покосами? Сколько это косарей понадобилось бы совхозу
«Ясный берег», сколько времени ушло бы на косьбу?
Перестояли бы травы, осыпался бы их медовый цвет, ушли
бы из них соки и ароматы, — что пользы в таком сене?
Добрая, добрая машина сенокосилка!
Но не все измеряется пользой, есть на свете
художество, художество труда. Работу, которую любишь до
страсти, неохотно уступаешь машине. Два человека загодя
готовились к косьбе, точили ручные косы — личные,
собственные косы, такой косой ни с кем не делятся, ни
товарищу, ни жене ее не доверяют. А в день косьбы эти
два человека побрились и постриглись, начистили сапоги,
надели белые рубахи, — сегодня их праздник, праздник
художества, благородного состязания и великой
душевной утехи.
Скотник Степан Степаныч и управляющий первой
фермой Макар Иваныч идут рядом. Диво дивное: шаг их
нетороплив, словно на прогулочку вышли; свободны и легки
движения их рук, и никакого напряжения в плечах, —
непонятно, почему так быстро проходят они прокос, и
почему прокос так широк^ и почему ручейками бежит знойный
пот по их щегольски выбритым щекам. И еще одно
непонятно: Степан Степаныч низок ростом, плотен и
коротконог и в обыкновенной жизни ходит мелким тяжелым
шагом, сгибая колени; а Макар Иваныч длинен, сух и в
обыкновенной жизни ходит шагом широким, медленным,
важным, как подобает администрации. На косьбе же идут
до того в ногу, что кажется — не двое шагают, а один.
Вжик! вжик! вжик! — одновременный раздается звук,
словно не две косы взмахнули, а одна. Это как же? Ведь
не репетировали. Ясно, не репетировали. Такие мастера
не унижаются до репетиций. Так как же?.. А так.
Художество.
Опять пропал смех с лица Тоси Алмазовой. За баранкой
сидела понурая, убитая; уча Коростелева управлять
машиной — он пожелал учиться, — раздражалась из-за
каждого пустяка и начинала несправедливо кричать на
Коростелева, а он обижался и тоже кричал на нее, — не ученье,
а чистое горе...
— Да ты что такая? — спросил он наконец напрямик.—
Что у тебя происходит, Тося?
Большой рот ее дрогнул, на глазах показались слезы.
Ответила стыдливо, шепотом:
— С мужем неприятность.
— Изменяет, что ли?
— Ой, что вы!—даже вскрикнула она. — Он у меня
не такой. Выпивает шибко.
— Ты бы его больше приучала к выпивке, — сказал Ко-
ростелев. — Его бы, как приехал, сразу наладить на
работу, а ты стала водкой накачивать.
— Так ведь обычай, Дмитрий Корнеевич...
— Дурацкий обычай — на радостях обязательно
спаивать человека.
Тося помолчала.
— Секрет какой-то на душе, через него и пьет.
— А ты спроси.
•— Не говорит.
— А я думаю, — сказал Коростелев, — что просто ты
его разбаловала. Денег не спрашиваешь, ответственности
за семью никакой на него не возлагаешь, он и повадился
гулять,— и весь тут секрет.
— Хоть бы дома выпивал,—сказала Тося, — все-таки
постеснялся бы лишнее при детях... А он теперь к
знакомому ходит б колхоз Чкалова, там демобилизованный
приехал, его знакомый, он к нему ходит... Вчера без шапки
пришел. Спрашиваю: где шапка, хоть укажи, как ты
шел, я детей пошлю поискать. А он на меня смотрит, как
будто не понимает, что я спрашиваю...
Длинная слеза пробежала по ее щеке.
— Трудный он мне достался — молчит. Я откровенная,
сразу все чисто расскажу, что у меня в мыслях. А у него
не доищешься.
Они ехали из Кострова в совхоз. Справа завиднелись
постройки колхоза имени Чкалова. Тося затормозила.
— Дмитрий Корнеевич, золотко, — сказала она, —
заедем, а? Может, он вашего авторитета послушается. И
сразу бы его на машине домой.
— А тут он? — спросил Коростелев.
— Тут. Дома не стал кушать, сюда пошел.
Тосины зеленоватые глаза, обведенные темной
каемочкой, с мольбой смотрели на Коростелева.
— Ну давай заедем, — сказал Коростелев.
Они свернули на проселочную дорогу и через десять
минут остановились около какой-то избы. Не стучась, Тсся
вошла; Коростелев за нею. Хозяин сидел у стола и
собирался обедать; хозяйка подавала ему щи. Алмазов лежал
на ла<вке, и по лицу его было видно, что на него сейчас
невозможно воздействовать ничьим авторитетом.
— Вот что вы делаете с людьми!—сказала Тося
хозяйке.
— Мы ему силком в рот не лили, — сказала хозяйка.—
Выпил, сколько пожелал.
— Он у тебя слабый, — сказал хозяин. — Его со второй
рюмки валит. Сердце, что ли, больное. Вот я втрое протиз
него выпил — и кроме аппетита ничего не чувствую.
— Вставай! — сказала Тося и потрясла мужа за руку.
— Не встанет, — сказала хозяйка. — Чего трясти зря?
Подушку ему подложи, и пускай спит.
— Я за ним с машиной приехала,— сказала Тося.—
У него дома свои подушки есть. — Она подхватила Алма-
зова подмышки и силилась поднять.
— Постой, подвинься, — сказал Коростелев.
Он поднял маленького Алмазова и гшнес в машину.
— Ты с ним назад, — сказал он. — Я вас повезу.
Вдвоем они всунули Алмазова в машину и кое-как
усадили. Тося села рядом, поддерживая мужа. Коростелев
взялся за баранку. Поехали.
Тося ехала-ехала молча и вдруг сказала:
— Главное дело: подушку ему подложи, а сама иди.
Видали?
Па станцию Кострово поезд пришел под вечер. От
Кострова до райцентра — тридцать километров
автобусом.
Оказалось, что сегодня автобуса не будет, потому что
он в ремонте. Оказии никакой не было. Марьяна
подняла чемодан на плечо и пошла пешком.
Чемодан был тяжелый, набитый главным образом
книгами: учебниками, методиками — приданое,
полученное Марьяной от педучилища. Нарядов в чемодане было
немного: две блузки да платье из искусственного шелка,
синего с белыми горошками, которое Марьяна очень
берегла.
Она шла ровным шагом, иногда останавливаясь,
чтобы переставить чемодан на другое плечо. Пройдя
километров шесть, она увидела машину, которая, виляя на
ухабах, выезжала по проселочной дороге на шоссе.
Марьяна остановилась.
И машина остановилась. Открылась дверца.
— Давайте сюда, девушка, — сказал мужской голос.
Высоченный человек, согнувшись, вышел из машины
и взял у Марьяны чемодан.
— Митя! — воскликнула она, узнав его. И сейчас же
поправилась: — Дмитрий... не помню отчества.
— Корнеевич, — сказал Коростелев. — Влезай, Марь-
яша.
Она слегка нахмурилась: если она выразила желание
называть его по имени-отчеству, то он не должен
говорить ей «ты» и «Марьяша». За последние годы она
возмужала и развилась, она уже не девочка, как до войны,
она учительница, носит строгую прическу с прямым
пробором, ее сыну скоро пять лет.
У нее была привычка разговаривать мысленно с
разными людьми: знакомыми и незнакомыми,
присутствующими и отсутствующими. И сейчас она мысленно
обратилась к Коростелеву с речью: «Я ничего не знаю
о вас, — сказала она ему, — и вы ничего не знаете обо
мне. Что из того, что мы встречались в детстве?
Особенной дружбы у нас не было, так что нет никаких
оснований для фамильярности. Вам бы не мешало приобрести
более культурные манеры, гражданин!» Вслух она
ничего не сказала, только сделала гордое лицо.
Они сидели рядом, а позади — какие-то мужчина и
женщина, причем женщина крепко обнимала мужчину.
Марьяна на них не оглядывалась, смотрела прямо перед
собой.
Над постройками колхоза имени Чкалова всходила
луна. Машина углубилась в поля. Через открытое
окошечко веяло прохладой родимых просторов.
-г- Кончила ученье?—спросил Коростелев.
Марьяна коротко ответила.
— А теперь что?
— А теперь еду в распоряжение районо.
Он слушал невнимательно, был поглощен
управлением машиной.
— Как говоришь? — переспросил он. — Ага — в
распоряжение районо...
Низкие постройки слева — кирпичный завод. Когда
Марьяна была маленькая, этих построек не было, тор-
чало над землей несколько черепичных крыш, а сейчас
вон сколько настроили!.. Бугры и впадины в
отдалении — это глиняные карьеры, там копают глину.
Длинные тени ложатся от бугров,—похоже на лунный
ландшафт, как его изображают на картинках... а может быть,
и непохоже, Марьяна подумала так для красоты.
Луна поднимается выше, на лунном фоне возникает
роща. Милая роща! Сейчас проедем мимо нее. Но
машина останавливается.
— Сломалась? — пугается Марьяна.
— Соловей поет, — говорит Коростелев. — Слушай!
В роще пел соловей. Это был певец с очень сильным
голосом, его пение разносилось далеко. Пел он так: фью,
фью, фью — насвистывал он нежно,—казалось, при
этом он склоняет головку набок и закрывает глаза;
щелк, щелк, щелк — делал он затем быстро и отчетливо,
словно разгрызал орешки; тр-тр-тр-тр-тррррррр...—
разливалась напоследок длинная трель,— и опять, после
маленькой паузы: фью, фью, фью...
Марьяна слушает и думает: еще три, даже два года
назад я не могла это слушать, у меня разрывалось
сердце. А сейчас мне только грустно. Ведь это не
преступление, нет? Была рана, болела, теперь зажила, — не
может быть, что это — преступление...
— Что ж не дала телеграмму? — спрашивает
Коростелев, трогая. — Мы бы организовали машину.
— Ну, вот... — говорит она.—Скажите, вы не знаете,
Сережа здоров?
— Не скажу. Да, наверно, здоров. Был бы болен —
Лукьяныч сказал бы. Я его видал — давненько, правда;
такой мальчишка... по фамилии меня зовет:
Коростелев.
Она улыбается, лицо ее светлеет. Сережа, сын, — это
все, что осталось ей от ее недолгого счастья.
В эту ночь она долго сидит около сережиной
кроватки: ждет — может быть, он проснется. Он уже спал,
когда она приехала. Шум приезда и встречи не
разбудил его. В соседней комнате пили чай, пришла
Настасья Петровна, пришли две девушки, школьные
подруги,— звон посуды, разговоры,— не проснулся
Сережа.
Раскинулся, сжатый кулачок заброшен за голову.
Кулачок, кулачок, много ли сегодня дрался? Нога
согнута, как при беге, бедная моя нога, несчастная моя
нога, такая еще маленькая, такая еще шелковая, а уже
в ссадинах и шишках. Мальчик, мальчик мой, больше
я от тебя никуда не уеду, всегда будем вместе... Сережа
пошевелился, прерывисто вздохнул... Проснись, милый,
ну на минуточку проснись: увидишь, что я тут, около
тебя, улыбнешься мне сквозь сон, назовешь меня:
мама,— и опять уснешь...
И Тося Алмазова не спит в эту ночь, не спит и плачет.
— Ждала, ждала,— говорит она,— работала,
надеялась, и вот — дождалась...
Алмазов лежит на спине, у него болит голова, он
слышит тосин голос, как через стенку... Понемножку
сознание проясняется.
— Ну, что ты плачешь? — говорит он.— Большое
дело — выпил мужик.
— Счастья нет,— сморкаясь, говорит Тося.
— Что тебе надо для счастья? Чтоб не пил?
— Чтоб не пил.
— Еще чего?
— Чтоб на работу шел, как все люди. Дмитрий
Корнеевич сколько раз говорил...
— И все? Немного тебе надо для счастья.
Алмазов закрывает глаза и будто дремлет. Потом
говорит:
— Слушай, Тося, а Тося! Завтра пойду договари-
ваться насчет работы. Раз. Водки — больше не будет,
даю слово. Два. Рада? Получай свое счастье.
Вот кто спит за всех неспящих, с упоением- спит, не
хуже Сережи, — это Коростелев. Наездился, набегался,
наволновался, сто дел переделал, сто тысяч слов
произнес, чиста его совесть, здоровье — дай бог каждому, не
о ком ему печалиться, не о чем вздыхать,— что делать
такому человеку ночью, как не спать богатырским сном?
Дом Марьяны находится на Дальней улице. Улица
в самом деле дальняя, окраинная; за дальностью ее
не успели переименовать.
Строили дом дедушка и бабушка Субботины. Они
умерли давно; их портреты висят в столовой друг
против друга, в одинаковых черных овальных рамах.
Дедушка с мужицким лицом, с бородкой; бабушка в
прическе гнездом, со взглядом серьезным и мечтательным,
в белой кофточке с высоким воротом, на груди медальон.
Говорили, что Марьяна похожа на бабушку. «Ну, куда
мне! — думала Марьяна, глядя на портрет.— Разве у
меня такой носик? У меня скорей всего дедушкин нос».
Дедушка был доктор. Настасья Петровна Коростелева,
служившая у них когда-то в прислугах, рассказывала —
•хороший, справедливый был доктор, всех лечил
одинаково, не смотрел, сколько ему платят. И даже так: нищий
Кирюшка у него вылечился, а богач Кулдымов помер, а
болезнь была одинаковая, что у Кирюшки, что у Кулды-
мова... И бабушка всех лечила и учила, хотя не была
ни докторшей, ни учительницей, а только окончила
институт для сирот благородного происхождения; и ее,
Настасью Петровну, научила грамоте и приказывала
читать книжки...
. Детство и юность Марьяны прошли в этом домике
с крохотными светлыми комнатками, с террасой,
обращенной во двор, с кирпичной дорожкой от террасы к
калитке. Большой клен рос около террасы, ставни
открывались прямо в сиреневые кусты.
Жила Марьяна с отцом, Федором Николаевичем
Субботиным. Мать умерла, когда Марьяне было три
года, отец больше не женился. Он был учитель, он был —
Марьяна поняла значение этих слов позже — рабкор,
общественник. Когда началась сплошная
коллективизация, он вступил в партию.
Его убили костровские кулаки.
...Марьяна проснулась среди ночи от чужих голосов.
Голоса были рядом, в столовой. Говорили отрывисто и
негромко, не разобрать что. Странно, мелко шаркало по
полу много ног.
— И никаких родственников, вы подумайте,— сказал
женский голос.
Стукнуло что-то. Кто-то сказал:
— Осторожно.
Вдруг крикливо и резко, на высоких нотах, заголосила
нянька.
— Папа! — крикнула Марьяна.
Ей не ответили. Она перелезла через боковую сетку
кровати и в-ыбежала в столовую. Там стояло много
людей и на кушетке лежал, вытянувшись, кто-то, с
головой покрытый простыней. Он был такой длинный, что
не поместился на кушетке,— в ногах у него была
подставлена скамеечка. И потому это не мог быть папа:
папа умещался на кушетке. Но вот кто-то подошел и
положил на стул знакомый серенький пиджак.
— Папа? — сказала Марьяна.
А нянька все голосила.
«„Нянька вела Марьяну за руку по дорожке между
высокими колосьями ржи и рассказывала кому-то, что ей
за последний месяц не плачено жалованье и неизвестно,
с кото теперь и требовать.
— Ни на кого смотреть не буду,— сказала нянька,—
не заплатят — возьму покойниково одеяло стеганое и
скатерть с мережкой, и квиты.
Марьяна слушала и не понимала.
Впереди несли гроб и знамена.
Сзади тоже разговаривали,— Марьяна поняла, что
разговор о ней.
— Многие согласны усыновить. Петр Иваныч согласен,
я согласна...
— Нет,— сказал густой властный голос.— Вы все
люди занятые, деловые. Девочка маленькая, за нею нужен
уход. Настасья Петровна Коростелева — это будет самое
правильное.
И другие голоса подтвердили, что это самое
правильное.
Настасья Петровна шла тут же — высокая, худенькая,