— Он самый, стервец… Пошли!
— Может, хватит? — просительно сказал Пузан.
— Не видишь, что ли, колонна ползет?
В стороне Гжатска, в синеватой дали, червячком извивалась колонна грузовиков.
— Ну, вижу… Тошнит меня что-то, — пожаловался Пузан. — Видать, собачьим салом отравился.
— Будет врать-то!
— Ей-богу! Мне бабка Соломония для легких прописала. У меня исключительно слабые легкие! — И он заперхал, закашлялся, чтобы показать, какие у него слабые легкие.
— Что же ты раньше не говорил? — удивился Юра.
— Говорил, ты не слушал. Главное, в животе у меня худо. Так и пекет снутри, просто невозможно! — И он рыгнул, чтобы показать, как ему плохо.
— Да ты совсем расклеился! — Я очень, очень больной человек! — вздохнул Пузан и, слегка приподнявшись, оглядел дорогу в оба конца.
Толмач скрылся, а колонна, хоть и плохо различимая в скраденном свете, тянулась к Клушину.
— Так я пойду. Приму что-нибудь внутрь.
— Валяй! — без всякой насмешки или осуждения сказал Юра.
Он понимал, что друг его болен самой тяжелой из всех болезней — трусостью, и, будучи сам сохранен от этой болезни, как и от всех прочих, испытал к нему лишь сострадание.
Пузан с постной рожей покосился на Юру, кряхтя выбрался из ямы и побрел прочь, одной рукой придерживая больной живот, другой — ребра, дабы им сподручнее было защищать слабые легкие. Отойдя недалеко и полагая, что его уже не видно, он вдарил со всех ног к деревне.
Юра заметил несложный маневр, но не умел сердиться на тех, кто слабее его. Он усмехнулся, и сразу лицо его стало серьезным и сосредоточенным, как у охотника на тропе.
Пригнувшись, он двинулся по кювету. Карманы его ватничка были набиты гвоздями, ржавыми зубьями борон, осколками стекла, разными острыми предметами. Он пригоршнями разбрасывал их по шоссе движением, напоминающим широкий, добрый жест сеятеля, каким он и был сейчас…
… — В подмосковных полях шла большая война, — говорит Анна Тимофеевна, — а у нашего Юры — своя, маленькая, хоть и небезопасная. А когда отца на конюшне наказали, он вовсе об осторожности забыл. Напхал раз Альберту тряпок в движок…
— Выхлопную трубу, — поправил Алексей Иванович.
— Ох ты, техник, химик! Какая разница? Важно, что забарахлила Альбертова фунилка. Альберт, конечно, догадался, чья работа, и пришлось Юре у Горбатенькой скрываться. Так до самого ухода немцев он у чужих людей и прожил…
— Ну, а как заговорила наша артиллерия, — вмешался Алексей Иванович, — попрощались мы с герром Альбертом…
— Постой, отец, я сама расскажу, — перебила Анна Тимофеевна. — Я лучше помню.
— Давай, давай! — усмехнулся Алексей Иванович. — Наша мать такая рассказчица стала, что никому слова молвить не даст.
— Ладно тебе!.. Альберту, конечно, хотелось тишком смыться, но мы не могли отпустить «дорогого» гостя без проводов. Подошли, он движок грузит, нас будто и не заметил. Погрузил движок и больше ничего из сарая не взял, а всю свободную площадь в кузове грузовика использовал под наше имущество. Постели, скатерти, занавески, кое-как в узлы увязанные, посуду, кухонные причиндалы, приемник старый от батарейного питания — ничем не побрезговал. Я маленько удивилась, сколько же мы всего нажить успели!..
— Лампой керосиновой и то не пренебрег, — вставил Алексей Иванович.
— Точно! Я ему говорю, куда же вы, герр Альберт? А ведь обещались супругу свою привезть и все семейство. Мы бы вас обихоживали, и дети наши, и внуки служили бы вам верой и правдой…
— Хальт мауль! — говорит, то есть «заткни хлебало», и пихает в кузов мою старую швейную машинку.
— Ох ты!.. Ух ты!.. Испугал!.. А вещички побереги, они трудом и потом нажитые. Мы еще за ними в твой Мюнхен явимся.
Тут у него рука к кобуре дернулась. Но Алексей Иванович рядом топоришком баловался, как хрякнет по суку, и Альберт тоже поддернул ремень на толстом брюхе.
— Руссише швейне!
— Ан свиньей-то ты вышел!.. У нас все чисто. Мы на чужое барахло не заримся, в чужой карман лапу не суем…
Может, и нарвалась бы я на крупные неприятности, да тут наши дальнобойные снаряды перелетели Клушино и разорвались в поле. Альберт скорее в машину — и ходу!..
— А вот и забыла! — торжествующе сказал Алексей Иванович. — В самый последний секунд изгнанник наш объявился и поставил точку всему этому делу. Он швырнул камнем в грузовик и аккурат в самое стеклышко, что позади кабины, угодил. Альберт башкой дернул, поди, решил, что убили, и в штаны намочил.
— Ну, чего ты придумываешь, отец, откуда тебе это известно? — возмутилась Анна Тимофеевна.
— Неужто я ихнего брата не знаю?.. Обязательно намочил. Так в мокрых штанах и драпал.
СНОВА ЗА УЧЕБУ
Кончилось немецкое владычество на Гжатчине. Анна Тимофеевна проветривала избу после Альберта, прежде чем перенести туда уцелевшие вещи, когда появился Алексей Иванович в дубленом романовском полушубке и шапке-ушанке со звездочкой.
— Рядовой Гагарин убывает для прохождения воинской службы! — доложил горделиво.
— Добился-таки! — подосадовала Анна Тимофеевна.
А ребята молчали, потрясенные блистательным обликом отца-воина…
Открылась школа. Старое школьное здание сгорело, и занятия возобновились в бывшем поповском доме по соседству с Гагариными. Клушинцы переживали охлаждение к богу: церковь была взорвана, а благочинный уличен в пособничестве неприятелю. Школа открывалась на пустом месте, учительница загодя велела ребятам самим раздобывать учебные пособия и все необходимое для занятий.
— Ксения Герасимовна, вот чернила! — Конопатая девочка поставила перед учительницей бутыль с темной жидкостью.
— Это что?
— Свекольный отвар, густой-густой!
— Молодец, Нина!.. А у тебя что, дружок?
Пузан высыпал на стол десятка три патронных гильз.
— Палочки для счета.
— Молодец! А у тебя?
— Бумажная лохматура! — И похожий на воробышка мальчуган опрастывает хозяйственную сумку, набитую макулатурой: тут и обрывки обоев, и фрицевские приказы, и старая оберточная бумага.
— Молодец! А у тебя? — обратилась учительница к Юре.
— Вот… заместо учебника. — И он достал из кармана «Боевой устав пехоты».
— Отличная хрестоматия! — одобрила учительница. — Читать не совсем разучились?.. Гагарин Юра, начинай!
И Юра читает по складам: «За-щи-та Ро-ди-ны — свя-щен-ный долг каж-до-го…»
БУЯНКА
— …Ну, тут уж нам много легче стало, — сказала Анна Тимофеевна и вздохнула глубоко, как усталый пловец, наконец-то достигший берега, или путник — земли обетованной. — И, можно сказать, дорастила я своих меньших без особых затруднений, да и Алексея Иваныча на ноги поставила…
Разговор наш, часто нарушавшийся заходящими в дом людьми — по делу и просто по соседскому расположению, не отличался порядком, стройностью, и я вдруг обнаружил, что потерял нить рассказа о военной страде семьи Гагариных.
После изгнания немцев Анна Тимофеевна оказалась с младшими сыновьями на пустоши разгромленного и расхищенного неприятелями хозяйства. Алексей Иванович ушел в армию, старшего сына и дочь угнали в немецкую неволю, только в конце войны домой вернулись, и при матери остались десятилетний Юра и малыш Борька. Вокруг погорелье, разор. А жить надо. В качестве тягла выдали колхозу потерявших молоко коров. «Корова два шага сделает, взбрыкнет, вскинется — хлоп на землю и лежит. Поди-кось подыми ее!» — рассказывала Анна Тимофеевна. Но подымали — и пахали, и сеяли, и убирали скудный урожай. И примешивали лебеду к муке. И жили. Когда же Алексей Иванович из госпиталя пришел, стали и свой приусадебный участок возделывать. Он сколотил сошку, пахали всей семьей: сам за коренника, Юрка с Борькой на пристежке, Анна Тимофеевна пахарем. А кончилась война, решили в Гжатск перебраться. Думали, легче там будет с работой у Алексея Ивановича. Но вышло неладно. Алексей Иванович вконец расхворался: замучил желудок и костная болезнь. Пришлось Анне Тимофеевне одной семью тянуть. Все силы вкладывала в подсобное хозяйство завода, а дом, больного мужа, малых ребят вовсе забросила. И вот тут-то пришло к ней великое облегчение, позволившее оставить работу, взяться за лечение мужа, за всю домашность и воспитание ребят.
— Так с чего же вам легче стало, Анна Тимофеевна?
— Вот те раз!.. А корова? Говорю ж, подсобили нам телушку купить, как тяжело нуждавшимся, стало быть…
Да, городской человек не сразу берет в толк, что значит корова для сельских жителей!
Телушку эту назвали Буянкой, дабы заклясть судьбу, — уж больно дохлой, нежизнегодной выглядела тощая скотина. Может, впрямь помогло лихое прозвище — выпоенная, выхоженная Анной Тимофеевной, Буянка стала доброй молочной коровой. «Правда, тугосисяя, — добросовестно сообщила Анна Тимофеевна. — Я об нее руки обломала, пока раздоила. Ну, а уж потом вернулось мне за все труды сторицей».
Соседки удивлялись, как на скудных выпасах, выделенных частному скоту по обочинам и канавам, опушкам лесов и просекам, топким закрайкам болот, а то и соломе с крыши, набирала тихая Буянка столько жирного молока. На редкость умна и трудолюбива была рыжая коровка: идет с пастьбы, всякий раз клевера, вики или люцерны с общественных лугов прихватит, на сельской улице пыльного спорыша — топтун-травы пощиплет, а после горячее пойло до капли подберет. И куда ее ни приведи, всегда сытную и полезную траву отыщет. Где другие коровы морду воротят: кругом ядовитая купальница или столь же вредный для нутра чистотел — Буянка непременно найдет пырей, козлобородник, борщеник и знай хрумкает! И то ж на болотах — среди пустых, непитательных осотов отыщет осоку мелкую или водяную и насыщается — будь здоров!
Но Буянка не только кормила будущего космонавта и его братишку, но и одевала. Махотки с коричневато-розовым топленым молоком, творог в марлевом узелке, густую белую сметану в горшочке носила Анна Тимофеевна на базар, а выручку обращала в ботинки, калоши, штаны, курточки и пальтишки для своих сыновей. И карандаши, и вставочки, и тетрадки в клеточку и линейку, и книжки с картинками — все добывалось из тяжелого Буянкиного вымени.
Пас корову Юра. Он не всегда следовал наставлениям матери — где можно пасти, а где нельзя. Случались среди запретных мест лесные лужки и вырубки с пышным разнотравьем, сухие болота с сочнейшей косчей травой, куда не пробраться с косилками и без выгоды посылать малочисленных колхозных косцов, так что же — задаром пропадать богатым кормам? И Юра гнал туда Буянку. Он был на редкость и на радость послушный мальчик, но только до тех пор, пока видел разумность тех или иных запретов. Буянка платила привязанностью своему отважному пастуху. Когда их заставал на пастбище ливень, Юра забирался под брюхо Буянки, громадные вздутия боков надежно защищали от секущих холодных капель. Случалось, он засыпал под хлест дождя, раскаты грома и вспышки паучиц-молний, и Буянка стояла не шелохнувшись, чтоб не повредить спящего под ее чревом мальчика.
Прославлена в веках волчица, вскормившая кровожадного Ромула — братоубийцу. Не счесть ее изображений в мраморе, бронзе, граните. А в Риме, у Капитолия, обитает в клетке живой символ кормилицы основателя Вечного города. Какого же памятника заслуживает добрая русская корова, вспоившая своим молоком прекраснейшего сына нашего века!..
В БЕСКРАЙНЕМ НЕБЕ
Вот когда он чувствовал, что летает. Ему принадлежали и синь бескрайнего неба, и легкие светлые облака, и ширь земли далеко внизу. И все это потому, что он держится в воздухе своей силой. А прежде его держала рука инструктора Мартьянова. Да, он так же сжимал штурвал, управлял самолетом, но им самим управляла чужая воля, и он ощущал ее даже в те минуты, когда инструктор не вмешивался в его действия. Нечто сходное он пережил в раннем детстве. Мать учила его плавать в ручье. Она клала сынишку животом на свою ладонь, он шлепал руками, сучил ногами, вода плескалась, обтекала маленькое тело, но все-таки плыл не он, а материнская рука. Так и во всех прежних совместных полетах он летал как бы на чужих крыльях. А сейчас узнал, что значит лететь на своих крыльях, и это было счастье!..
Юрий Гагарин засмеялся, чувствуя сушь обветренных губ, — изнурительно сухое и пыльное лето стояло в Саратове, — и вдруг запел. В стареньком учебном самолете ПО-2, носившем в пору войны смешливо-уважительное прозвище «кукурузник», над бурым кругом маленького аэродромного поля, запел во все горло, но никто не услышал курсанта саратовского аэроклуба, совершающего свой первый самостоятельный полет. Мог ли он думать, что пройдет не так уж много лет, и в кабине космического корабля он запоет над всем миром песню, которая сразу станет знаменитой, лишь потому, что ее пел он, Гагарин, первый человек, проникший в космос.
Но надо садиться. Ему положено сделать всего один круг. Так же как и в том, будущем, полете. Он приземлился красиво и точно, спрыгнул на землю и, стараясь не выдать своего бурного восторга, отрапортовал инструктору Мартьянову:
— Товарищ инструктор летного дела, задание выполнено!
— Молодец, — сказал Мартьянов. — Поздравляю!.. — И тут он дал приоткрыться створкам, за которыми скрывал свои чувства от курсантов, боясь панибратства, потому что сам был еще очень молод, — он шагнул к Гагарину и крепко обнял его.
— Для первого раза совсем неплохо! — сказал, подходя, генерал-майор авиации со Звездой Героя на кителе.
Гагарин видел его, еще когда рапортовал Мартьянову. Но что могло быть общего между генералом авиации, Героем Советского Союза, и скромным курсантом аэроклуба? И вдруг протянулась ниточка. Он вспыхнул и неловко поклонился генералу.
— Какой путь вы себе избрали? — спросил генерал.
Гагарин смешался, и за него ответил Мартьянов:
— Индустриальный техникум кончает, будет литейщиком.
— Хорошее дело, — в голосе генерала прозвучало разочарование. — Хорошее, ничего не скажешь. А только он прирожденный летчик. Мог бы стать классным пилотом.
— Я хочу летать, товарищ генерал! — вдруг звонко сказал Гагарин. — Я ничего другого не хочу!..
— Вон как? — Генерал внимательно посмотрел в открытое лицо юноши, словно хотел запомнить его на будущее. — Как вас зовут?
— Юра, — по-детски ответил курсант и тут же поправился: — Юрий Алексеевич.
— Фамилия?
— Гагарин.
— Хорошая фамилия, княжеская, — усмехнулся генерал.
— Не, мы колхозные, — как во сне произнес Гагарин, и ему показалось, что кто-то иной, далекий, произнес эти слова.
И словно усиливая его странное чувство, генерал поднес пальцы к седым вискам, как делают люди, пытаясь вспомнить забытую мелодию.
— Боже мой! Ведь так уже было… Я слышал, слышал эти слова!..
Гагарин смотрел на генерала и сам неудержимо проваливался в глубь лет. Перед ним было родное Клушино начала войны, деревенская улица, вдруг накрытая адским грохотом, заставившим кинуться врассыпную кур, уток, гусей, поросят, а дворовых псов с воем забиться в конуры. Над крышами изб, едва не посшибав радиоантенны, пронеслись два краснозвездных самолета, и за одним из них тянулся хвост густого черного дыма. Внезапно возникнув, они так же внезапно скрылись, только грохот их еще колебал воздух. Казалось, самолеты сели на картофельное поле за деревней. Все, кто был на улице, кинулись туда.
С околицы слабо всхолмленная окрестность просматривалась далеко, она не имела края и как-то неприметно становилась небом. Самолетов как не бывало. В разных местах простора подымались дымы, но то были костры пастухов, угоняющих на восток смоленские стада, костры беженцев или же то догорали строения, подожженные немецкими зажигалками.
— Улетели, видать…
— К базе своей потянули…
Любопытные повернули назад. Юра остался. Он жадно оглядывал местность, вдруг сорвался и побежал через поле к можжевеловой поросли, за которой в низине лежало болото.
Там они и оказались. Один самолет, целехонький, стоял на твердой земле, другой исходил последним дымком в темной жиже торфяного болота. Видно, его и погасило болотной влагой. Юра подошел совсем близко, но пилоты не замечали его. Старший из них бинтовал своему молодому белобрысому товарищу раненую руку. Тому было очень больно, и, чтобы скрыть это, он на все лады материл гитлеровцев, подбивших его самолет.