Теода - Бий Коринна Стефани 3 стр.


Но тут он лукавил; послушать его, и сразу было ясно, что он стремится «произвести впечатление».

Его часто видели в компании Реми Карроза, и это всех удивляло. Хотя, может быть, именно несходство и лежало в основе их дружбы. Насколько Марсьен был шебутной и болтливый, настолько же его приятель казался спокойным и неразговорчивым. «Гордец» — так говорили о нем, не добавляя, впрочем, ничего дурного, потому что его уважали. Но знали его плохо: он был человек скрытный.

Уклончивые ответы Марсьена по поводу Леонара вызвали у моих родителей перепалку, которую мы скорее угадали, чем услышали. Вечером, когда отец не пришел ужинать, мать сказала нам:

— Он спустился в Праньен. — И с усмешкой добавила: — Ничего, вернется как миленький.

Поссорившись с матерью, отец на несколько дней уходил вниз на равнину, в Праньен, и жил там в одиночестве. Утолив гнев, он возвращался в верхний дом и занимал свое место рядом с женой как ни в чем не бывало.

Но он часто упрекал ее в строгости по отношению к сыну, в полной уверенности, что это-то и было причиной его ухода.

Однако прошло пять дней, а отец все не возвращался; мать вручила мне небольшую заплечную корзинку, куда положила сушеное мясо и масло, велела отнести ее в Праньен и оставить у нас на кухне.

— Да глянь попутно, там ли отец, — сказала она.

Стояла середина апреля. Воздух, еще очень холодный, пах снегом, кусты выглядели путаницей черных колючих веток; они тянулись по обочине дороги, которая спускалась в Зьюк, маленький поселок между Праньеном и Терруа; там у нас тоже были жилье и огороды, где росли конопля и свекла, однако мы редко наведывались в это место, а временами просто забывали о его существовании. Сейчас тут было безлюдно, и мне стало страшновато, когда я проходила по нему. Я предпочитала идти по лугам, которые тянулись ниже по склону, — их земля была приятнее для ног, чем каменистая тропа спуска, а в пожелтевшей, жухлой траве, где местами уже пробивались молодые зеленые ростки, можно было найти крошечные улиточьи ракушки, которые мы любили с треском давить в пальцах.

Мне пришлось свернуть на дорогу, ведущую в небольшую рощицу, где росли сосны и дубы. Зима только-только ушла отсюда, и ее следы все еще оставались на траве, слежавшейся и поседевшей под гнетом снега. «Ну, когда же придет настоящая весна?» — думала я. Больше всего я скучала по цветам, но не надеялась найти их в этом месте, где еще даже не совсем сошел лед.

Однако, выбравшись на лужайку, с виду такую же зазябшую, как всё вокруг, я заметила, что сквозь прошлогоднюю траву и под кустами можжевельника пробивается множество пучочков мха-печеночника — лиловых, розовых, голубых и белых, живых, молоденьких. Словно брызги подземного света, они вылезали наружу всюду, куда ни глянь, плотными подушечками; стебельки скрывались под крохотными, но явственно видными цветочными венчиками. Казалось, в этом онемевшем и бесцветном леске только они и наделены тайной жизненной силой, выталкивающей их из-под земли, словно веселые фонтанчики. Я ощутила какое-то странное ликование, смешанное с благодарностью. Мы с ними были здесь единственными живыми созданиями… И я не стала срывать их, зная, что они тут же завянут; просто поглаживала и долго любовалась ими.

И вдруг до меня донеслись стоны, близкие и одновременно приглушенные. Значит, я тут не одна? Потом они смолкли. «Зверь, что ли? А может, ветер? — боязливо спрашивала я себя. — Может, мне почудилось?» Но вот стоны возобновились. Тогда я подумала о душах усопших. И сиплым голосом, не похожим на мой обычный, задала ритуальный вопрос, который мать научила меня произносить в подобных случаях:

— Во имя Господа, кто вы?

Ответа не было. Я ждала. И снова услышала стоны, только более тихие. Я осторожно сделала несколько шагов вперед; мне казалось, они сейчас разбудят весь лес. Теперь я очутилась по другую сторону лужайки. А внизу у моих ног, в овражке, лежали два переплетенных тела — мужчины и женщины.

Но нет, это были уже не мужчина и женщина, а новое существо, одно целое — Реми и Теода.

V

ВОСКРЕСНЫЕ ДНИ

В Праньене отец пилил дрова во дворе. Я обрадовалась, увидев его. Мы вместе поднялись в Терруа. Шли молча, я держала его за руку; время от времени он высвобождал руку, но я тотчас хваталась за нее, один раз он даже удивленно взглянул на меня. «Я тебя очень люблю», — сказала я ему, а потом сама же и устыдилась. Мне отчего-то хотелось плакать; когда слезы подступали к глазам, я щипала себя за бок прямо через юбки; они были толстые, шерстяные и мешали добраться до кожи; это усилие отвлекало меня.

Мы шли по правой тропинке, она была короче и не пролегала через

Воскресным утром, еще до того, как колокольный звон возвещал начало большой мессы, слышалось ржание мулов. Радостное, нетерпеливое, несущееся от хлева к хлеву, оно не имело ничего общего с будничной жизнью деревни, встряхивало, взбудораживало ее. Словно то были гигантские, в два раза выше домов, огнегривые скакуны.

Каждый хозяин отвязывал своего мула и выпускал на улицу, к собратьям. Двое пастухов начинали сбивать их в табун на восточной околице Терруа — на Краю, как у нас говорили. Табун рос. В нем набиралось полтора десятка животных. Избавленные от всяких пут, от недоуздков, шор и бубенцов, они подставляли свои застоявшиеся тела ветру, который трепал им гривы и хвосты. Тут были мулы всех пород и мастей: вороные тонконогие, бурые лохматые, соловые с подпалинами; наш был каурый с длинной темной полосой вдоль хребта и курчавой шерстью на боках.

Деревню охватывал смутный страх, люди прятались, уступали им свободное пространство. «Берегитесь ловкачей!» Так называли тех мулов, что могли лягнуть, если пройдешь слишком близко сзади, кусачих строптивцев, которые не слушались никого, кроме хозяина.

Их гнали по крутой горной дороге, или, скорее, тропе над Терруа; дальше они пересекали лес и попадали на обширное плато с парой глазков-озер; по берегам росли дикие травы, и мулы паслись там до самого вечера. Это было их воскресенье.

Возвращались они к нам широким гордым галопом, и в их стати угадывалась плохо скрытая свирепость. Помнится, в один июльский вечер мы услышали, как они спускаются по склону, в ореоле пыли, поднятой громко топочущими копытами. Они были не похожи на себя — истинные кони Апокалипсиса.

— Поберегись!

Мы бегом кинулись к домам, карабкаясь на самые верхние ступени лестниц.

Любой человек, оставшийся на улице, был бы затоптан насмерть. Я вдруг вспомнила о нашем младшем братишке. Эмильена успела подхватить его на руки и крикнуть остальным: «Сюда, живей!»

Женщины крестились, мужчины сжимали зубы и молчали до самой темноты.

По воскресеньям «отцы», то есть наши старики, посиживали перед домами на скамейках, грея руки на солнце, а мужчины вели разговоры. Они беседовали стоя; кое-кто упирался ногой в древесный ствол, а локтем — в колено. Я глядела, как они совещаются, утвердительно кивая или умолкая с многозначительным видом, и мне всегда казалось, что происходят какие-то важные события.

А мы слонялись вокруг деревни, мальчишки своей ватагой, девчонки своей. Далеко мы не заходили и брели медленно, как люди, не желающие себя утомлять. Еще бы, мы достаточно трудили ноги в будни! Я держалась рядом с Роменой и моей подружкой Селестой. Мы брались за руки и шли, прислушиваясь вполуха к шуршанию наших передников. До чего же они были жаркие, наши одежки из рядна, что соткала бабушка! И как сурово сжимали горло высокие тесные воротники — задохнуться можно! Вероятно, по этой причине наши старшие сестры пришивали к ним узенькие кружевные рюшки.

Иногда нам попадались по пути влюбленные парочки.

— Гляди-ка, жених и невеста!

И мы хихикали, глядя им вслед.

Встречали мы и Барнабе с женой. Мой брат был великим тружеником: он вставал раньше всех и привычно брался за мотыгу, секатор, топор или шило — ибо владел еще и сапожным ремеслом; зато воскресные дни обрекали его на праздность, и она его явно тяготила. При ходьбе он размахивал руками, держа их как-то наотлет, и слишком высоко поднимал ноги. Нет, его тело не желало приспосабливаться к воскресному безделью, да и душа не принимала такого странного времяпрепровождения.

В будни Барнабе носил куртку из коровьей кожи, чей кисловатый запах упрямо витал вокруг него и по выходным, несмотря на то что он переодевался в черный костюм и белую рубашку.

— И зачем ты носишь эту пакость? — спрашивала Теода.

Но он держался за эту одежду.

Когда нам надоедало гулять на вольном воздухе, мы находили приют в доме тети Агаты или у бабушки. А я иногда заходила к Барнабе.

Комната, теперь наполовину занятая огромной кроватью, казалась совсем маленькой. Обычно я заставала брата у стола, за чтением газеты; Теода тем временем сновала из комнаты в кухню и обратно, с неизменно пустыми руками.

Меня тянуло сюда по многим причинам. Во-первых, мне нравилась эта обстановка, так непохожая на нашу; потом, несмотря на тошнотворный запах коровьей кожи, я любила своего брата Барнабе. Да и Теода, хотя она часто вроде бы не замечала нас, держалась со своими золовками вполне любезно. А может, была и другая причина; может, приходя к ним, я стремилась утишить смутный страх, недавно поселившийся у меня в глубине души, тоскливый страх, о котором я инстинктивно боялась думать.

И еще: у Теоды был альбом, толстый альбом в картонной обложке, с зеленоватыми страницами, тяжелыми от вставленных в них почтовых открыток. Они были несказанно красивы, просто роскошны, эти открытки, и мне никогда не надоедало любоваться ими. На них были изображены дети в меховых шубках, катающиеся по гладкому льду на коньках с закругленными носами; заваленные цветами сани, скользящие по снегу, который так царапает кожу, если тронуть его пальцем; сверкающие, позолоченные конские подковы в рамочках из цветков клевера; пара сплетенных рук — дамская, в пене фестончатых кружев, и мужская — тоже в кружевной манжете, так что различить их было нелегко… А внизу вилась подпись: «Я принадлежу тебе». Но одна открытка была совсем уж поразительная: стоило приподнять бумажный квадратик, как он тянул за собой целую гармошку картинок, представлявших собой сказку в живописных образах.

— Как же вам повезло! — шептала я Теоде.

Однажды она ответила:

— Это Барнабе мне их присылал… Вот заведется у тебя возлюбленный — и тоже будешь получать такие.

Никогда бы не подумала, что Барнабе интересуют столь прекрасные вещи. Где же он их покупал? Наверняка в столице, возвращаясь с ярмарок.

Побродив взад-вперед по комнате, Теода опиралась коленкой на скамью под окнами, ставила локти на подоконник и больше не говорила ни слова. Я сидела рядом с ней, спиной к окну, держа перед собой альбом. Однажды к вечеру — было около пяти часов — я разглядывала альбом, придерживая одной рукой страницы, а другой касаясь подола ее юбки, как вдруг мои пальцы испуганно вцепились в материю, чтобы удержать Теоду. Что же стряслось? Мне отчего-то почудилось, что она сейчас выпадет из окна. Она не двинулась с места, но, взглянув на нее, я почувствовала, что не ошиблась. Теоды больше не было с нами: ее душа вырвалась на улицу.

Я повернула голову и выглянула наружу. Под окном стоял Реми, он смотрел вверх, на нее. Заметив меня, он пошел своей дорогой, как будто и не останавливался.

И тогда я поняла то, чего доселе не могла, не хотела понимать:

Назад Дальше