– Ты что же, отобрал у дяди фотоаппарат? Или выпросил? Фу! Как же он теперь будет работать, дядя твой?
– Ну, Настька… Ты что! Ты смеешься, да? Как я мог отобрать?! И не выпрашивал я, еще чего! Я, помнишь, тебе рассказывал, что начал делать фотоальбом о Ленинграде? Исторический.
– Исторический! – прыснула Настя.
– Ну не в том же смысле! Какая ты!.. Исторический, потому что называется «Путешествие из Петрограда в Ленинград». История города: старина, строительство, события всякие, человеческие портреты. Для этого нужно многое уметь. Совмещать снимки, например, комбинировать, выбирать говорящие ракурсы. Чтобы не просто какой-то вид был на фотографии, а со смыслом. Чтобы за внешностью что-то стояло важное. Вот, например, сколько хороших снимков «Медного всадника» существует, как по-твоему?
– Да сколько угодно! Сколько хочешь открыток! В любом почтовом отделении и в магазинах тоже!
– А вот и нет! Все они, в общем-то, одинаковые: снятый издали серый силуэт на фоне неба. Ну пейзаж там кое-какой – невнятный. А я ходил-ходил вокруг и понял, что, если Петра снимать не издали, а вблизи, прямо под камнем, получается, что он летит на коне, представляешь?!
– Представляю, – не очень уверенно сказала Настя. – А как же все-таки дядин фотоаппарат?
– Дядя Макс мне его отдал, когда я рассказал о своей идее с фотоальбомом, – ему очень понравилось. Он сказал, что это задача для опытного фотографа, что надо потренироваться, подучиться, набрать материала во много раз больше, чем нужно, чтобы было из чего выбирать лучшее. Что фотокорреспондент должен уметь работать в любых условиях и с любой техникой и…
– А дядя? Не должен? – дразнила Настя.
– А дядя завел себе новую камеру. Профессиональную. Называется «Репортер». Сильная вещь.
– В любых условиях, значит… Тогда докажи! Сними для меня Галину Уланову в «Жизели» на эту самую твою «шесть на девять».
– Лучше тогда девять на двенадцать – открытку. Только… Настя, условия условиями, а вспышка нужна, если в театре. И не пустят туда с камерой…
– И какой тогда из тебя герой-репортер? В любых условиях, в любых условиях! Мишка-хвастунишка.
– Настя, я же только учусь пока… Ну я попробую, посмотрю, что там и как. Может, из-за кулис… Только вот вспышка… Как-то, наверное, надо договариваться, пропуск добывать…
– Другой разговор! С тебя снимок Улановой!
Фотографический портрет Галины Улановой с букетиком и в шнурованном корсаже Жизели, вернее, фотооткрытка с ее отпечатанным автографом и с типографской строчкой на обороте «Фоторабота М. Январева» хранилась у деда в одном из старых прабабушки-Настиных альбомов. Но осталось загадкой, сделан ли этот портрет Мишей Январевым или его дядей по отцу Максимом Никаноровичем, репортером молодежной газеты «Смена».
Открытка, видимо, довольно широко продавалась, тираж был десятитысячный, и куплена была после войны, в начале пятидесятых, именно тогда, когда и выпущена, судя по дате. Когда и где была сфотографирована балерина, можно только гадать. Открытка выпущена в Ленинграде, но в то время Галина Уланова танцевала уже в Большом театре. Поэтому М. Январев снимал ее либо в Москве, либо во время гастролей в ленинградском Кировском театре. Либо открытка выполнена с довоенного негатива – и такое могло быть.
Но толку-то сейчас от наших домыслов… Это Ася у нас – главный открыватель тайн, ее судьба ведет.
* * *
Миша Январев стоял на самом горбу мостика чрез Лебяжью канавку. Серая парусиновая панама надвинута на нос, клетчатая рубашка с короткими рукавами наполовину распахнута, то ли по случаю майского тепла, то ли из-за частичной утраты пуговиц в транспортной давке. Широкие бриджи измяты, но они измяты всегда – судьба у них такая, говорила Мишина мама.
На шее у Миши, или у Майка, или у Января, как его, случалось, называли приятели из фотостудии, висела непременная фотокамера.
Настроение у Майка портилось с каждой напрасно улетавшей минутой, день проходил бесплодно: ни дома, ни фонари, ни мосты, ни лодки, в этом году рано спущенные на воду, не желали под сегодняшним бездумным, ничем не омраченным и ничем не украшенным небом выглядеть достойными внимания Мишиной фотокамеры. Даже дирижабль, поднятый по какому-то случаю над Невой, который просматривался в перспективе Лебяжьей канавки, обманывал ожидания и выглядел глупой надутой рыбиной малоблагородных очертаний. К тому же под дирижаблем болтался и парусил нелепейший оранжевый рекламный баннер, который не убьешь никаким фотошопом, никакими цифровыми фокусами.
Впрочем, фотошоп был Майком хотя и освоен вполне, но глубоко презираем – Миша увлекался старыми и даже старинными технологиями фотосъемки, ставил перед собой задачу возродить благородное искусство фотографии. Но – дело это дороговатое, потому, чтобы реализовать свои замыслы, приходилось Майку, в ущерб школьной науке и к маминому ужасу, подрабатывать студийными съемками, заказными репортажами на всяческих юбилеях, корпоративах, свадьбах и ресторанных гулянках сомнительного толка.
Пытался он создавать и портфолио красоткам-девицам, якобы актрисам, состоявшимся и будущим, но молодая кровь его мигом вскипала, когда девушки в свете софитов довольно смело и опытно демонстрировали свои прелести. Девушки моментально замечали волнение молоденького симпатичного фотографа и, случалось, предлагали оплатить его услуги не деньгами. Майку, однако, приходилось изображать святого Иосифа – деньги были нужны для осуществления его заветной цели, к тому же отпугивали напор и явная опытность девиц.
К концу последней школьной четверти и предпоследнего школьного года Майк кое-что скопил, чтобы позволить себе обзавестись и пристойной съемочной техникой, и необходимыми материалами. И вот… Пустота. Город не давался, город был равнодушен и глух и не желал в ясный солнечный день исповедоваться.
То ли дело было осенью, когда вместе с листьями улетала за край неба душа. Или необыкновенно снежной, необыкновенно белой зимой, седой, как память, зимой, когда улицы гляделись страницами задуманного Майком фотоальбома, и не требовалось никаких особых изысков, чтобы тайное сделалось явным на фотобумаге. Или в марте, когда отсырело, и потекла по городу хмурая усталость, и не было терпенья дождаться майской зелени и прозрачности воздуха и чувств…
И что же май? Вот он, май, – сам по себе месяц, один из двенадцати, а Майк Январь сам по себе – фотограф. Отщелкивай кадры, штампуй красивенькие открытки, радуй девчонок-одноклассниц. И себя самого – своей популярностью. Вот так. Хоть бы гроза, что ли…
Хоть бы гроза, что ли, взмолился Майк, но грозы не предвиделось. Вместо столь желанных грозовых раскатов на мостике раздался визг тормозов старых «жигулей», перед капотом которых, даже не ускорив шаг, проследовала взлохмаченная худенькая девчонка в обнимку с большущей матерчатой сумкой.
Девчонка завертела головой, но очень было похоже, что «жигулей», чуть ее не сбивших, так и не заметила. Шла она словно по какому-то своему миру, который не пересекался с ныне обитаемым, и безвредны для нее были страшные проклятия водителя, который из-за этой раззявы чуть не стал убийцей.
Девчонка шла себе нога за ногу, а водитель орал, от безнадежности обращаясь к Майку:
– Парень!!! Нет, ты видел – разгуливает она! …!!! Выдрать как сидорову козу! …!!! Я без тормозов из-за дуры останусь! Ты, парень, случайно не сфоткал момент, а? Какой ты после этого… А-а-а! – махнул рукой водитель и снялся с тормозов, покатил по Пантелеймоновской к Литейному проспекту, а за ним потянулся дымный зловонный хвост выхлопа.
Девчонка не успела уйти далеко, и Майк, досадуя на сегодняшний бесплодный день, забыв от досады о выдержке и прочих профессиональных условностях, навел свой длиннофокусный объектив, поймал в кадр девчонку и щелкнул затвором. Просто так, разрядки ради сделал заведомо негодный кадр, от чего настроение его ничуть не улучшилось.
Девчонка, понятно, ничего не заметила, только головой повертела с видом ошеломленным, будто с луны свалилась, и, все так же обнимая свою дурацкую разрисованную сумку, свернула на мостик, перекрывающий интимный момент слияния Мойки и Фонтанки.
* * *
Перед Асей тетрадь… Нет, не та, где любовь и разлука, а другая. Вполне современного вида, черно-глянцевая, с черепом и розой и каллиграфически выписанным сонетом Шекспира на обложке. В тетради формулы, задачи и ненавистные – злокозненные до маниакальности – квадратные уравнения. Решения перечеркнуты, потому как даже Ася понимает, что никаких отрицательных дискриминантов, а также иксов-игреков равных скольким-то там сотым в периоде быть не может в школьном учебнике. Стало быть, решение неверное и ну его совсем. На контрольной, если такое чудо-юдо попадется, то или повезет, наконец, раз в жизни и само собой решится, или спишется, или попросту сойдет и так.
Если бы не цифры, знаки и латинские буквенные условности! Если бы солнце, дороги, деревья, дожди, туманности и созвездия…
По Асиной вселенной сумасшедшим вихрем разнесло некий образ. Иногда кажется, что недолго вычерпать из космоса каких-то полвека или пусть немного больше, пропустить сквозь пальцы лишнее и – сложится головоломка. Сложится головоломка – портрет мальчика, юноши с фотоаппаратом.
Какой-то кекс в панамке и уродских штанах снимал сегодня у Летнего сада. Наверное, из тех уличных кексов, которые щелкнут и суют в руки бумажку с телефоном, чтобы вы позвонили и, заплатив втридорога, забрали свою фотку, чаще всего безобразную.
Или?.. И на мгновение перехватывает у Аси дыхание, на мгновение возвращается вечернее солнце у Михайловского замка, бьющее в спину, слепящие блики на воде. И мальчик по другую сторону мостика, наводящий на нее большой длиннофокусный фотоаппарат, мальчик, которого она по привычке своей витать в облаках толком и не разглядела.
А вдруг?.. Нет, не может такого быть, думает Ася, потому что настроение из-за алгебраической пытки хуже некуда. В следующий момент она задает себе вопрос: а почему не может? Ради чего тогда была затеяна прогулка? Чтобы встретить судьбу и не узнать ее? Надо было остановиться – остановить мгновенье, как на фотографии. Разглядеть. Разглядеть, понять и – может быть, узнать, вспомнить, протянуть руку. Но теперь…
Ася уныло сидит над математической тетрадью. Вдруг тетрадь странным образом, верно под воздействием Асиных размышлений и сожалений, начинает меняться и превращается в ту старую, пожелтевшую, с рассыпающимися страницами, что стала так дорога…
«Я помню, что волосы у тебя выгорали до белизны в первые же солнечные майские дни, а глаза, наоборот, темнели, из светло-серых становились… Становились цвета белой ночи. Вот! Я придумала это сравнение или нет, не знаю, не вспомнить что-то. Но я тут стала поэтессой, Мишка, и мне, наверное, будет стыдно, когда ты прочтешь мои записи. Если прочтешь… Но мне надо помнить, не забывать, и поэтому я записываю. На всякий случай. И боюсь подумать, на какой такой случай.
Я помню, что летние брюки из светлой рогожки у тебя всегда были измяты, несмотря на то что ты отпаривал их „с рвением“, как говорила твоя мама. Помню, что рубашка в сине-рыжую клетку всегда выползала из-под ремешка и пузырилась, и была она потерта вокруг ворота и на правом плече жесткой перевязью, на которой висел фотоаппарат…
Ты не забыл меня, Мишка? Ты мне пишешь? Мне даже страшно, насколько ты стал дорог мне…»
Город за окном потемнел и лишь контурами выступал на фоне неба. Небо, наоборот, словно прояснялось: дневную белесую эмаль вытесняла прозрачная и глубокая ночная прозелень. Окно было распахнуто, в Асиных лохмах гулял сквознячок, математическая тетрадка валялась на полу и была попрана плюшевым тапком. Ася почти спала, опершись о подоконник локтями. В дреме складывался монолог и – созревало некое решение.
«…Ты не забыл меня, Мишка? Ты мне пишешь? Мне даже страшно, насколько ты стал дорог мне. Иногда я готова сложить в котомку, в „сидор“, все самое необходимое и сбежать домой. Но это будет дезертирством. У всех ведь кто-то дома остался. А с дезертирами разговор один. Я двоих таких видела, Мишка, когда их поймали. Они были какие-то изломанные, какие-то… как хворост. И грязные, ободранные, в крови и черные – от побоев. И полумертвые – от стыда и ненависти, своей и чужой, как Георгий Иосифович сказал. Мне кажется, он их жалел. Дядя Сережа, гармонист наш, тут же дал ему спирту из своей фляжки и исподтишка погрозил кулаком, но я случайно увидела. Дядя Сережа заметил и мне тоже погрозил – мол, ни слова никому… А я и не собиралась сплетничать. Какие сплетни, если за ними, за этими двумя, смерть стояла. Говорили, что это были отец и сын, встретившиеся на фронте. Сын – лейтенант, отец – рядовой…
Помнишь, как мы маленькими еще любили страшилки друг другу рассказывать? Про врагов, про шпионов, про злодеев-людоедов всяких, про страшные пытки? Иногда мне кажется, что все наши страхи и выдумки ожили и оказались страшнее, чем мы могли себе нафантазировать. И как-то все просто, обыденно. Когда кровь по вычерненному лицу течет и постепенно темнеет, когда глаза белые и незрячие от боли, это очень страшно, Мишка, но теперь – обыденно…
Мы, кто постарше в ансамбле, иногда помогаем в госпитале, санитарим у выздоравливающих. Я понимаю, что это не слишком необходимо – есть кому там полы мыть или воду в графины наливать. Но в жуткие послеоперционные палаты, откуда вой доносится, нас не пускают, жалеют…
Нет-нет, я не хочу об этом. Я о другом хотела.
Знаешь, мы за грибами ходили. Очень рано, после тепла, дождей и прямо тропических каких-то гроз появились подосиновики. У них толстые крапчатые ножки и необыкновенно красные шляпки – как на картинке в твоей детской книжке с загадками. Помнишь:
Я в красной шапочке расту
Среди корней осиновых,
Меня узнаешь за версту.
Зовусь я… подосиновик.
И земляника рано созрела: как на стежке, на дорожке вижу алые сережки… Вот мы взяли сумки и пошли в лес – чтобы разнообразить стол, сказал Георгий Иосифович. Лес высокий, светлый. Сосны, березы и цветущая трава. Разбрелись, и я немножко заблудилась. Ты ведь знаешь, как я плутаю даже в городе. А уж в проходных дворах! А в лесу! Ты ведь знаешь, что я всегда уверена, что знаю, куда идти, а оказывается, все наоборот. Что-то у меня в голове перевернуто, какой-то компас неправильный, наизнанку вывернутый. Но ты не беспокойся, я только немножко заблудилась, даже не успела испугаться – меня сразу наши отыскали. И отругали, конечно, за то, что забрела против инструкции. Но – ты понимаешь, Мишка, к чему я о таких пустяках пишу? Я знаю – понимаешь. Так вот.
Я заблудилась (ну на пять минут каких-то!), стояла, смотрела вверх, вокруг, дятел стучал (и совсем не похоже на пулемет, как они все считают), и… надо ли продолжать? Ведь ты уже догадался, о чем я. О той старухе, конечно, которую мы, заблудившись, встретили в Павловском лесу. Потому что какой это парк? Это настоящий лес, чуть сойдешь с дорожки. И белые цветы земляники, и черничники, и комары, и заводи с болотной травой, и дремучие елки васнецовские.
А старуха-то? Прямо как из елки вышла. Помнишь? Мы ведь не заметили, откуда она взялась. Мы тогда посмеялись с тобой, решили, что она старая и бредит. Но теперь мне кажется, что не была она такой уж старой – высокая, худая, глаза блестящие. Ну и наговорила она нам… А ведь война-то, как она сказала – „многоубийственная“, и вправду началась… И, Мишка, может, и все остальное, что она наговорила, тоже правда? Про семьдесят лет я, конечно, не верю. Но, может, мы не расслышали, а она сказала не семьдесят, а семь?..»