, радость, дай Боже тебе здоровья и хорошего жениха.
— Пожелай, пожелай еще! — краснея, попросила Варенька. — Соседки говорят — как ты скажешь, по твоему слову сделается!
— Не слушай их, — попросил Андрей Федорович. — Тебе лет-то, поди, уж пятнадцать?
— Четырнадцать еще.
— Будь вперед умнее, — и он, взяв пирожок, перекрестил свою любимицу.
— А правду ли сказывали, будто ты огонь отводить умеешь? Коли ты пожар увидишь, так хозяевам даешь пятак и говоришь — ничего, потухнет! И гаснет!
Такое было однажды — но не с какими-то безликими хозяевами, а с давней знакомицей Катей. Андрей Федорович встретил ее на улице и ощутил беспокойство. Ангел же, глядевший чуть дальше Андрея Федоровича, ощутил жар, который вот-вот должен был вспыхнуть. Это ощущение было уловлено и понято верно. Однако, не желая понапрасну беспокоить женщину, Андрей Федорович в знак своей приязни дал ей полученный утром пятак, добавив:
— Возьми, тут царь на коне; потухнет!
Ему казалось, что царь на коне есть тайный Знак, который посылается ему как напоминание. Но одновременно это была монета, от которой надлежало избавиться. Передавая Знак, Андрей Федорович как бы собирал вокруг себя незримую армию тех, кто в благодарность помянет перед Богом покойницу Аксиньюшку. А ведь нет ничего лучше для облегчения участи покойного, чем милостыня. Вот он и вкладывал в милостыню свой особый смысл.
Катя издали увидела дым над крышей своего дома и пустилась бежать.
Она не замечала, что рядом летит по воздуху белое перо. И она, споткнувшись, упала на колени прямо в пыль, а перо пролетело дальше — прямо в огонь. Опираясь рукой, Катя встала, сделала два шага — ушибленные ноги слушались, но бежать не желали. И тут навстречу ей кинулся ее старшенький, Гаврюша, с криком, что огонь удалось унять.
Катя перекрестилась. И, конечно же, покойницу Аксюшу не помянула, не до того ей было. Но ангел ощутил, что делалось в ее душе.
Он хотел было сказать Андрею Федоровичу, что его хитромудрый замысел бесполезен, но воздержался. Час еще не настал. Хотя был близок…
*
— Андрей Федорович, возьми калачик!
— У меня возьми!
— Не обидь, Андрей Федорович!
Торговцы словно взбесились — наперебой совали товар. И заглядывали в глаза с надеждой. Эта надежда-то и смущала Андрея Федоровича, он не совсем понимал, ради чего такая щедрость. Еще больше она смущала ангела, который все прекрасно понимал, но, увы, был почти бессилен. Его крылья сделались совсем бесперы и прозрачны.
Вся рыночная братия приметила — у кого Андрей Федорович изволит взять съестное, тому весь день выдастся везучий, и покупатель валом повалит, и мелкое ворье обходить за три версты станет.
А уж у кого откажется взять…
Был случай — Андрей Федорович даже руками на почтенного человека замахал:
— Ты детей своих сперва накорми!
И точно — все знали, что этому купцу дворовая девка двойню родила, а он ее вместе с детьми и сбыл с рук, куда — неведомо.
Остановившись от криков, Андрей Федорович слабо улыбнулся — не обессудьте, мол, люди добрые, всех ваших заедок одному человеку не осилить. Он взял калач поменьше и пошел себе прочь, продолжая молитву.
— Повезло тебе, Иваныч!
— Ну, готовь кошель!
Ангел, следовавший за Андреем Федоровичем, как привязанный, глазами в затылок, обернулся и перекрестил Иваныча. Незримо и безнадежно, однако — как знать…
К вечеру, когда Андрей Федорович опять шел Сытным рынком, подошла к нему женщина.
— Сделай такую милость, прими…
И протянула яблоко.
— Иваныч-то как расторговался! И мне помоги, батюшка мой…
Андрей Федорович взял яблоко.
Это было не то, чего он хотел. А хотел он царя на коне, чтобы сразу же его кому-то отдать — еще более нуждающемуся в помощи. И его мысль тут же была уловлена ангелом.
И показалось бедняжке-ангелу, что Знак ему только примерещился, что просто он очень хотел Знака — вот и почудилось, будто избавление уже близко!..
Тяжек был ему земной, да еще и своевольно выбранный путь. Но бросить Андрея Федоровича он не мог. Не потому, что тот бы без него пропал, — нет! Люди уже привыкли к юродивой, уже подавали ей щедро и от души, уже числили за ней многие чудеса. Нет, не пропал бы Андрей Федорович даже самой лютой зимой! Другое беспокоило ангела — несколько стершееся с годами бешеное упрямство подопечного, его кроткий и грозный бунт, выстроенный на ошибке! Если бы Андрей Федорович покарал ту или тех, кого считал виновниками беды, да и опомнился — он хоть знал бы, что сотворил грех и этот грех нужно замолить. Но он карал сам себя — и тут уж остановить его было невозможно…
Неся большое румяное яблоко, Андрей Федорович шел и привычно бормотал. Вдруг остановился. Остановился и ангел. Проследив взгляд подопечного, он все понял.
По другой стороне улицы шел молодой человек в зеленом кафтане, роста не богатырского, но стройный и подвижный. Походка у него была стремительная, и при этом — на устах полуулыбка. Многие девицы оборачивались на юношу, женщины в годах — и те невольно улыбались, бескорыстно радуясь его красоте. А была ли и красота-то? Смелый, живой взгляд темных глаз, черные брови домиком, та удивительная гармония черт, которую ни за что не сочинить воспитанному на античных мраморах живописцу — потому-то они и норовят срисовывать нас, грешных…
Ангел уже достаточно знал историю превращения Андрея Федоровича, чтобы мысль, у него возникшая, оформилась не словесно, а образно.
Он увидел зеркало, высокое, с темной глубиной, словно бы дверь в бронзовых с завитками косяках. По обе стороны двери вспыхнули свечи в канделябрах, более яркие, чем положено быть свечам. И из глубины подступил к самому проему случайно встреченный юноша…
Сходства, такого, чтобы ахнуть от изумления, не было. И все же было — доступное немногим, и главным образом — Андрею Федоровичу. Он увидел разом и себя — много лет назад, и тот образец, с которого себя изваял, наивно украсив одеждой, как иные благочестивые старухи велят шить штаны и кафтаны для греческих голых мраморных идолов. И что-то завтрашнее он увидел — к смущению ангела, только он один и удержал это при себе.
Вытянув руку с яблоком, Андрей Федорович торопливо перешел улицу и протянул свой дар незнакомцу. Тот от неожиданности остановился, вгляделся и понял, с кем имеет дело.
— Прими, — сказал Андрей Федорович. — Прими, Христа ради!
— Я приму, — и молодой человек взял яблоко. — А ты ко мне загляни, я тут неподалеку живу, на улице Плуталовой, в доме Лыкова. У тебя, гляжу, ноги болят от холода, я тебе мазь дам, будешь растирать. Спроси доктора Матвея Порошина — тебя ко мне и проведут.
— Не надо мне мази, радость. А ты яблочко-то съешь. И помолись… помолись…
К большому удивлению ангела, Андрей Федорович не вымолвил имени Аксиньюшки, а махнул рукой и зашагал прочь.
Некоторое злорадство, недостойное ангельского чина, возникло в душе хранителя. Жизнь время от времени царапала коготком ту стенку, которую воздвиг вокруг себя Андрей Федорович. И как если бы на писаной маслом картине одна фигура обрела вдруг живой, из плоти, нос, другая — живое ухо, так в царапинки и щелки втискивалось то, что противоречило миру Андрея Федоровича в самой его основе.
Это еще были случайности, недостойные того, чтобы называть их Промыслом Божьим. Но должен же был Господь сжалиться над упрямцем?!
*
Банкир Кнутцен связался с театральной девкой, постановив для себя, что довольно он вдовел, а перед новой женитьбой стоит нагуляться, чтобы потом уж жить чинно, благородно, быть в почете у новых родственников. Анета была немолода, но все еще хороша и неглупа, он и решил, что танцорка будет благодарна за всякое внимание. Когда же обнаружилась ее брюхатость, он понял, что придется платить, и даже назначил в уме сумму, достаточную, чтобы, уйдя со сцены, купить домик на Петербургской Стороне да и растить там дитя до поры, до времени. Порой же он считал возраст в пятнадцать лет, когда девице следует подыскивать жениха, а молодого человека определять в службу.
Ему и в ум не взошло, что Анета потребует венчаться.
Это был ее последний отчаянный рывок вверх, и она, утратив всякое чувство меры и стыда, домогалась своего с яростью, не стесняясь в словах и угрожая переполошить всех своих светских знакомцев.
Поняв, что уладить это дело добром не получится, банкир очень грубо обошелся с Анетой — накричал, назвал всеми известными ему непристойными русскими словами и запер до родов, решив, что после все уладится само собой.
Он не знал только, что танцовщица, пусть и обремененная брюхом, может быть ловка и сильна. Если бы кто ему сказал, сколько товарок Анеты пляшут Психей, Флор и Галатей на пятом и на шестом месяце, утянувшись до невозможного, он бы не поверил — так легки и беззаботны казались балетные нимфы.
Анета выбралась в окошко, оказалась на заднем дворе, отмахалась палкой от пса и, когда распахнулись для телеги с продовольствием ворота, выскочила с легкостью подлинной крылатой Психеи.
К счастью, на улице были люди, она устремилась к ним, и банкирова дворня видела лишь, как мелькнуло белое комнатное платье.
Бежать Анета все же не могла. Она пошла самым быстрым шагом, на какой только оказалась способна. Безмерно довольная своим подвигом, она тут же принялась выстраивать свое будущее.
Первым делом нужно скрыться. Там, где никто не станет искать. У Лизеты с ее графом нельзя — туда-то и поскачет возмущенный Кнутцен. У товарок по сцене тоже нельзя — и их всех переберут. Полагая, что Анета и впрямь может кинуться государыне в ноги, банкир догадается, и каким образом это можно сделать — во время театрального представления.
Так что театр придется обойти за девять верст. Искать Анету не стали бы разве что на Петербургской Стороне. Только Лизета и знала, откуда подружка родом, но не выдала бы. Анета тщательно скрывала свое унизительное для танцовщицы происхождение. А ведь там, коли поискать, и родня сыщется, дальняя, но все же! Там, на задворках великой каменной столицы, помогут и спасут!
Туда, туда!..
Подружка Маша, незаслуженно позабытая, угомонившаяся, но по-прежнему языкастая Маша, уже воспитавшая детей, и подружка Катя, благоразумная, несуетливая, казавшаяся танцорке пошлой клушей, однако живущая своим домом, где непременно должна быть крошечная горенка, оставшаяся от недавно выданной замуж за чиновника старшей дочери…
И эта — Аксинья…
Но коли Аксинья возомнила себя праведницей — ведь и она должна простить и помочь!
Анета не знала Васильевского острова. Точнее, ей казалось, будто знает, когда проезжала тут в карете. А сейчас она шла пешком и выбирала тихие улицы, потому что было на ней совсем не уличное платье, а такое, в котором по утрам пьют поданный горничной кофей. Она вышла к деревянной церковке, которая показалась ей неожиданной — вроде бы еще недавно ее тут не было.
— Что это за храм? — спросила Анета у чинной старушки в длинном белом переднике, что везла за собой тележку с безногим инвалидом.
— А это Смоленского кладбища часовня, — сказала старушка.
Анета перекрестилась на едва возвышавшийся из ветвей крест.
— Как же мне к Малой Неве выйти? — снова спросила она.
— А вон туда ступай. Да только пешком-то далеко, а ты, гляжу, с прибылью…
— Дойду! — гордо отвечала Анета и пошла вдоль кладбищенской ограды.
Ограда все не кончалась, и Анета заподозрила, что неправильно поняла старушку, поэтому самовольно свернула влево. И вышла к берегу речки Смоленки. Тут лишь она представила себе, где находится, но представила ошибочно, и пошла берегом не туда, где ожидала увидеть Малую Неву и ведущий к Тучкову буяну наплавной мост. Дальше уже была Петербургская Сторона с прямой, как стрела, и совершенно бесконечной Большой Гарнизонной. Дальше ошибиться было невозможно.