— Встань.
Я снова был мальчиком — бедным ребенком в деревянной зале нашего дома; мне было семь, я совершил ошибку — повесил сушиться на каминную решетку свой мокрый от снега плащ. Зима за дверью, холодная зима, рождественское пламя в камине заставляет плащ плакать на пол и дымиться долгим паром. Человек, стоявший надо мною, как осадная башня, приказывал мне встать, потому что еще не кончил бить меня.
Я вскарабкался с земли — сначала на одно колено, потом попробовал подняться рывком. Стоявший сзади человек — наверное, франкский сержант — вздернул меня на ноги. Ненавижу, подумал я сладостно, глядя в расплывчатое лицо Бодуэна, бывшего сейчас мессиром Эдом. Ненавижу тебя. Но я уже вырос, теперь я могу отвечать. Потому что все так плохо, что я больше тебя не боюсь.
— В Тулузе есть кому тебя выкупить?
— Бодуэн… предатель.
Я даже хотел плюнуть — во рту накопилось немного крови — но плевок повис на губах и упал мне же на грудь. Бодуэн снова ударил — в подбородок, так что клацнули зубы; его кольчужная перчатка сдирала кожу. Похоже, он старался бить не сильно, но я все равно упал. И снова поднялся, опять с помощью сержанта.
— Выкупить есть кому?
Хотел бы я знать, подумал я с возвращающейся от ярости ясностью разума. Что тебе ответить? «Граф Раймон — мой отец, передай ему, что я его сын, он захочет выкупить меня. Или хочешь — выкупи меня сам, брат моего отца,
— Ну и?
— Что… мессир?..
Опять не знаю, кто первым перешел на франкский. Французский Бодуэна был куда красивей, чем провансальский. Его голос делался выше и даже как будто мягче.
— Давай, говори дальше. Сделай так, чтобы я тебе поверил.
Он тяжело сел на край кровати, на пару долгих мгновений присосался к бутылке.
— Вина тебе не предлагаю — опять сблюешь. Говори.
Вот так и получилось, милая, что мессир Бодуэн Тулузский первым изо всех узнал мою тайну.
Он спросил, католик ли я. Я честно сказал, что да. Он нагнулся надо мной — в какое-то ужасное мгновение я подумал, что сейчас он поцелует меня в забинтованное лицо. От него пахло выпивкой. Но Бодуэн выпростал из-под одежды нательный крест — большой, со стертой временем фигуркой Спасителя — и потребовал приложиться, в знак того, что я говорил правду. Я послушно ткнулся в теплое золото губами, причем от попытки приподнять голову всю ее пронизала острая боль.
Бодуэн снова выпил. Он внимательно рассматривал мое лицо — то, что от него было видно поверх повязок, а именно пару глаз, будто ища обещанного родственного сходства. Он усмехался — уже не весело, но так, будто ему было больно.
— Раймон об этом знает?
— Нет, — честно ответил я.
— Почему?
— Я… еще не сказал ему.
— Я спросил — почему?
— Потому что… потому что не было времени. Война…
В голосе Бодуэна было что-то для меня непередаваемо страшное. Безнадега. Полная безнадега.
— Знаешь, — медленно сказал он, — знаешь, я расскажу тебе кое-что. Некогда я, молодой и веселенький, приехал в Лангедок за отцовским наследством. Приехал к брату Раймону… к своей родной крови.
Молодым — я еще мог его представить, хотя и с трудом, а вот в веселенького — не поверил. Это лицо никогда не умело улыбаться, по моим представлениям — разве что усмехаться краем губ, как сейчас… Окситанцы могут себе позволить явно выражать чувства; франки — сдерживаются. Я вспомнил, как мессир Эд ненавидел, когда я плакал от его побоев. Заплакать — означало верный способ продлить самому себе наказание…
А вдруг — все наоборот, и существовал некогда черноволосый юноша с открытой улыбкой, с широкими распахнутыми глазами, приехавший издалека в веселое приключение, в новую землю, за любовью своего брата?
— Угадай, что сделал любезный брат, когда я нашел наконец его, — продолжал Бодуэн, помавая рукой с зажатой в ней бутылкой. Фривольный жест выглядел в его исполнении угрожающим. — Раймон, кстати, тогда был занят войнами в Провансе. Наконец мне удалось его настичь — проехав по его следам почти что весь Лангедок, я застал его в Сен-Жилле, в графском замке. Не меньше достопамятного легата де Кастельно я за ним гонялся. Так вот, Раймон принял меня и выслушал, даже весьма благосклонно. После чего заявил, что знать меня не знает, не было у него и нет никакого брата; и предложил мне вернуться во Францию за документами, удостоверяющими, что я — сын принцессы Констанс и графа тулузского!
Бодуэн захохотал, будто рассказывал что-то очень веселое. Я начинал понимать, что собеседник мой зверски пьян — еще бы, в одиночку осушил почти что две большие бутылки! Я всегда боялся сильно пьяных — они своими страстями не владеют, такой зарежет — а проспавшись, покается… Я лежал, вжимаясь спиной в постель, и радовался, что лицо мое почти все под бинтами, выражения так просто не разглядишь. А то еще примерещится моему не в меру разбушевавшемуся родичу, что я смеюсь или, наоборот, грущу не к месту…
— Я поехал, конечно, во Францию. А делать-то что? — продолжал тот. — Полгода где-то у меня заняла эта возня с документами! И вот прелаты и бароны двора, общим числом где-то двадцать человек, составили мне бумаженцию о моем происхождении, рождении, образовании… Подписи, печати, все как положено. И доказывала та бумаженция, что я в самом деле сын мадам Констанс, матери графа Раймона VI и сестры короля Франции!
Он снова засмеялся, раскачиваясь взад-вперед.
— Сам смотри: об отце ни слова. Откуда взять доказательства, что покойный граф — мой отец, ежели родился я уже после развода родителей? Мало ли, с кем принцесса Французская по дороге гульнула. А то, что мать моя была честнейшая из замужних женщин, и то, что рожа моя, как все говорят — вылитый Раймон Пятый, чтоб ему пусто было, бабнику и еретику, — это доказательство в бумажку не занесешь. Слова брата, конечно, хватило бы. Но Раймону лишний братец был ни к чему. Я, видишь ли, своим появлением нарушал наследственное право Рамонета — нашего драгоценного принца, Раймончика; так я и стал «сводным братом графа», что может быть глупее при обоих общих родителях? Ничего, Раймон мне еще честь оказал, что вообще признал. А не отправил хорошим пинком под зад, вместе с моей бумаженцией, чистить выгребные ямы. Слышал такое выражение — sed privatum beneficio et honore? Значит, «без личного апанажа и сеньории». Употребляется по большей части в актах признания незаконных сыновей.
Я слушал, похолодев от страха. Все мои худшие опасения, беззастенчиво разбуженные Бодуэном, терзали меня, как скорпионы. Скорпион сам себя гладит ядовитым жалом — так и отчаяние подпитывает самое себя.
— Твою родительницу, парень, когда-нибудь обзывали прелюбодейкой? Притом, что она ей и являлась, коли уложила в свою постель Раймона в обход законного мужа. Не называли? А вот мою — было дело. Косвенно, конечно, очень вежливо, в присутствии многих нотариев. И делал это ее собственный старший сын, лишь бы только не делиться со мною наследством. А вот своему собственному ублюдку, по имени Бертран, недавно отвалил недурную сеньорию — женил его на дочке виконта Брюникельского, дал щенку два замка в Керси — все ради того, чтобы получше вознаградить свою бывшую девку, простолюдинку с руками, загрубевшими от мотовила!.. Впрочем, Бертрановы земли-то теперь мои.