— А ну-ка посчитайте, сколько у него шишек на лбу? Три. Были бы только две, я бы его задаром отдал. А с тремя шишками бывает раз в сто лет, а может, ещё реже. Вот я его в Москву пошлю, а мне за него из академии медаль пришлют. Может, ещё и сто тысяч отвалят.
Ребята притихли и крепко задумались: шутка ли — дадут медаль, да ещё кучу денег пришлют!
— А как ты денежки потратишь? — спросил Васёк, преданно глядя Славке в глаза.
— Я уж найду, что с ними сделать! — важничал Славка.
— Ты купи «Жигули». А то и не углядишь, как расплывутся! А ещё корову.
— Да ну — корову! Мне наша Субботка надоела вот так! То встречай её, то навоз убери, то ещё чего… Я уж лучше дельфина.
— Чего-о?! — изумились ребята.
— Дельфина, вот чего! Я его языку учить буду, а он спасёт меня, если что.
Ребята не на шутку задумались: а что, всякое может быть.
Потом Славка смастерил из спичечного коробка тележку, наладил вожжи из ниток и под ребячьи крики и смех гонял носорога по полу, заставляя таскать различную кладь — щепки, горох и монеты — когда пятаки, а когда и копейки, чтобы не так надрывался. Но жук не чувствовал разницы: пустую тележку и нагруженную волочил, не сбавляя скорости. Правда, был в нём один недостаток — не признавал заданного направления, и Славке то и дело приходилось подруливать его соломинкой в нужную сторону. Но это был сущий пустяк в сравнении с его могучей тягловой силой.
На ночь Славка спрятал жука в спичечный коробок и оставил на подоконнике. И до самого рассвета в спящей избе скрипело и грохотало, как на войне, и Славке снилось всю ночь, что он танком давит врагов.
…Утром носорога на подоконнике не оказалось. Спичечный коробок валялся на полу и молчал, и Славка подумал, что жук улетел, а может, подох. Однако, раскрыв коробок, увидел, что жук был на месте — стоял на всех шести своих колосках, расставленных в стороны чуть шире, чем обычно, и дремал, еле поводя усами, обсыпанными древесной трухой. Одна из стенок коробка была разрушена — видно, жук всю ночь возился, пытаясь выбраться из неволи, но не успел до утра.
Вскоре в избу опять набились ребята, и жук снова покорно таскал на этот раз в картонке из-под лекарств различную кладь. И так почти весь день.
К вечеру в нём уже не было прежней резвости. Круги, которые он делал, становились всё меньше и меньше. Он часто отдыхал, и крошечные глазки его словно затуманивались раздумьем. Но ненадолго. Он стряхивал с себя оцепенение и снова тащил…
Часам к девяти, когда с пастбища возвращалось стадо, ребята побежали встречать коров. Вместе со всеми побежал и Славка. Носорог остался посредине избы, рядом с перевёрнутой тележкой и рассыпанным грузом.
Вернулся Славка поздно и жука не нашёл. Видно, мать выбросила его вместе с картонкой. Носорог, признаться, уже изрядно надоел, и Славка теперь с сожалением вспоминал о вещах, которые ему предлагали взамен. На другой день он и вовсе забыл о нём.
А через несколько дней, собираясь с ребятами на вечернюю рыбалку, Славка полез в чулан, где находились рыболовные снасти. Он долго возился там, натыкаясь на связки лука и острые грабли, обронил крючок и на четвереньках ползал по полу, переворачивая старые мешки и поднимая пыль. И вдруг наткнулся на тележку, ту самую картонку из-под лекарств, которую возил жук, знаменитый жук-носорог, прилетевший из далёкой Африки, а может, из самой Австралии. Под ней, запутавшись в нитках-вожжах, — Славка не поверил глазам! — лежал жук. Да, да, тот самый жук, которого он считал погибшим. Славка выпутал его из ниток и побежал в горницу, чтобы получше рассмотреть. Жук неподвижно лежал у него на ладони. Беднягу трудно было узнать. Одна из лапок наполовину стёрлась, сточилось крылышко, торчавшее из-под панциря. А куда девались великолепные усы с лопаточками на концах? На лапках совсем не осталось усиков-зацепок — теперь это были просто голые палочки, которыми ни ухватиться ни за что, ни оттолкнуться.
Славка осторожно опустил жука на пол. И удивительное дело — носорог вдруг шевельнулся, ожил и пополз вперёд. Правда, сильно косолапил и часто отдыхал, и всякий раз, когда останавливался, казалось, что дальше не сдвинется. Но нет, он встряхивался и снова тащился в свой бесконечный путь, совершая круги, которые на этот раз были совсем уже маленькими, — их можно было обвести простым школьным циркулем. Выпуклые глазки были словно незрячие, но всё же, казалось, и сквозь пыль пробивался в них свет тихого упорства и силы.
В тот вечер Славка на рыбалку не пошёл. Он лечил жука: поил его валерьянкой, смазывал усики салом. Но жук не разжимал челюсти и только ждал, когда его опустят на пол, чтобы дальше ползти и ползти к своей неизвестной цели. Куда он стремился? Может, в поле, где когда-то Славка поймал его? Сколько жизни в нём было когда-то! Удержать его в ладони было не так-то легко. Упрямый и цепкий, он продирался наружу, отталкиваясь мощными лапами, и, казалось, никакая сила не могла бы его остановить. Теперь же это был жалкий инвалид, в котором всё умерло, почти всё, кроме одного — непонятной и ничем не истребимой воли к движению.
Ночью Славке приснилось, что пришёл почтальон, принёс медаль, много денег, целых сто тысяч, — прямо из академии, изучающей жуков, и за Славкой ходили ребята, предлагали значки и блёсны, но он кричал: «Не нужны мне ваши блёсны! И деньги не нужны!»
На следующий день испортилась погода, низко опустились облака, стал накрапывать дождь. Однако Славку это не удержало: он схватил жука, выскочил из дома и долго бежал, едва различая сквозь дождь кустарники и стога. Он думал: вдруг в поле, где он когда-то нашёл жука, тот оживёт? Весь мокрый, Славка добрался до цели, остановился и раскрыл ладонь. Он почувствовал, как жук нежно царапает кожу, и резко подкинул его вверх… И — о чудо! — носорог тут же прошуршал в тумане: улетел! Но, может, Славке только так показалось? Может, это прошелестел порыв дождя?
Последний коршун
Отец и сын Лаптевы жили на птицеферме одни. Афанасий куховарничал, стирал, доил корову, ездил за кормом, а Лёнька собирал яйца из-под кур, выгонял корову на выпас и купал в озере коня. А чтобы не скучал, отец купил ему гармонь. По вечерам Лёнька бойко наигрывал «Спят курганы тёмные», «Ой, цветёт калина» и другие старые песни, которые отец очень любил. Отец даже выключал радио, чтобы Лёнька не отвлекался, и всячески нахваливал его:
— Хорошо у тебя получается. Играй, играй. Мамка приедет, вот порадуется.
На жизнь свою Лёнька не жаловался. И она была бы совсем хорошей, если бы отец подпускал его к ружью. Но об этом Лёнька и не заикался. Уезжая на ветеринарные курсы, мать взяла с него слово, что он будет держаться подальше от ружья, и отец за этим строго следил. Каким-то чутьём узнавал, если Лёнька касался ружья на стене. До того навострился, что сквозь сон караулил. Днём прикорнёт на лежанке, вроде бы спит, а только Лёнька — к стене, где висит ружьё, тут же и откроет глаза:
— Ты чего там?
Лёнька отпрянет как ужаленный, а для отвода глаз посторонний разговор заведёт:
— Пап, а Иван говорил, что комбикорм на склад привезли…
— Сам знаю, — ворчал отец, — А ружьё-то при чём? Ой, гляди, Леонид, мамке напишу!
Сердиться отец не умел, а чтобы Лёньку держать в строгости, стращал его мамкой. Только не знал он, не догадывался, что Лёнька давно уже хранил за печкой настоящий патрон, начинённый дробью, и только случая ждал. Не может же быть, чтобы патрон всю Лёнькину детскую жизнь провалялся без дела! А дело для него найдётся: совсем недавно над птицефермой коршун кружил, цыплят во дворе высматривал. Так и раньше бывало не раз — только появится в небе, Лёнька сразу же на ферму к отцу:
— Папань, прилетел!
Отец входил в избу, неторопливо снимал ружьё, загонял патрон и стрелял прямо с крыльца. И всякий раз невпопад. Только, выходит, пугал? Лёнька крепко досадовал на отца и думал про себя: «Ну ничего, уж я-то не промахнусь!»
…В тот день с утра отец уехал в райцентр. Лёнька выгнал корову на луг и вернулся домой досыпать. Улёгся он, не раздеваясь, натянул одеяло и только было задремал, как услыхал во дворе куриный крик. Сунулся в окошко: ой-ой-ой! Над птицефермой снижался знакомый коршун! Словно только и ждал, чтобы уехал отец, а то, что Лёнька дома, и в расчёт не брал. Вроде уж и некого бояться!
Про слово, данное мамке, Лёнька, конечно, тут же забыл. Ноги сами понесли его к заветной стенке, руки достали из-за печки патрон. Скорее! Скорее! Ну погоди ж у меня!
От грохота Лёнька свалился с подоконника, расшиб локоть, но тут же повесил ружьё, разогнал стреляный запах и выскочил на крыльцо… И надо же такому чуду случиться — обыкновенный мальчик, никакой не снайпер, даже в тире никогда не стрелял, а тут с первого же выстрела попал! Коршун, тот
К обеду приехал отец. Пока он таскал мешки с комбикормом, Лёнька мигом разогрел обед, чисто вытер стол, достал красивые тарелки, а когда ели, всё подливал отцу борща, подкладывал хлеба побольше, а сам всё на него взглядывал: неужто не заметил коршуна, перекинутого через плетень? А ведь как жарко сверкают его рыжие перья, как горят пёстрые крапины на груди. А глаз-то, глаз! Круглый, злой, будто всё ещё цыплят высматривает. И сейчас ещё хохлатки шарахаются от него. Неужто ничего ещё отец не знает про Лёнькин трофей? Но самому-то сказать об этом — ой-ой-ой! Как бы за ружьё не влетело!
От тревоги Лёнька места себе не находил. Вытащил гармошку, сел на крыльце, чтобы видеть плетень, и стал играть любимые отцовы песни, тоже старые, — «Зачем вы, девушки, красивых любите» и другие. Так старательно, от души играл, что куры столпились у крыльца, а пёстрый петушок совсем сдурел и прыгнул ему на плечо, но только отец — хоть бы что, как сидел на чурбаке, так и сидит, вяжет из капрона рыболовную сетку, словно и не замечает ничего. Так во весь остаток дня не промолвил ни слова.
Ночью Лёньке приснилось чудное: будто мамка ружьём вместо кочерёжки угли в печке ворошит.
— Мамка!
Крикнул и проснулся. Слетел с кровати и увидел на столе тетрадный листок, а на нём пустую гильзу. В записке отца было сказано: «Проверь донки на озере. Если там есть какая рыба, выбери её и почисть. А коршуна не ищи — увёз в музей, пусть чучело сделают для показа. Его бы попугать для острастки… Эх, ты! Он же нынче редкий гость в наших местах. Может, это был последний…»
Ниже, под подписью, стояла приписка, обведённая рамочкой: «А гильзу из ствола надо выбрасывать!»
Лёнька вышел на крыльцо. Глянул на плетень, где вчера на закате красовался подбитый им коршун, и от давешней радости не осталось следа. А вдруг и вправду это был последний на свете коршун? Лёнька долго глядел на небо, но так ничего там и не выглядел. В яркой голубизне только медленно двигались белые холодные облака.
Ромка-артист
На ночь актёров разместили по нескольким избам, а с утра, ещё не успели откричаться петухи, у клуба уже толпился народ: разгружали театральный фургон, передавали ящики и чемоданы, сколачивали декорации. Вскоре на огромном, во всю сцену, заднем полотне выросла «заграница»: розовая черепичная крыша с гномиком на венце, уходящая вдаль кривая улочка, газовые фонари. Всё это завораживало своей незнакомостью, возбуждало острый интерес к предстоящему спектаклю.
После полудня чуть не вся деревня была уже возле клуба — все хотели пораньше проникнуть в помещение и занять поближе места. Но примерно за час до начала из клуба попросили всех выйти. Там остались одни лишь актёры, и в окна можно было увидеть, как, неузнаваемо переодетые и накрашенные, они выбегали на сцену и размахивали руками. Что говорили — с улицы не слыхать.
Потом из клуба вышел руководитель актёрской бригады — седой режиссёр Сагайдачный. Дядя Митя — так его звали актёры — внимательно и долго глядел на толпившихся ребят и шевелил густыми бровями. Он упорно молчал и так ловко двигал ими, разводя и сближая их к переносице, что ребята покатывались со смеху. Вдруг он поднял руку, все затихли.
— Кто из вас хочет быть артистом?
Ребята опасливо переглянулись и потихоньку стали отступать.
— А ничего не будет за это? — робко спросил кто-то.
— Кроме славы, ничего! — улыбнулся дядя Митя. — Но это немало, уверяю вас. Артисту слава важнее хлеба.
— Я! — подал тогда голос Данька Ермолаев, самый маленький из ребят.
— Я!Я!Я! — загалдели и другие.
Вокруг дяди Мити началась суматоха. Ребята напирали, отпихивали друг друга и кричали. В свалку полезли даже девчонки, а Нюрка пробилась к нему, цепко схватила за руку и умоляюще уставилась на него, готовая разреветься.
— Мне нужен мальчик, и только один, — сказал дядя Митя, — а вас вон сколько.
Ребята стихли, нетерпеливо глядя на режиссёра, во власти которого было сделать одного из них счастливейшим человеком на свете.
— Тогда я выберу сам.
Глаза его придирчиво переходили с одного ребячьего лица на другое. Ребята строили гримасы, двигали бровями, шевелили ушами, изображая артистов.
— Ты! — ткнул дядя Митя в Ромку. — У тебя как раз то, что нужно: нос — крючком, глаза — волчком. Вполне сценичная внешность. Согласен?
Ромка не был согласен ни с «крючком», ни «с волчком», но слишком велика была жажда славы. Он стремительно ворвался в клуб, сопровождаемый злорадно-завистливыми криками: «Крючок! Волчок!» Насмешки отскакивали от него, не задевая, — ведь он уже был на пороге славы, которая важнее хлеба!
Роль у Ромки оказалась нехитрой. Когда открылся занавес и начался спектакль, а в жарком клубе, набитом людьми, установилась тишина, на сцене появился паренёк в клетчатых штанах, с голодными, ярко подведёнными глазами.
— Ромка! — пронёсся по залу приглушённый шёпот. Ребята, стиснутые взрослыми, стали тянуться вверх. — Ой, Ромка! Ромку не узнать.
А он крался за толстым буржуйским дяденькой в котелке и, когда тот зазевался, ловко вытащил у него из кармана большой носовой платок, тоже клетчатый.
В следующей сцене Ромка сидел на куче тряпья и играл с кудлатым щенком. Это был не настоящий щенок, а только чучело, и все это видели, и лишь один Ромка притворялся — вот потеха! — что это живой щенок, подзывал его к себе, свистел, и щенок, которого кто-то невидимый подтягивал за ниточку, подпрыгивал на задних лапах и тыкался мордочкой в руки.
Услышав недоверчивый смешок в зале, Ромка вдруг забыл про щенка и стал глазеть на публику. Вон Федька с подоконника корчит рожу и грозит кулаком, а Нюрка, та, что рвалась к дяде Мите, даже привстала и часто-часто показывает пальцем на себя — видно, просится на сцену. Маленький Данька слез с мамкиных колен и деловито заковылял по проходу. Ему тоже хотелось на сцену поиграть со щенком.
Тогда Ромка поднял щенка за хвост и стал приглашать на сцену всех желающих. Славы у него было теперь так много, что он не знал, куда её девать. В зале громко смеялись. Принимая смех за одобрение, Ромка вовсю старался, зазывая ребят, и только актёры, те, что по пьесе изображали мать и отца, продолжали играть. И вдруг «отец» — только сейчас до него дошло, почему в зале смеются, — подошёл к Ромке, швырнул за кулисы щенка, взял мальчика за ухо и сказал, словно так и полагалось по пьесе:
— Сколько раз говорил тебе, не мучай бедную тварь. Марш отсюда!
И дал ему пинка — это был уже не театральный, а настоящий пинок, от которого Ромка вылетел за кулисы и попал в объятия дяди Мити. Впрочем, он тут же разомкнул объятия, усадил Ромку перед собой и учинил нешуточный допрос.