Мы с Санькой в тылу врага - Серков Иван Киреевич 5 стр.


Я не выдержал и высунулся из-под корыта. Смотрю, по картошке, пригибаясь к земле, бегут два красноармейца — один в каске, у другого забинтована голова. Они то и дело падают наземь и стреляют в сторону Миронова сада. Отходят.

Я поделился тем, что увидел, со своими. Мама ничего не сказала, а бабушке это не понравилось.

— На улице им места не нашлось воевать, — неодобрительно сказала она. — Обязательно картошку людям вытоптать! — А потом набросилась на меня, будто это я их привел ка огород: — Сядь, ирод, пока тебе не показали, где раки зимуют.

К полудню все стихло. Слышно только, как стрекочут кузнечики в траве, словно маленькими пилками перепиливают сухие былинки. В чистом, безоблачном небе, широко распластав крылья, кружит коршун, а вокруг него с гомоном носится птичья мелкота.

Бабушка первой выбралась наверх.

— О господи, все кости зашлись, — простонала она и подалась на разведку.

Ей не терпелось увидеть, цела ли наша хата, не случилось ли чего с коровой, не добрались ли куры до грядок. Но до хаты бабушка не дошла. Она трусцой прибежала назад и подняла нас по тревоге:

— Одарка! Скорей бери детей да в хату. Танки по огородам идут. Затопчут!

Мама испуганно ахнула, схватила за руку онемевшего Глыжку и — бежать. Я следом за ними.

Танки еще далеко, на горе. Они крушат заборы, ломают яблони, утюжат ржаные копны — идут напрямик, не разбирая дороги.

— Хату, может, объедут, — обнадеживает нас бабушка.

Меня, известное дело, не оттянуть от окна. Едва мама с бабушкой отвернутся — я уже и прилип к стеклу.

— Отойди, леший!

Отойду. А спустя минуту снова. Очень уж охота поглядеть, какие они — немцы.

— С рогами, — сердится бабушка.

С рогами не с рогами, а все-таки страшные. Рассыпались цепью по огородам, мундиры нараспашку, на боку железные ребристые жестянки, на животе автоматы. Идут, перекликаются, сигаретки в зубах.

Затрещал и рассыпался наш гнилой забор. Его сапогом повалил солдат. Повалил, посмотрел по сторонам, заглянул в бабушкин блиндаж и пошел дальше по овсянищу.

С нашего огорода он свернул в Миронов сад. Остановился под антоновкой, сорвал яблоко, надкусил и швырнул в траву — кислое. Подошел еще один. Вместе они облюбовали белый налив. Яблок на дереве было уже немного: дед Мирон их давно отряс и роздал красноармейцам. И мы с Санькой там малость походили. Однако на самой верхушке еще висело десятка два.

Немцы попробовали трясти, да где там — дерево старое, толстое. Тогда один из них, здоровенный, как колхозный племенной бык, передал свой автомат второму, ловко вскарабкался наверх и стал трясти изо всех сил. Яблоня заходила, закачалась, нижняя, самая развесистая ветка затрещала и словно бы нехотя опустилась на землю. Немец кувырком полетел с дерева, вскочил, и оба захохотали. Потом они собрали яблоки и пошли.

— Вот как! — возмутился я. — Без спросу зашли в чужой сад, дерево сломали… Разве так можно?

— А чего ж ты хотел от немцев?! — буркнула бабушка и снова: — Отойди от окна, сатана!

Когда во дворе у деда Мирона прогремела автоматная очередь и не своим голосом заскулила собака, я уже не удивлялся. А чего же я хотел от немцев?

То ли разжалобила его бабушкина покорность, то ли подействовало наше с Глыжкой присутствие, но немец спрятал нож, обошел распластанную на земле маму и отворил дверь в сени. Слышим, лестница заскрипела — полез яйца искать. Потом зазвенело стекло. Там стоят рамы, что вставляются в окна на зиму. Слушает бабушка, что происходит на чердаке, да приговаривает:

— Бей, бей, чтоб тебя так лихорадка била. Ищи, ищи — хворобу ты там найдешь после меня.

Фашист попался упрямый. На чердаке ничего не нашел — полез в хате на полку. Заглянул в один горлач, в другой, грохнул их об пол и ушел. Дверь так и осталась распахнутой настежь.

Маме стало плохо. Она легла в постель. Глыжка забрался на печь, грызет сухарь и боязливо выглядывает из-за трубы. А бабушка собирает черепки и все не унимается:

— Чтоб ты костей своих не собрал, пес шелудивый!

Что немец бросался на маму с ножом, что побил горлачи и стекла на чердаке — это уже меня не удивляло. Чего с них взять? Немцы! Меня больше поразили бабушкины слова: «пан» и даже «паночек». Я слыхал, что когда-то и в нашей деревне был пан. Я знал, что за границей их и сейчас как собак нерезаных. И в книжках об этом есть, и Антонина Александровна в школе рассказывала. А тут на тебе — сам пана увидел. Живьем.

Меня разобрало на бабушку зло, будто она во всем этом была виновата.

— Пан! Пан! Распанкалась тут! — налетел я на нее.

Бабушка спокойно выпрямилась и, держа в подоле черепки, с удивлением спросила:

— Ты случаем белены не объелся?

— А ты бы панкала меньше, — не отступал я.

Она ответила мне уже с порога:

— Дурень ты со своей матерью заодно. Были бы поумнее, не лезли бы зазря на рожон.

И хлопнула дверью.

Но и бабушкиной выдержки хватило ненадолго. На этот раз зашли во двор двое. Не говоря ни слова, стали отворять ворота. Пара широченных битюгов едва протиснулась в них, а повозка зацепилась за забор. Подгнивший у земли столб затрещал и осел.

Немцы не стали осаживать лошадей, чтоб заехать во двор по-человечески, а просто-напросто погнали их вперед. От этого рухнуло сразу ползабора. Бабушка молчала. Она стояла на крыльце и только сокрушенно кивала головой: не хватает у людей ума, своего не вложишь.

На дворе немцам не понравилось. Тесно было, что ли. Поэтому они развалили и тот заборчик, что отделял двор от огорода. Бабушка хотела было показать, что там есть воротца, но ее оттолкнули. Потом на грядках немцы принялись загонять в землю колья. И это на огурцах и помидорах, куда бабушка и курице не давала ступить, куда меня и близко не подпускала, чтоб не помял ботву! Когда я был поменьше, меня пугали русалкой, которая будто бы сидит там в траве и только и ждет кого-нибудь из малышей, чтобы защекотать. А подрос, мне просто пригрозили, что в случае чего будут бедными уши. А тут битюги! Да у них копыта по решету!

Бабушка подбежала к немцам и снова за свое:

— Пан! Паночек! Так не гут…

«Вот, — думаю, — по-немецки бабка шпарит…»

Она советует им поставить лошадей на овсянище. Пусть его топчут, убытка такого не будет. А «пан» уже выдрал жердь в поваленном заборе, отволок на огород и примеряет к забитым кольям. Коновязь собрался делать.

Как будто невзначай, он повел жердью вокруг себя и огрел концом ее бабушку по затылку. Старуха повалилась на межу, а немец заржал, как жеребец. Весело ему.

У бабушки слезы на глазах выступили. Она высморкалась в фартук и пошла в сени. О чем с нелюдьми разговаривать?

Эти двое стоят у нас уже второй день. Натаскали в хату соломы, сколотили из досок загородку, чтоб солома не растряслась по полу, и застлали все это серым суконным одеялом.

— Это они себе постель такую устроили, — растолковал я Глыжке, а бабушка меня со злостью поправила.

— Не постель, а логово.

Один из фашистов такой высокий, что все время бьется головой о притолоку в дверях. Он подолгу лежит в своем логове и играет на губной гармошке. У мамы от его музыки голова разламывается.

— Скажи ты ему, — просит она бабушку слабым голосом, — чтоб помолчал.

Бабушка ему уже сто раз говорила: больная в доме, а он только:

— Я-я-я!

И снова пиликает:

— Тили-тили, тили-тили…

У второго глаза, как у нашей коровы: выпученные, печальные, какого цвета — не разобрать, будто водой налитые. Этот все ходит по дворам да лазит по насестам. Двух наших кур они уже слопали, да еще бабушку щипать их заставили. Бабка, конечно, ощипала, хоть и ворчала все время:

— Чтоб вас самих черти щипали.

А их битюги между тем уминают наш овес на полный рот, будто пришли из голодного края. Мы его и обмолотить даже не успели, как отец велел. Ведут себя битюги не хуже своих хозяев: полснопа в зубы и пошли молоть, как дедова соломорезка, а полснопа — под ноги. Чего там, если даром достается!

Из-за этого овса у меня с бабушкой неприятные разговоры.

— Что? Уберегла? — донимаю я ее всякий раз, когда пучеглазый немец бросает под ноги битюгам новую охапку.

А она злится:

— Не твоего ума дело.

Не моего? Как бы не так! Отдала бы лучше тем красноармейцам, что хотели купить для своих лошадей, так нет — пожалела, расплакалась: «Мне же, старой бабе, корову прокормить нужно. Вы бы в колхозе накосили. Тут недалече».

А теперь фашистские кони уплетают овес за малинку.

Бабушка глядит на все это и знай вздыхает. Она говорит, что если этот музыкант со своим лупоглазым курощупом скоро от нас не уберутся, то мы пойдем по миру. Да и так, того и гляди, начнем «скусывать бырки». Овес кони доедают, гряды выбили, как ток, кур осталось всего три, двор весь развалили — будто буря прошла.

Про эти свои «бырки» бабушка всегда вспоминает, когда в хату стучится голод. Скусывать их — все равно что положить зубы на полку. Но что это за «бырки» такие, я не знаю. Мне кажется, что «бырками» бабушка называет бирки, которые привязывают в сельмаге к разным товарам. Мы будем ходить в магазин и скусывать их. Представляю, как это получится у бабушки с ее беззубым ртом!

11. МЫ ПРИСМАТРИВАЕМСЯ, ЧТО К ЧЕМУ

Первые дни, после того как немцы заняли наши Подлюбичи, на востоке за лесом еще гремело. И мы с Санькой не теряли надежды, что не сегодня-завтра наши вернутся. А когда над деревней показался советский «ястребок», нам и вовсе стало ясно — скоро немцы побегут. И вдруг неведомо откуда ударили зенитки, появились в небе черные облака дыма. «Ястребок» взвился вверх, развернулся и исчез за тучей. Через какое-то время стихло и за лесом.

Схлынули, ушли дальше на восток немцы. Уехал и наш музыкант со своим лупоглазым курощупом. Бабушка им и счастливого пути пожелала:

— Езжайте, чтоб вас телега переехала…

Мы с Санькой сидим на завалинке и держим совет. Когда вернутся наши — неизвестно: может, через неделю, а может, и через месяц. Мы очутились в тылу врага. Что нам делать: идти сразу в эти самые партизаны или малость повременить, пока и другие пойдут?

— Давай присмотримся, что к чему, может винтовку найдем или наган, — предложил Санька. — А потом и покажем им, где раки зимуют.

Отвязавшись кое-как от Глыжки, мы выскочили на улицу и побежали к школе. Бежим и все новое примечаем. А перемены на каждом шагу. Возле сельмага упал снаряд и вырыл яму, как у Скока на огороде. Другим снарядом срезало самый высокий тополь возле школы. Гнездо аистов рассыпалось по дороге, и сам хозяин, мертвый, лежит в пыли.

— Кто аиста обидит — тому не видать счастья, — вспомнил Санька. Я тоже верю в это. Но что сейчас сделает своему убийце мертвая окровавленная птица?!

Много лет прилетали аисты весной с далекого юга на школьные тополя, приносили на своих крыльях тепло и радость нам, мальчишкам. Аисты прилетели — скоро каникулы. Много лет выводили они птенцов. Молодые подрастали у нас на глазах, учились летать. Мы смотрели, как они, окрепнув, поднимались высоко-высоко в самое небо и кружили над деревней, расправив широкие легкие крылья.

Однажды аист прилетел с луга, держа в своем красном клюве какую-то веревку. Стоя на краю гнезда, невзначай уронил ее. Это была не веревка, а гадюка. Мертвая гадюка.

И вот он сам лежит в дорожной пыли, мертвый, окровавленный. Не поднимется больше под облака, не сделает прощального круга, улетая в далекие страны. Его убили немцы.

Мы похоронили аиста неподалеку от дороги, положив на его могилу вместо памятника большой камень.

Размышляя о печальной птичьей доле, подошли к сельмагу. Дверь распахнута настежь, в окнах ни одного стекла. Сунулись внутрь и увидели Митьку Малаха. Он швырял кирпичами в пустые бутылки, лежавшие грудой в углу.

— Монгол, что ты делаешь?

— Бью бутылки, — отозвался Митька, и глаза его спрятались в хитрых щелочках.

— А зачем?

— Чтоб немцам не достались.

Мы с Санькой хмыкнули:

— Нужны они немцам…

— Еще как нужны! — уверенно ответил Митька, выбирая кирпичину поувесистее возле разрушенной печки. — Они бензину в них поналивают, а потом в наши танки будут бросать.

А ведь верно! Как же мы об этом забыли? Еще едва только началась война, мы сами собирали бутылки из-под ситро, из-под керосина, из-под пива, — какие попадались, — и сдавали их на приемный пункт. Говорили, что эти бутылки нужны Красной Армии. Каждая бутылка — сожженный фашистский танк. А тут бутылок этих целый воз. Хорошо, что немцы их не видели, а то бы давно наложили лапу.

И мы начали помогать Митьке. Чтоб было интересней, выстроили посуду рядами, вроде бы это фашисты, и кирпичиной:

— Огонь!

Втроем мы быстро расправились с бутылками и двинулись дальше. Смотрим — правления колхоза нет, на его месте — пожарище. Печка-голландка разрушена, вокруг валяются разные обгорелые бумаги — ведомости, квитанции, трудовые книжки.

Митька нашел обгоревшую пишущую машинку. Мы вытащили ее на траву, покрутили, повертели — не работает. Ну, куда ее? Хватили по ней камнем раз-другой, разбили, расплющили, чтоб не досталась врагу.

Поодаль от пожарища валялся железный ящик, тяжелый-претяжелый, с места не сдвинуть. В таких ящиках хранят деньги.

Но никаких денег в нем нет, ящик поломан, дверца, как сказал Митька, с мясом выдрана.

— Это Неумыка, — сообщил он, постучав босой ногой по железу.

Назад Дальше