Люба - Фролова Майя 2 стр.


Всегда была аккуратной, всегда на своем месте вовремя. И что ж? Разве кто-то похвалил, отметил эту прилежность? Сидит молчаливая Рожнова за своей партой, будто деревянное продолжение этой парты. Учительница вызовет по необходимости — нужно же отметку за четверть выводить, — покорно ответишь, что положено, получишь свою четверку или тройку (уроки учила всегда, но слова получались боязливые, робкие, бесцветные) и снова сидишь тихо и незаметно.

Сегодня ее заметят и услышат все!

Открыла дверь без стука. Сердце ухнуло, но голову вверх, громко спросила, с вызовом:

— Можно?

Все глаза на нее: что это с Рожновой, почему выступает? Сразу стало знобко, неуверенно, но голову не опустила, еще независимей подбородок задрала.

— Почему опоздала? — спросила удивленная учительница.

— Проспала.

— Как — проспала?

— Обыкновенно. А вы разве никогда в своей жизни не просыпали?

Учительница смутилась:

— Случалось когда-то…

— Вот и со мной случилось сегодня! — и пошла к своей парте как победительница. Все в ней дрожало и ликовало: смогла! Смогла!

А в классе возникло беспокойство: как оценить эту наглость? Да еще от кого — от Рожна бесцветного, от серенькой мышки? Но в этом удивлении было уже что-то уважительное: надо же, а в Рожновой, оказывается, что-то есть!

Даже удивленный взгляд обеспокоенной учительницы ловила на себе. Спросила бы по-человечески: «Что с тобой, Люба?» — как их классный руководитель в прежней школе, и весь эксперимент сразу бы увял, стало бы совестно: разве можно учительницу так обижать? Мария Афанасьевна в их прежнем седьмом всегда спрашивала сочувственно, если кто-то вдруг «завихрялся»: «Что с тобой?» — будто перед нею не нарушитель, а тяжело заболевший человек.

Конечно, учительница вызвала ее отвечать. Вышла Люба с тем же задранным подбородком и отвечала с небывалым для нее задором, вдохновляясь тем, что все вдруг стали слушать с интересом. Учительница перебивала вопросами, нащупывала слабое место, но мысль Любина работала четко, заостренно — высветлилось даже то, что вроде и не очень учила, пробежала глазами.

Учительница будто сожалела, что Люба отвечает так бойко, не похвалила, а протянула, ставя оценку в журнал:

— Ну что же — пять…

Когда шла торжествующе к парте, кто-то бросил в спину:

— Нашему Рожну рожна захотелось!

Для Любы это прозвучало необидно: говорите что хотите, изощряйтесь. Вам не понять, что значит для меня эта пятерка, этот шепоток за спиной. Смогла, победила себя! То ли еще будет!

Люба шла из школы, высоко подняв голову, выпрямив спину, ноги ступали легко — это получалось само собой. Вот что нужно для легкой походки, красивой осанки — чтоб было хорошее настроение, чтобы человек поверил в себя. В таком настроении и во двор вошла: все смогу, все нипочем!

Три мопеда, вывернув рога, лежали на тротуаре, рядком на скамейке три шлема — желтый, красный, белый; три «бога» склонились над колесом, крутят сосредоточенно, всматриваются, перебрасываются только им понятными словечками. Девчонок — никаких, одна Люба.

Чтоб пройти к подъезду, ей нужно перешагнуть через мопед. Правда, можно пройти под окнами по узкой асфальтной ленточке под балконами. Так бы она, конечно, и сделала еще вчера. Но не сегодня! И вовсе не потому, что занятые делом мальчишки не видят ее. Она их просто не боится.

Люба высоко задирает ногу, шагает через мопед, слышит грубое:

— Эй, ты, черепаха, осторожнее!

Люба и сама не поняла, как это получилось, что она осмелилась, но остановилась, повернулась и сказала спокойно и веско:

— А ты — козел!

«Козел» — это было самое обидное слово, каким обзывали друг друга мальчишки в бабушкиной деревне.

Двое «богов» сидели на корточках возле вертящегося колеса, смотрели на Любу снизу, их лиц она не разглядела. Третий поднялся — он-то и обозвал ее «черепахой», — и его лицо было видно очень хорошо. Неприятное лицо с какой-то поганенькой ухмылкой, слежавшиеся под шлемом космы, тонкая шея в растянувшемся свитере.

— О, глухонемая заговорила! Топай отсюда, детка, пока цела! — он вполголоса выругался, сложил трубочкой губы и плюнул. Плевок попал на белое облачко над Любиной головой.

Смывая его щеткой под краном. Люба плакала. Не потому, что было жалко новую шапочку из козьего пуха, а потому, что плечи ее снова ссутулились, приподнятое настроение пропало.

Как же одолеть это? Как быть сильнее этой наглой рожи, чтобы не бояться и не опускать голову? Как наскрести силенок, чтоб воспитать волю и мужественный характер?

Из деревни приехала бабушка. В гости она наезжала редко, столицу шумную не любила, но поглядеть на новую квартиру — не утерпела. Все бабушка хвалила, всем восхищалась, а Люба (без родителей, конечно) выложила ей свои печали: и обиду на папу и маму, что мебель новую не купили, никого к себе в гости не позовешь, поэтому и подруг не завела, и про класс свой недобрый и недружный, где она чужая и всем ненужная, и про компанию с мопедами.

— Что-то ты, девка моя, много нагородила всего да в одну кучу свалила. Давай разберемся по порядку. В комнату, говоришь, стыдно пригласить? Да я в такой-то век не живала, одна ли я! А ты в четырнадцать лет получила — владей. Покажи-ка мне руки твои. Во, целы! — вроде удивилась бабушка. — А я думала — отсохли. Мебель мебелью, она за деньги покупается, ты ведь и рубчика еще не заработала своего, а от родителей требовать нечего. Воровать им, что ли, ради мебели твоей совесть утрачивать? А трудовые — они трудовые, и так с утра до ночи работают. Отца уважают на заводе, и ты уважай, гордись. И мечту его не перебивай своей мебелью. Плохо ли — машина в доме? Гордость это отцовская: заработал — и купил. А мозгами раскинь да руками пошевели, они ведь у тебя кое-чему обучены, забыла разве? Завидовать-то легче, да зависть душу изъест — себя потеряешь, доброту человеческую. А какой человек без доброты!

— Да что, бабушка, с этими чурками-деревяшками сделать можно? Отец вон лаком мазал — что толку?

— Ничего, еще послужат. А мы их заслоним. Мы тебе в комнате свое убранство сделаем. Не в богатстве дело, а во вкусе, полировки-то готовые напоказ выставить нетрудно, а ты душу свою вложи, чтоб сразу было видно, что за человек в комнате живет. Тогда и другому в ней будет интересно и приветливо. Скромности не стыдись. Воровства надо стыдиться, пьянства, грязи всякой…

Бабушка припевочкой все это Любе высказывала, а сама доставала из чемодана какие-то клубочки, мотки… Материал раскинула на кровати в таких шашечках и цветах, что не кровать уже — газон, яркий, летний.

— Бабушка, для чего такую яркость купила? Не годится на платье, — огорчилась Люба.

— Да не на платье это вовсе. Вот гляди, — бабушка развернула журнал. — Занавески на окно и на дверь с оборками да кружевом — этот материал в самый раз. Из него же покрывало на кровать да накидушка, тоже с оборками, вместо кружев подзор мой старинный подошьем. Из шнура блестящего — его у нас сразу в магазине расхватали, как журнал про макраме пришел, — по этому рисунку свяжем. У нас, знаешь, каких занавесей из шнуров понаплели? Деревянные колотушки расписные к ним привешивают, глаз не оторвешь — красота. Если останется, то и для гребенок твоих сплетем, у зеркала повесим. Сразу комната заиграет, кого угодно можешь в гости звать. А это тебе от меня на новоселье подарок, тоже не купленный, сама вышила, не хуже ковров иных.

Бабушка раскатала рулон, завернутый в холстину, а там два козлика по зеленому лужку скачут, вокруг каймой бабочки, да цветы переплелись.

— Ой, бабушка! — гладила Люба курчавых козликов. — Да как же это ты вышила?

— У нас теперь все вышиваньем заняты, и женщины, и девчонки ковры вышивают. Иголок таких понакупили: холстину с рисунком на рамку натянешь, туда-сюда иголкой тыкаешь — нитка бахромой ложится.

— И я хочу!

— Привезла тебе такую иголку, привезла, отец рамку сделает — коврик себе под ноги вышьешь, я начала, да не успела.

Какие это были счастливые дни — возле бабушки, за рукоделием, украшением комнаты, в песнях да задушевных разговорах! Люба бабушке свою кровать уступила, раскладушку поближе придвинула, чтоб можно было шепотом разговаривать. Бабушка и утешала, и поругивала, и наставляла, нацеливала Любу на счастье трудовое, нелегкое, случаев-примеров порассказала множество.

Верила Люба бабушке, легко, с улыбкой шла в школу, отсиживала уроки, делала что полагается. Никто не раздражал, никто не был нужен: бабушка дома ждала. И на компанию во дворе не заглядывалась, не слышала, как там они мопедами трещали. С радостью теперь Люба заходила в свою комнату — уютно, красиво. Права бабушка: мебель старая заслонилась узорами плетеными, цветами, занавесками.

Бабушка вроде невзначай и гостью зазвала к Любе. Встретила, когда они из школы с Аллой шли, по-деревенски приветливо поздоровалась и сразу пригласила:

— Приходи, Аллочка, чайку с вареньем брусничным попьем, мы с Любой сами бруснику собирали да варили.

Бабушка и пироги затеяла, хотя Люба очень сомневалась, что Алла придет. Так, из вежливости пообещала — зачем ей к Любе идти? Но Алла пришла. Любину комнату разглядывала с восхищением, никак не могла поверить, что все это они с бабушкой сами сплели, вышили да вывязали. Просила и её научить макраме плести, коврик иголкой вытыкивать. Варенье хвалила, пироги. Уходя, уже на пороге сказала:

— Счастливая ты, Люба. Мама у тебя есть, бабушка… — И пошла к лифту, Люба даже спросить ни о чем не успела. Выходит, у Аллы мамы и даже бабушки нет? Как же она живет? Сколько с Аллой ходила, беды ее не чуяла, собой была занята. А бабушка сразу спросила, когда Люба в комнату вернулась:

— У этой девочки горе?

— Ты откуда знаешь?

— Не знаю, да вижу. Ее горе и печаль через глаза на меня поглядели.

— Наверное, у нее мамы нет.

— В одном классе, в одном доме живете, а не знаешь! — попрекнула бабушка.

— Ну, бабушка, не в деревне же, — оправдывалась Люба. — Тут никто ни про кого не знает.

— Не знают, когда знать не хотят! — непреклонно сказала бабушка. — За то и город ваш не люблю. Шуму много, а людей-то и не видно. Ты Аллочку не оставляй, дружи с нею. Пустяки свои из головы выбрось — мусор все это, напридумывала тут! Как сыр в масле катаешься, а у нее матери нет, большего горя не сыщешь.

Даже бабушке не сказала Люба, что стыдится матери, считает, что ей с родителями не повезло. Этого бабушка и не поймет, обидится: ведь Любина мать — ее дочка, жалеет ее бабушка, помогает чем может. И уж никак не считает несчастливой, хотя и попрекает, что не родила второго ребенка: и самим было бы веселее, и Люба душой в одиночестве не маялась бы. У бабушки свое понятие о счастье: трудись честно, детей вырасти, людей уважай, помогай им. Поэтому и сама бабушка счастливая, и дочь свою счастливой считает, и Любу на такое счастье нацеливает.

Ну а про класс бабушка посоветовала: уроки учи, все выполняй, как требуют, и не страдай. Свели вас с бору по сосенке — какого уж тут согласия, какой дружбы ждать? Может, после восьмого в училище надумаешь, определяйся на самостоятельность побыстрее. Начнешь зарабатывать, приоденешься, в девушки выходишь, в деревне вон как стали одеваться, а в городе — тем более. Руки у тебя ловкие, выбери специальность по душе, ты старательная, всегда будешь хорошо жить. Подругу заимей, ее и искать не надо — Аллочка; жизнь твоя сразу изменится, без подруги нельзя.

Про «богов» с мопедами бабушка сама уловила:

— Да не робей ты перед этими рогатыми! — сказала прямо. — Ничего хорошего там не найдешь, не тянись к ним. Пройди мимо — вроде и нет их. Что скажут, не отзывайся и сама не задирай. Ума ведь там еще не нажито, а глупости через край. Лучше обходи, обидят. Годок-другой тебе еще повзрослеть надо, потом и сама станешь разбираться, а пока мне поверь: от этих — беги! Руки делом занимай, вышивайте вон с Аллочкой, вяжите, шерсти хватит, голову учебой займи, книжки читай. Я старая, а и то без книжки не засну…

Все понятно при бабушке, спокойно и надежно. Но уехала бабушка — опять Люба одна, в себе. Не совсем одна, с Аллой, которая с легкой бабушкиной руки для всех Аллочкой стала, но уж больно серьезна подруга, неговорлива, ей Люба всего рассказать не решается.

И вдруг с Любой случилось такое, чего предвидеть было невозможно.

Мамина сотрудница купила дочке туфли на модной негнущейся подошве. Туфли эти дочке оказались малы, и предложили их Любиной маме — для Любы. Деньги можно было отдавать частями, это устраивало маму, и вечером Люба уже примеряла новые туфли.

Они оказались впору, черненькие с красноватым отливом, с перепонкой и пряжкой. Снимать туфли не хотелось, в них сразу почувствовала себя выше, стройнее, но ходить на негнущихся подошвах было непривычно. Нужно было потренироваться; завтра она непременно наденет эти туфли в школу, и их обязательно заметят…

Люба собралась к Аллочке. Шагала по лестнице, приноравливаясь к новым туфлям, видела только ступеньки да туфли, а когда остановилась на площадке первого этажа и подняла голову — обомлела: вся компания тут.

Свет в вестибюле, как обычно, погашен, освещена лишь площадка, на которой замерла Люба. Кто-то сидел на корточках у стены, кто-то стоял, привалившись к теплой батарее. И все смотрели на Любу.

Повернуться и уйти, согнув спину? Вслед обязательно полетит какая-нибудь гадость. И опять будешь трусливо обходить компанию, выглядывать из-за угла, выискивая момент, чтоб незаметно проскользнуть в свой родной подъезд. Нет, преодолеть, не поддаться, идти как шла!

Люба откинула голову, шагнула на ступеньку. Всего три ступеньки и пять шагов до выхода. Пройти, во что бы то ни стало, пройти молча, гордо, независимо! Шагнула на вторую, но вдруг подошва соскользнула, и Люба, растопырив руки, еще пытаясь как-то сбалансировать и удержаться, полетела вперед.

— Да она разбилась! — ахнула какая-то девчонка, бросилась к Любе, стала ее поднимать.

Сочувствие вместо ожидаемой насмешки потрясло Любу. Она заплакала, уже никого не стыдясь. Ведь это так естественно: человек оступился, упал — его пожалели, помогли.

Люба никак не могла справиться со своими ногами. Сильная рука подняла ее за шиворот, тряхнула, поставила. Грохнул такой смех, будто затряслись стены, и эхо заскакало по ступенькам.

— Ну, даешь, черепаха! Вот это представление! — вибрировал над нею насмешливый голос. — Почему же ты не называешь меня козлом? У тебя это так бойко получилось, что я чуть не замекал…

«Бог» насмехался, но голос был не злой, вся компания тоже веселилась. Значит, не обидят, отпустят.

— Обалдела, детка! Кинь сюда! — попросил «бог» кого-то.

Люба стояла съежившись, придумывая, как выбрать момент и рвануть отсюда, никого не видела, не разглядывала. А «бог» что-то совал ей в руки, и Люба поняла, что это бутылка. Для чего она? Взяла и держала перед собой, пока «бог» не подшиб ее слегка ладонью снизу, горлышко бутылки приблизилось к Любимым губам, и он сказал:

— Глотни, подкрепи свои душевные силы.

Люба глотнула. Вино было сладковатым. Попробовала — ничего страшного, только тепло прилило к ушам. Она протянула бутылку «богу» и взглянула на него. Лицо не показалось таким противным, как тогда во дворе. Он подтолкнул ее к стене, вроде приказал: будь здесь! Люба отошла в тень, встала у стены, а бутылка пошла по кругу: к ней прикладывались, делали глоток, передавали дальше. То и дело отворялась дверь, и кто-нибудь входил в подъезд, волоча сумку с продуктами или ребенка. Бутылка исчезала, в подъезде повисала напряженная тишина, кое-кто отворачивался к стене, чтоб не узнали. Но взрослые торопливо проходили мимо, и было видно, что им неприятно и боязно, и никто не замедлил шага, не вгляделся, не заговорил. Кто-нибудь буркнет под нос, уже войдя в безопасную зону, возле лифта: «Безобразие, опять свет погасили!» — и юрк за дверцы.

Назад Дальше