«Питомник» процветал обособленно, автономно, только изредка из него, как из боевой крепости, выходили группы молодежи, совершая набеги на соседние улицы и районы, за что он получил второе, неофициальное название – «Рассадник».
Геннадий Матвеевич неделю назад оформился на пенсию и твердо сказал, что больше не будет работать ни часа.
– Будто ты раньше работал! – несправедливо съязвила его супруга Антонина Марковна.
Свою свободу Юркин праздновал неделю подряд, ходя по квартирам и принимая поздравления. Кстати, попутно в одной квартире починил кран, в другой поставил хомут на текущую трубу, в третьей отладил работу унитаза. При этом работа, которую он ежедневно хаял и костерил, как пожизненное свое проклятие, доставляла ему в эти дни удовольствие – потому что не совсем работа, а так, в виде помощи. И даже от денег он спервоначалу отказывался, хотя потом все-таки брал, чтобы не обидеть людей.
Три дня назад, вернувшись поздно вечером, Геннадий Матвеевич почувствовал себя нехорошо.
– Еще бы, – сказала Антонина Марковна. – Столько пить, будет нехорошо! Ложись спать давай.
И Юркин лег – и не проснулся.
Приехавшие утром медики поставили диагноз: «сердечная недостаточность» во сне. Увезли с собой. А через день Антонина Марковна и ее дочери Аня и Алевтина забрали отца из морга, чтобы похоронить из дома, как полагается, а не из казенного холодильника. А то от людей совестно.
Старший брат Валерий больше всего негодовал, что Геннадий даже не успел получить свою первую пенсию.
Он выпивал, горевал и говорил:
– Вот так! Всю жизнь отдал государству, до капли. А оно ему в ответ ни копейки не дало. Заработал пенсию, а не попользовался! Вот так с нами и поступают! Выжимают все, а потом – сразу в гроб.
Утром приехали ритуальные автобусы за гробом и людьми, чтобы ехать на кладбище, собрались соседи, причем не только старики и старухи, но и люди действующие, включая заместителя директора ДЭЗа Опанасенко. И тут выяснилось, что проехать никак нельзя: окрестные улицы запружены автомобилями из-за какой-то демонстрации. Опанасенко ходил узнавать, в чем дело, и, вернувшись, сказал, что там тоже похороны, причем несут покойного к Кремлю.
– А кто помер? – спросил брат Валерий. – Что-то я по телевизору не видел ничего.
– А ты его смотрел? – спросила Антонина Марковна.
– В Кремле, в смысле на Красной площади, давно уже никого не хоронят, – авторитетно заявил Опанасенко.
– Да уж прямо! – не согласился Валерий. – Это просто не было человека такого масштаба, чтобы его там хоронить. Нет, но это что получается? Опять им зеленый свет, а простой человек должен гнить и дожидаться?
– Ничего, рассосется, – сказал кто-то из друзей покойного. – А пока выпить бы.
– Кто поминает до похорон, вы соображайте! – упрекнула Антонина Марковна.
– А я не говорю поминать, я говорю – выпить.
На столе у подъезда, где несколько поколений «Питомника» играли в домино, в карты, а иногда и в шахматы, поставили водку, закуску, стали подходить, выпивать и вспоминать добрыми словами покойного. Брат Валерий, живший на другом конце Москвы и годами не видевший родственников, слушал о Геннадии историю одну другой краше и умилялся. О том, как Геннадий спас ребенка, упавшего в канализационный открытый люк (что сам его открыл и ушел обедать, это уже забылось), как обварился кипятком, ликвидируя аварию, как был всегда весел, остроумен, иногда, конечно, и грубоват, не из-за хамства, а из-за врожденного демократизма, как верно заметил интеллигентный старик Бездулов из дома номер пять, третий подъезд, квартира восемнадцать.
Антонина Марковна тоже пригубила за компанию, а потом села в сторонке, на лавочку, со старушками, и, вытирая глаза, сказала:
– Между прочим, всю жизнь на вас горбился. У вас же совести нет, вы же звоните в ночь, за полночь, Матвеич, беги, спасай. И он бежал! Ни разу не отказался.
Все кивали, зная, что Матвеича не только ночью, но и днем дозваться было трудно, но, во-первых, не хотелось обижать вдову, а, во-вторых, приятней думать, что так все и было.
– Перед смертью как чуял, – всхлипнула Антонина Марковна. – Вот, говорит, Тоня, как интересно жизнь прошла: в Москве всю жизнь живу, а Москву, можно сказать, и не видел. Так все время в «Питомнике» нашем и кручусь. Ты, говорит, не поверишь, я, говорит, на Красной площади последний раз был примерно лет тридцать назад.
– Не может такого быть, – сказал Бездулов. – Ну последние лет двадцать ладно, понимаю, а раньше, в советское время, он что, на демонстрации не ходил? Все же ходили в обязательном порядке!
– Какие демонстрации, у него всегда дежурство в это время было! Это вы люди вольные: дверь закрыли и ушли, а он к вашим трубам и унитазам насмерть был привязан. Если что случится, с кого спросят?
Валерий был потрясен.
– Тридцать лет?
– Да так выходит.
– То есть это было его последнее желание? – спросил Валерий.
Антонина Марковна не поняла:
– Почему?
– Ну последнее желание – это то желание, которое бывает последним. То есть которое человек говорит перед смертью. Гена перед смертью говорил, что тридцать лет не был в Кремле. Значит, это было его последнее желание. И мы обязаны, а я в первую очередь, как брат, это желание выполнить.
– Ты, что ли, его мертвого на экскурсию отвезешь? – спросил Опанасенко.
– А хотя бы! И почему на экскурсию? Там тоже кладбище! Ленин лежит, Сталин лежит, Ворошилов, еще эти…
– Брежнев, – подсказал кто-то.
– Именно! – все больше волновался Валерий. – А хоть один простой рабочий человек там лежит? Хоть один? У нас государство народное или нет? Хоть один из народа человек лежит там?
– Ни один, – ответил за всех лучший друг покойного Юркина, дворник Равиль Муфтаев.
– Так будет лежать! – закричал Валерий.
– Где? В стене? – уточнил Бездулов, любящий исторические факты и много знающий о них.
– Да хоть в мавзолее! Ленина выкину, а брата положу! – заявил Валерий. – Тащите гроб сюда!
– Дядь Валер, ты чего? – спросила Аня, младшая из дочерей, но самая здравая в этом семействе. – Кто нам позволит?
– А почему я должен спрашивать кого-то? – спросил Валерий. – Этих там закапывали, нас спросили? Вот и я не буду спрашивать. А кто запретит, пусть покажет бумажку, где написано, что там нельзя хоронить!
Конечно, идея была нелепая, дикая, против нее возражали, но как-то в итоге получилось, что она овладела всеми. Гроб вынесли, поставили на табуретки, как положено, постояли, плача и прощаясь, потом подняли на плечи и понесли к ожидавшему перед выездом на улицу автобусу-катафалку.
Валерий восклицал:
– Вот, Гена, смотри, смотри в последний раз на этот дом! Может, он стоит и не рухнул до сих пор только благодаря тебя! Прощайся, Гена! Никогда этот дом не увидит больше тебя, а ты его, но вы останетесь в сердцах друг друга!
И вдова Юркина, и Аня с Алевтиной удивлялись: они не знали, что Валерий Юркин так красноречив. А жена Валерия не могла оценить, лежала дома с повышенным кровяным давлением от жары, позвонила лишь по телефону, выразила соболезнования и просила Антонину не давать Валерию пить лишнего. Та согласилась, хотя просьба была неопределенная. Что значит «лишнее»? Для одного человека и второй стакан лишний, а для другого и вторая бутылка в меру.
Кто-то в доме догадался: поставили траурную музыку, открыли окно, чтобы было слышно.
И под этот аккомпанемент медленно вышли за тихо едущими тремя похоронными автобусами на улицу, вливаясь в поток, направляющийся к центру.
Кроме Антонины Марковны, Валерия, Опанасенко, Ани и Алевтины, Бездулова и Муфтаева многие пошли проводить Юркина в последний путь.
Пошла старуха Синистрова, у которой Юркин однажды чинил слив в ванной и попросил заплатить не деньгами, а натурой. Синистрова дала ему бутылку, но предупредила, что, если он напьется и дела не сделает, она пожалуется начальству. Юркин ответил, что будет только прихлебывать; он прихлебывал, посвистывал и работал, а потом затих, Синистрова, войдя, увидела: лежит Юркин возле ванной, уютно свернувшись, и посапывает; и она, вместо того чтобы скандалить и будить его, стояла, уливаясь слезами и жалея о том, что никогда у нее в ванной не будет лежать мужчина, пусть даже и пьяный, но – свой!
Пошел Лёка Сизый, бессемейный балбес тридцати двух лет, трижды сидевший за мелкое воровство; ему Юркин однажды на просьбу прикурить дал целую коробку спичек (тогда зажигалки были еще не в ходу) и сказал: «Бери насовсем, у меня еще есть!» – и Лёка на всю жизнь это запомнил как пример доброты и великодушия, и, если бы все себя так вели, он, быть может, и не воровал бы! Хотя вряд ли.
Пошла Вероника Струдень, продавщица молочного магазина, которая знавала Юркина еще тогда, когда он был молод и она была молода, и однажды он, навесив в магазине батарею, протискиваясь мимо нее в узком коридоре, прижался своей жесткой грудью к ее мягкой груди, сказал: «Ишь ты!» – и пошел себе дальше, а в Веронике что-то волнительно дрогнуло, потом тепло сжалось – и долго не отпускало, долго она, видя Юркина издали, ощущала теплый комочек в сердце и все ждала, не подойдет ли еще, не скажет ли чего-нибудь, но так за тридцать с лишним лет и не дождалась, зато была уверена, что есть любовь на свете, а разве мало этого человеку для счастья?
Пошли пять-шесть мальчишек, с которыми однажды Юркин разговорился, спросил, играют ли они в пристенок, удивился, что нет, и научил, и они к радости матерей бросили свои мертвые компьютеры ради уличной живой игры, азартно кидали о стенку монетки, которых у них были полны карманы: деньги ведь подешевели, и в каждом доме скопились копилки-хрюшки или просто стеклянные банки, полные доверху мелких монет – белесых игрушечных копеечек и пятачков, зеленоватых гривенников и полтинников, да и рублей тоже, ибо стали они по сути копейками (чистая правда: в описываемое время батон хлеба стоил шестнадцать рублей, то есть ровно столько, сколько он стоил когда-то в копеечном эквиваленте; зато водка подешевела фактически до рубля, вот и делайте выводы).
Пошли одинокие сестры Кудельновы, вспоминая, как соседи сверху залили их, а они ругали не соседей, которые были на даче, а Юркина, который все никак не мог перекрыть трубу, ругали последними словами, со злостью, и за эту мелкую злость им потом было стыдно перед собой и перед Юркиным, вот они и шли, отчасти как бы заглаживая свою вину.
Пошел Иннокентий Исподвольский, который, живя давно в «Питомнике», ни с кем не знался, жил один, до семидесяти лет ездил на работу через всю Москву в свой любимый НИИ, хотя платили ему там гроши и все время намекали на нехватку рабочих мест для молодых кадров; наконец вышел на пенсию, просидел год у телевизора, а потом, озираясь, будто в диком лесу, выбрел к кустам, которые местные называли «оазис», там собирались лучшие игроки в «высокогорные шашки», как почему-то называл домино один из местных острословов. Исподвольский никого не знал, это был чуждый мир туземцев, а он чувствовал себя заблудившимся путешественником; но понемногу освоился, и именно Юркин был первым визави Исподвольского, учил, журил и корил его, но без злобы, и Исподвольский заболел игрой, радостно ковылял в урочный час, чтобы занять место себе и Юркину.
Пошел Игорь Злостев, у которого Юркин два раза брал взаймы, и Злостеву приятно было вспомнить, что он оба раза дал.
Пошла Инна Квасникович, одна из десятков тысяч приезжих проституток, свившая себе недавно гнездо в «Питомнике»; вчера два насосавшихся своей подъязычной дряни таджика долго мучили ее, а потом тоже напихали в рот этой гадости. Инна, чтобы перебить противные ощущения, выпила водки, а с утра было так худо, что она хотела отравиться или броситься с балкона, но увидела внизу похороны, вышла, опохмелилась, потом вынесли гроб, она посмотрела на строгое, чистое, доброе лицо покойника и заплакала, чувствуя благодарность к нему за то, что он ничего плохого ей не сделал.
Пошли Роза Максимовна Петрова, гинеколог и дважды вдова, Женя Лучин, мотоциклист-гонщик со сломанной рукой в гипсе, Петя Давыденко, навсегда полюбивший группу «Раммштайн» и отказывающийся принимать что-либо, кроме нее, косоглазая и добрая старуха Мущинова, молчаливый Тихомиров, балагуристый Жерехов, пошел даже человек из шестого дома, квартира номер семь, который утром уходил, вечером приходил, и никто не знал его имени, отчества и фамилии, у него никогда не текли трубы и не портились краны (или он чинил сам), Юркин даже предполагал, что он вовсе не живет в квартире семь, а, входя в подъезд, тут же через подвал исчезает куда-то тайным ходом…
И еще кроме поименованных за гробом пошли сто двадцать семь человек.
А по Москве волнами распространялись слухи, и волны эти, вопреки физическим законам, не затухали, а становились выше и бурливей.
Штаб протестного гражданского движения «Свободная зона», пустовавший вот уже неделю по причине отсутствия каких-либо мероприятий и отключения коммунальных услуг за неуплату (даже туалет не работал), в одночасье наполнился галдящим народом. Вскоре прибыл лидер Игнат Кабуров с лысой подругой декадентского вида и гневно сказал:
– Как вы работаете, господа? Город поднялся, мы должны быть впереди, а нас нет вообще! Кстати, в чем там дело?
– Парня несут, которого сбил сын Шелкунова! В Кремль. Чтобы Шелкунов вышел и покаялся! – доложил верный помощник Кабурова Витя Мухин, любивший в детстве рисовать карты островов и кладов, закапывать их, обернув в целлофан, потом случайно находить и подбивать друзей на приключенческие поиски. Однажды они две недели строили в сарае парусный фрегат, но пожар помешал продвинуть дело дальше, хотя успели спасти из огня фальшкиль, фортимберсы, носовой дейдвуд, кильсон, форштевень, греп, княвдигед, лисель-индигед, бимсы, пиллерсы, ахтерштевень, бархоуты (не все); потом это все растащили местные пацаны.
– Ага, дождутся! Выйдет Шелкунов и на колени встанет! – иронично отреагировал Кабуров.
– Не Шелкунова сын сбил, а Викентьева, министра, дочь, – поправил кто-то. – И не парня несут, а пенсионера. Несут хоронить, там ритуальные автобусы были, а люди присоединились, подумали, что демонстрация.
– Неважно, – сказал Кабуров. – Мы должны это использовать. Предложения?
– Время неудачное, – вздохнул один из соратников. – Одни выборы прошли, другие еще не скоро. И больших политических событий не было. И президент с премьером ничего такого не говорили, чтобы протестовать. И указов никаких не было. Мертвый сезон.
Все молча согласились. Действительно, разгар лета, людям не до политики и вообще ни до чего, многие в отпуске, на дачах, по Москве даже можно стало ездить без пробок, то есть не совсем без пробок, конечно, но и не так, чтобы за час преодолевать километр Третьего или Садового кольца.
– Думайте, думайте, – призывал Кабуров, который уже сам все придумал, но медлил, чтобы, когда все обнаружат свою несостоятельность, блеснуть лидерским умом.
Его подруга Гжела (псевдоним, настоящее имя Галя) села на подоконник с ногами, боком ко всем, помня, что она в профиль похожа на Анну Ахматову, и сказала:
– Все просто. Выйти с лозунгом: «Надоело!»
– Что надоело? – спросил Игнат.
– Все надоело. И это ведь правда. Всем все давно уже надоело.
Политолог Холмский, человек в очках и с суетой неугомонной мысли в бегающих глазах, горячо возразил:
– Технология протестных лозунгов устарела. Люди хотят позитива. Они идут за позитивом.
– Они сидят дома и лениво смотрят, как позитив идет сам по себе, – не согласилась Гжела.
Вспыхнул спор. Одни были за протестные лозунги, другие за позитив.
Кабуров поднял руку. Все умолкли.
– Хватит нам уже доказывать, что власть преступна, она и так это знает, – сказал он, как отрезал. – Хватит доказывать, что мы единственные поборники свободы, это тоже всем известно, – сказал он. – Хватит твердить про масло масляное, водяную воду, огненный огонь. Очевидность – враг политики, – сказал он. – Сила власти не в том, что она делает и о чем она говорит, – сказал он. – Сила власти в том, чего она не делает, невзирая на необходимость, и о чем не говорит, невзирая на запросы. Таинственность – вот в чем сила. Никто точно не знает, чего именно хочет власть, поэтому все растеряны и деморализованы.