— Эй, слуги! — зычно позвал Анит. — Принесите чашу Дружбы! И… — Он повел носом, словно сторожевая собака, — закурите фимиам! Нам надоела вонь светильников!
— Хочу обезьянок! — капризным голосом потребовал Ликон.
Анит улыбнулся и приказал Персу принести египетских обезьянок.
Мелет скривил лицо: что-то не давало ему покоя…
— Стул! — вдруг заговорил он, вглядываясь в то место, где только что сидел Великий провидец. — Зачем тут стул, дорогой Анит? Он лишь мешает нам и слугам! — И когда унесли стул, издали похожий на сидящего человека, поэт облегченно вздохнул.
— Он бродит… бредит здесь! — бессвязно откликнулся Поликрат. Составитель речей задумчиво сидел на ложе, свесив ноги. — Нужны собаки… Лаконские щенки просто великолепны! У тебя слабые засовы, Анит. Я ночую дома… Только дома! — Мигая, как потухающий светильник, Поликрат уставился на флейтистку. — А ты всегда ночуешь дома?
Электра снисходительно улыбнулась. А слуги кружили по комнате, держа в руках тлеющие палочки. Голубые колечки таяли, разносили божественный аромат. И, казалось, сама трапезная тихо отделяется от земли.
— Пьем из чаши Дружбы! — торжественно объявил Анит, поднимая за ручки вместительный сосуд с вином. — Сам Фемистокл пил из нее с моим отцом! — Подвыпив, кожевник любил похвастаться знакомством отца с героем Саламина. — Вставайте, друзья! Давайте поклянемся за этой чашей, что никогда не оставим друг друга в беде.
На глазах Мелета блеснули слезы: речь Анита растрогала его. Да и сам кожевник, обычно не доверяющий людям, был искренне взволнован.
— Давайте поклянемся, друзья!
Гости обступили кольцом Анита. Он первый, по праву хозяина, сделал большой глоток и протянул золотую чашу Мелету.
Все пятеро пили из одной чаши.
— Обезьянки! — крикнул некстати Ликон и бросился к Персу, на плечах которого сидели два маленьких зверька. Анит нахмурился, но, видя, как старый Ликон повторяет ужимки обезьян, рассмеялся.
Веселье продолжалось. Мужчины под аккомпанемент Электры затеяли невообразимую пляску. Поликрат, пьяный, как само вино, свалился на пол и успокоился; Анит вылил ему на лоб ковш ледяной воды, но грузный Поликрат был уже не в силах подняться, только слабо шевелил губами:
— Домой… домой…
Позвали слуг Поликрата, которые терпеливо дожидались своего господина во внутреннем дворике, однако и двое рабов оказались бессильными — Поликрат выскальзывал из рук, словно атлет, густо умащенный маслом. Анит, заложив руки за спину, наблюдал за бесконечной борьбой и не знал, чем помочь.
— Эй, слуги! — наконец позвал хозяин. — Несите погребальные носилки.
— Наш друг почил? — пошутил Мелет.
— Нет, он дышит! — рассеянно ответил Анит.
Поликрата, тяжелого, как жертвенный бык, перекатили на носилки и медленно понесли к выходу. Прекрасная Электра улыбнулась и, печально наигрывая, проводила недвижное тело до самых дверей.
— Слышите? Завтра же верните носилки! — кричал Анит. — Они мне нужны!
Мелет хохотал до изнеможения. Лишь старый Ликон не видел «похорон» Поликрата: крича и падая, он бегал за обезьянкой, которая держала в лапках его потрепанный венок.
А светильники уже догорали, осыпали на пол черные хлопья. Нужно было расходиться, оставлять недопитую чашу Дружбы.
Отправили спать маленьких рабов Анита. Старый Ликон наконец изловил обезьянку и, обессиленный, забрался на свое ложе — он там и уснул, нежно прижав к груди затихшего зверька.
— Пусть твои рабы проводят Электру! — сказал Анит, улыбаясь Мелету. Он угадал его желание.
Флейтистка взяла поэта за руку, и они вышли на улицу. Их уже ждали два раба с зажженными факелами.
Афины в этот поздний час казались вымершими. Темнота грудилась возле платанов и диких олив. Серебристым чешуйчатым блеском отливали внизу, у моря, черепичные крыши. Спали башмачники, банкиры, философы, стратеги, цирюльники, профессиональные доносчики-сикофанты…
Афины спали.
Сжимая горячими пальцами руку Электры, поэт шел по тихой улице.
«Боги! Неужели это все наяву?».
Она коснулась его упругим бедром и положила голову на плечо — он пошатывался, как неопытный кормчий…
Рабы, ушедшие далеко вперед, остановились, чтобы подождать.
Мелет, стискивая зубы, едва дошел до своих глупых слуг, зло и внятно сказал:
— Идите домой! Нам факелы не нужны!
…А над темными садами Академа и священной Элевсинской дорогой белела Луна, гордая и недоступная. Богине в ту ночь было не суждено спуститься с небес.
Безвестный Мелет покрывался монументальной позолотой. Отныне он чувствовал себя не начинающим дифирамбическим поэтом, которому далеко до триумфального треножника, как до божественных звезд; теперь при поддержке влиятельного кожевника он становился главным обвинителем Сократа. О нем говорили, завидовали, удивленно поглядывали вслед. Знаменитый Аристофан прислал Мелету свиток комедии «Облака», в которой едко высмеивал старого философа, и передал приглашение на обед, — как тут было не гордиться поэту, не распускать длинные складки своего павлиньего плаща!
Если кто-нибудь из знакомых пытался выяснить подноготную обвинения, Мелет делал таинственное лицо и отвечал не яснее одурманенной пифии:
— Что мне Сократ! Если он и обидел меня, то я готов простить. Но простят ли ему Афины?
Судебную речь для Мелета взялся писать Поликрат — он, ничуть не смущаясь, заломил большую цену. Кожевник спорить не стал, презрительно улыбнулся и твердыми пальцами выложил из кошелька две тысячи драхм, после сказал удивленному поэту:
— Ничего не поделаешь, дорогой Мелет! Хорошие сандалии стоят хороших денег.
Все трое решили выступить на суде — один обвинитель мог не набрать даже и пятой части голосов, что влекло за собою крупный штраф и лишение права выступать в будущем с подобными обвинениями. Поддержка ободряла Мелета, но одно сомнение изводило душу: робкий Ликон мог смутиться, испортить все дело.
Мелет поделился своей тревогой с кожевником.
— Что я слышу? — удивленно пропел Анит. Его глаза заплясали от неподдельного смеха. — Кажется, мой друг испугался собственной тени? Забавно, очень забавно. Ну, а если Ликон принесет голосов больше, чем ты и я? — Анит немного помолчал, наслаждаясь смущением Мелета. — Что ты скажешь тогда, мой дорогой друг? Неужели ты не знаешь, что в наших судах заседают сшиватели лохмотьев? А им всегда по душе чужая бедность и робость. Ты только вообрази, что подумают судьи, глядя на нашего Ликона, у которого трясутся руки и зубы стучат, словно кованые копыта? Они наверняка подумают: «Уж если такой робкий человек не побоялся и выступил на суде, значит, на его стороне правда…». Это же просто великолепно!
И кожевник похлопал поэта по плечу.
Шли дни. Мелет упивался славой обвинителя и порой совершенно забывал о том, что еще предстоит суд, что в городе по одним и тем же улицам с ним ходит старый философ. Поэту уже начинало казаться, что Сократа нет на свете, а если он и есть, то где-то далеко от Афин, и если бы случай свел этих людей где-нибудь на Агоре, то поэт немало удивился бы и даже испугался, как живой при встрече с ушедшим в Аид.
Кожевник поглядывал на Мелета, понимающе улыбался. Он не мешал поэту купаться в ванне общего внимания и лишь иногда, как бы случайно, напоминал о том, что пора идти в Царский портик, чтобы дать показания архонту-басилевсу, что неплохо бы подумать и о понятых — ведь Мелету предстояло вызвать Сократа в суд при свидетелях. Эти напоминания не нравились поэту. Он морщился и заводил разговор о другом. Что совсем удивительно, Мелет даже пытался защитить философа. Анит выслушивал поэта с улыбкою, не возражал. Его подвижные губы наигрывали какую-то замысловатую мелодию.
3
Триера билась о прибрежные камни, скрипела тяжелыми бортами, обвитыми косматыми водорослями. Ее поломанная мачта с бледными лоскутками паруса раскачивалась на ветру и пугала пролетающих чаек. Иногда, во время отлива, корабль относило от берега, и тогда он несколько выпрямлялся, задирал свой медноклювый нос, словно пытаясь вытащить из морской трясины все тело, когда-то легкое и послушное, а теперь грузное и чужое. Брошенная триера была обречена, и все же она жила теперь куда более полной, свободной жизнью, чем тогда, когда дружные взмахи гребцов уносили ее в далекие края, или тогда, когда она возвращалась в родную Фалерскую гавань, величаво-строгая, с высокими бортами, украшенными вражьими щитами.
Пронзительные звуки боевых труб, дикие вопли сражающихся, глухие стоны раненых, а потом победный звон тимпанов и радостный рев толпы на знакомом берегу — все это казалось сейчас, вдали от портового шума и завистливых человечьих глаз, почти невероятным, даже нелепым…
Чуть ли не каждый день Этеокл, сын архонта Тиресия, прибегал к морю, где одиноко покачивалась триера. Он подолгу гулял по скрипящему галечнику, кидал плоские камешки в море, с упоением декламировал божественного Гомера и, вообразив себя оратором в Народном собрании, произносил пылкие речи. Словно нетерпеливый влюбленный, ждал он своего боэдромиона, осеннего месяца, когда афинские юноши, достигшие совершеннолетия, поднимутся по крутым ступеням храма Аглавры. Держа кипарисовый прут, как бедоносное копье, Этеокл вставал на «камень клятвы», высокий осклизлый валун, и произносил слова будущей присяги.
— Я клянусь, что не посрамлю священного оружия и не оставлю товарища в битве…
Ветер развевал длинные, как у спартанца, волосы Этеокла, облеплял его тело белым плащом, делая юношу похожим на мраморное изваяние.
— Я не уменьшу силы и славы отечества, но увеличу их…
С грохотом и шуршаньем накатывались волны, осыпая Этеокла колючими каплями. Юноша возбуждался все больше и больше. Последние слова он выкрикивал во весь голос:
— В этом да будут мне свидетелями боги!
Юноша умолкал, а море продолжало шуметь. Скрипела отслужившая свое триера, и темные впадины ее верхних уключин смотрели на человека с мудрым спокойствием.
Во время шторма, когда триеру бросало на скалы и ее борта трещали, как ореховая скорлупа, юноша был на стороне грозной стихии.
— Посейдон-Земледержатель, сокруши ее! — умолял Этеокл и бледнел от необъяснимого восторга.
Но стихало море, золотистым руном курчавились волны, и Этеокл успокаивался, стыдясь своего безумного порыва. В эту минуту он старался не глядеть на триеру, которая, упрямо наклонив мачту, отползала от каменистого берега, стараясь уйти как можно дальше в море — старое, убогое судно почему-то не хотело умирать на мелководьи.
Однажды юноша сидел на нижнем уступе скалы и с удовольствием подставлял босые ноги гривастым волнам. Ветер дул с моря, и поэтому похрустывание гальки за дальними валунами Этеокл расслышал не сразу. Вначале он решил, что это дикие козы — они не раз забредали сюда в поисках источника, — но слишком уж тяжело, осадчиво хрустела галька. Ползучий холодок щекотнул шею: а вдруг его выследили и хотят продать в рабство? Не мешкая, Этеокл скатился с уступа и, пригибаясь, помчался вдоль берега. Прежде чем сделать очередную перебежку, юноша не утерпел и высунулся из-за красноватой глыбы. Лобастый, как валун, череп мудреца сразу же бросился Этеоклу в глаза — Сократ!
С этим человеком, курносым и толстогубым, как сатир Марсий, Этеокл никогда не встречался в рыночной толпе — благовоспитанные юноши, не ступившие на порог своего совершеннолетия, избегали слоняться по Агоре, — однако Этеокл не раз видел старого философа на улицах Нижнего города и в известной школе Фидострата, где сын архонта постигал основы грамматики.
За Сократом, локтях в двадцати, шел молодой плечистый мужчина, насупленный, как бог войны Арес, и знаменитый на все Афины силой, умом и родословной, протянувшей свою алую нить от последнего аттического царя Кодра…
Этеокл поправил сбившийся плащ и вышел из своего укрытия.
— А-а, милый юноша! — Мудрец приветственно поднял палку. — Ну, что же ты теперь скажешь, мой неверующий Платон? — Сократ живо обернулся к своему спутнику. — Разве мой «Демонион» не обещал встречу там, где ее труднее всего ожидать? — По-рачьи выпуклые глаза Сократа пытливо взглянули на юношу. — Пока мы добирались сюда, я перевернул почти все камни. Где же, я думал, прячется обещанный мне человек? Везде одни жуки, ящерицы, скорпионы… И вдруг такая находка! Что же ты не радуешься, мой друг Платон?
Платон нахмурился еще больше.
— Моего друга мучит жажда! Вчера, прямо в портике Кариатид, он пригубил неразведенного… — с улыбкой пояснил Сократ, имея в виду публичное обвинение Мелета.
— Я знаю источник! — с готовностью отозвался юноша.
— Хватит шуток, Сократ! — Платон недовольно махнул рукой.
— Какие тут шутки! — изумился мудрец. — Уж не ты ли распекал Мелета за его варварский напиток?
Этеокл не знал что и думать. Философ, похоже, шутил, но его молодой спутник и впрямь походил на человека после основательного симпозиона.
— Источник… рядом, — смущенно пояснил Этеокл.
— Прекрасно! Веди нас к нему, — сказал мудрец и легонько подтолкнул юношу.
Напившись последним из родниковой чаши, Этеокл уселся в тени скалы, рядом с Сократом, а Платон, несмотря на полуденную жару, стал расхаживать кругами, словно вол на молотильном току.
— Как же зовут тебя? — поинтересовался мудрец у юноши. — Этеокл? Славное имя! И ты часто бываешь здесь, у Старой бухты? Прекрасно, прекрасно. — Старик провел рукою по разномастной бороде и добродушно прищурился. — А скажи-ка, дорогой Этеокл, не испугался ли ты нас с Платоном? Не показались ли мы тебе похитителями свободных граждан?
— Я испугался? О, нет, нисколько! — неожиданно для себя солгал юноша и, чувствуя, как у него замигали ресницы, добавил совершенно искренне: — Я подумал, что это козы… Клянусь Зевсом!
— Ну, что ж, козы так козы! — пряча улыбку, согласился мудрец. — Однако, клянусь собакой, египетским божеством, мы с Платоном, действительно, охотимся. Правда, наша охота не требует ни силков, ни веревок, да и охотимся мы, признаться, за тем, что ничего не стоит…
«Любопытно!» — подумал Этеокл.
— Только, ради бога дружбы, не считай, что я стараюсь говорить туманно, как ученые эфесцы. Не упадут и двадцать капель, как все тебе станет понятным. Сократ, этот старый болтун, больше всего на свете любит задавать вопросы. И вот он часто подходит к добропорядочным гражданам и спрашивает: «Много ли у вас рабов?». И, признаться, ему без труда отвечают. Но стоит Сократу спросить: «А сколько же у вас друзей?» — как все внезапно переменяется: добрые люди начинают неловко переминаться и смотреть на Сократа так, словно их уличили в Сизифовом грехе. «Зевс-Отец! — думает тогда выживший из ума старик. — Не награждай меня вечным камнем за нелепый вопрос. Ну, зачем этим добрым людям пересчитывать своих друзей, словно дорогостоящих рабов? Ведь за них не заплачено ни обола». — Сократ улыбнулся и внимательно поглядел на Этеокла. — Да, да, милый юноша, настоящие друзья ничего не стоят. Правда, охотиться за ними ничуть не легче, чем за свирепым львом или осторожной ланью.
Этеокл задумчиво перебирал камешки. А мудрец прислонился поплотнее к скале, закрыл глаза.
Рядом ворковало море, и цикады в зарослях шалфея пели слаженно и звонко, словно хоревты в театре Диониса. И тихим, почти неслышным, был скрип гальки под ногами Платона.
— Сократ! — вдруг позвал Платон. — Кажется, я нашел выход.
Мудрец ничего не ответил. Склонив голову к плечу и по-стариковски приоткрыв рот, он мирно спал. Платон постоял, покачал головой и пошел своими тяжкими кругами. Скрюченная полуденная тень тащилась за ним.
Время, казалось, остановилось.
— Какая радость! — Мудрец открыл глаза и сладко зевнул. — Оказывается, я еще не на островах Блаженных, а с вами, мой прекрасный Этеокл и мой многодумный Платон. Видно, боги считают, что старый Сократ еще не наговорился вдоволь на этой земле. Ах, какая жара! — Старик поднял край плаща и вытер запотевшую лысину. — Если бы я знал, что здесь такая жара, то, право, не стоило бы просыпаться. Да, да, дорогой Этеокл, я и сейчас спал бы, не разбуди меня старый Софрониск. О, мое бедное ухо! — Сократ потрогал набрякшую мочку. — Слава богам, ты еще тут, на своем месте. А я-то думал: мой папаша уже положил тебя на алтарь Зевсу. И приснится же сон в такую жару! Сижу я будто бы в мастерской моего покойного отца и леплю голову Громовержца. И до того у меня получается почтенный Громовержец, что старый Софрониск щелкает языком от восторга и сравнивает своего шелопутного сына чуть ли не с божественным Фидием. Но нос, это капризное вместилище запахов, как я ни бьюсь, почему-то не выходит. В отчаяньи я приставляю Зевсу какую-то грушу и вижу: о лукавые Музы, да это же вылитый нос нашего соседа-сутяги и пьяницы Полемона. И тут папаша берет меня за ухо своими клешнями и говорит: «Ты еще будешь кощунствовать, негодный!». Ну, что за странная привычка — чуть что, и дергать человека за ухо! Почему немое ухо должно отвечать за бойкий язык и кривые руки? Клянусь собакой, это придумано несправедливо!