Боцман знает всё - Шманкевич Андрей Павлович 9 стр.


Бросились белогвардейцы да буржуи на иностранные пароходы. Буржуев-то много, а пароходов мало, ну и дрались они за каждую ступеньку на трапе, за каждое свободное место на палубе. Я тогда ялик имел, самый красивый и самый быстроходный. Поработали мы в тот день. Не успевали перевозить на пристань беглецов. Тащили они с собой сундуки, узлы, чемоданы, даже самовары. А потом всё это добро на пристанях бросали, лишь бы самим на пароход попасть да удрать от красных за границу.

Села напоследок в мой ялик барыня. Худая да высоченная. На голове у ней шляпа преогромная. Сидит она на банке, как обломок мачты, кругом вещами обложилась, в руках собачонку держит: таких штук пять можно в шапку положить — махонькая. В руках, значит, собачка и ещё жёлтый чемодан, тоже небольшой.

Подогнал я ялик к пристани, вещи выгрузил. Конечно, все её вещички так там и остались. Хорошо ещё, заметил один генерал эту барыню и на французский пароход переправил. Как это там у них вышло, я не видал, только слышу — орёт моя барыня. Сама она, как весло, худая, а заорала басом, как ревун на маяке. Капитана французского за рукав уцепила, в воду показывает и прямо в ухо ему кричит:

«Вот здесь… здесь… я уронила в воду мой чемодан. Верните мне чемодан! Там все мои ценности. Всё моё состояние… Достаньте мне чемодан!..»

Капитан слушает, от крика морщится да плечами пожимает. Наверно, по-русски ни бум-бум не понимает.

«Говорите по-французски!» — кричит ей генерал.

Но дама так расстроилась — не то что по-французски, а и по-русски только одно твердит:

«Мой чемодан! Верните…»

Тут генерал, как тюк ваты, скатился по трапу на катер и крикнул мне:

«Эй ты, яличник! Подгребай к катеру!»

Взял мой ялик на буксир, а меня к штурвалу толкнул:

«Правь на водолазную базу!»

И катер понёсся. Я держу штурвал, а сам думаю: «Какой дурак будет сидеть в такое время на базе? Почти все водолазы ушли из Севастополя в Новороссийск вместе с флотом. А те, что остались, на базу не заглядывают».

Подвёл я катер к базе. Выскочил генерал и прямо в водолазный сарай побежал. Смотрю — тащит из сарая Петровича.

Петрович когда-то был известным водолазом. Первым на всё Чёрное море. Даже за границей работал. А состарившись, жил на базе за сторожа. Чинил водолазам рубашки да галоши. Ну, по хозяйству, одним словом. Под воду давно уже не ходил.

Петрович от генерала отбивается: «Я, кричит, не могу! Старый!» А генерал тащит Петровича да ругается. Насильно усадил старика на катер. Петрович на меня косо смотрит и молчит. (Мы с ним друзья были.) Молчит, а как будто спрашивает: «За сколько продался?»

Привёл я катер обратно к пароходу. Увидела нас барыня.

«Эта дама уронила в воду чемодан. Достань его, да поживей!» — приказывает генерал.

Петрович стал, кряхтя, одеваться. Раньше был он огромного роста, с широченными плечами, да от старости высох совсем. Я помог ему одеться, подвязал галоши со свинцовыми подошвами, привинтил шлем и подвесил грузы.

Петрович махнул рукой матросам и буркнул:

«Качай!»

Мне ни слова. Вроде не знает.

«Чего ты дуешься? — спрашиваю. — Я-то тут при чём?»

Молчит, не отвечает.

Завернул я иллюминатор, взял в руку сигнальную верёвку, и водолаз ушёл под воду.

Потом мне Петрович рассказывал. Спустился он под воду. Подождал, пока осела муть, и осмотрелся. Слева маячили тёмные сваи пристани. Вдруг видит у одной сваи что-то жёлтое. Подошёл, а это и есть чемодан. Любопытство взяло старика. Почему это о нём так барыня убивается? Зацепил Петрович замком за скобку и дёрнул что было силы. Так замочек на скобе и остался.

Приподнял Петрович крышку, и показалось ему, что чемодан наполнен доверху живыми светлячками. Искрятся они, поблёскивают разноцветными огоньками в зеленоватой воде. Взял старик осторожно пальцами одного светлячка, а за ним потянулась целая нитка. Целое ожерелье из жемчуга! А дальше кольца, браслеты, камни драгоценные. Стоит Петрович, к свае прислонился и богатство руками перебирает. Раньше не доводилось такие деликатные вещи в руках держать. А мы наверху ждём. Дама волнуется, опять свою сирену заводит. Генерал к нам на катер спустился и в воду смотрит, как будто сам вот-вот нырнёт.

Много времени прошло, а водолаза всё нет. Ну, не выдержал генерал, кричит мне:

«Тащи водолаза!»

Я дёрнул три раза за сигнал «Выходи наверх».

Петрович вышел на трап:

«Нэма там ныякого чемойдана! Нэма! Усэ дно обшарив. Ракушка та ил. Ил та бурьян морской. А чемойдана нэма… Як в воду канув!»

Рассердился генерал:

«Врёшь! Хочешь достать, когда мы уйдём? Не выйдет. Вот тебе, старый, условие: достанешь чемодан — получишь сто рублей золотом. Не достанешь — пулю в лоб. Понял?»

«Понял, ваше высокоблагородие», — буркнул Петрович и опять ушёл под воду.

Сколько времени прошло, не знаю. Все иностранные пароходы из бухты ушли, один только французский остался. Вдруг как рявкнет снаряд около парохода. Воду так столбом и подняло. Заметались люди на палубе, заголосили. А снаряды один за другим рвутся. Шварк!.. Ах!.. Шварк!.. Ах!..

Подлетает к генералу капитан — дескать, больше ждать нельзя.

«Тащи его, подлеца, наверх!» — шипит мне генерал, а сам из кобуры револьвер достаёт.

Что делать? Думаю, угробит он старика, а не послушай — тебя пристрелит. Потянул я легонько за верёвку, а она не поддаётся, я ещё — не поддаётся. Ухватился сам генерал. Тянет. От натуги да злости, как кирпич, покраснел, а сигнал — ни с места.

«Должно, говорю, меж свай запутался он, ваше благородие. Не вытащить!»

Ткнул меня генерал кулаком в ухо, а сам с матросами на пароход кинулся. Подбежал я к помпе, начал воздух качать. Увидел это генерал и давай в меня палить. Я за помпу спрятался и лежу. Лежу и думаю: «Пропал Петрович! Задохнулся без воздуха…»

Как назло, с якорем на пароходе не ладилось — никак не оторвутся от грунта. И такое пошло!.. Снаряды бухают, капитан ругается, генерал стреляет, а дама до того сильно орёт, что на пристани собачата, которых за границу не взяли, вой подняли как скаженные. Бросили французы якорь с доброй половиной якорной цепи — и тикать. Только пароход отошёл, вскочил и я, начал вертеть колёса помпы. Тут ещё грузчики на помощь подоспели. Вдруг слышим из-под пристани голос Петровича:

«Не бузуйте задаром! Не утруждайтесь!»

Я — на ялик да под пристань. Смотрю, старик сидит на перекладине меж свай, в воде только ноги, иллюминатор отвинчен, и наружу торчат усы да красная бульба носа. Сидит посмеивается, чемодан рукой поглаживает.

* * *

Яличник затабанил[2] правым веслом, круто развернул ялик и прижал кормой к пристани. Я расплатился и выскочил на пристань:

— Ну, а как же ценности?

— Чемоданчик? А как красные Севастополь заняли, Петрович подошёл к главному да прямо ему на стол и высыпал все драгоценности из чемодана.

«Нате, — сказал он, — вид мэнэ и усих водолазов нашей Червоной Армии на подмогу…»

Да ты его самого расспроси. Он ведь и сейчас там, на базе… Не работает, а так, навещает. Ну, до свиданья… На Северную никто не желает? — крикнул он громко, хотя на пристани, кроме меня, никого не было.

Костя с Шестой Бастионной

Костя с Шестой Бастионной!

Что сталось с тобой? Почему пропало у людей былое уважение к тебе? Разве не тебе, Костя, освобождали место рядом с собой большие и маленькие, как только ты появлялся с удочками на камнях у «Трёх святителей», на пристанях Корабельной или Северной стороны, на набережной у «Орла», на бетоне Артиллерийской бухты, у равелина? А разве не считали себя отмеченными судьбой те ребята, которых ты брал на свой ялик-плоскодонку, под названием «Аннушка»?

Куда же всё это девалось? Неужели с приходом фашистов тебя подменили? Или ты продался немцам за те галеты-сигареты, которые ты выклянчиваешь у них или вымениваешь на копчёную рыбу? Ты смело разговариваешь с ними, смотришь им в глаза, смеёшься. Как ты бойко научился говорить по-ихнему! В школе ты как будто и не любил немецкого, а тут прямо-таки переводчиком стал у немцев. Они только через тебя и разговаривают с рыбаками, когда посылают их ловить в море селёдку, ставриду, скумбрию на самодуры или сыпать снасти на камбалу и красную рыбу. Ты и здесь не упускаешь своего интереса — все видят: не успеют рыбаки вернуться с моря, как ты тащишь домой тяжёлую корзину с рыбкой. Рыбаки не добровольно выходят в море, не своей волей пошли в немецкую бригаду — их вызвали по повесткам. Уже не ты ли те повестки составлял?

И вот ходишь ты теперь, Костя с Шестой Бастионной, по улицам, опустив голову, отворачиваясь от людей. Напрасно стараешься — люди сами от тебя давно отвернулись. Теперь они не вспоминают даже того, что в начале оккупации столкнул тебя фашист с пристани и чуть не застрелил в воде за то, что ты не дал ему рыбы…

Только тётка Марфа от тебя не отвернулась, пригрела, приголубила, жить к себе в подвал под развалкой позвала. А почему? Да, видать, одного поля вы ягодки. До немцев и она была уважаемой женщиной на Шестой Бастионной. Жена боцмана с эсминца… Он не то жив, не то нет, не то за землю родную воюет, не то в земле родной лежит, а его жена и днюет и ночует на базаре, жареной-пареной рыбой спекулирует, а то и копчёной скумбрией и кефалью. Сама на пару с Костей коптилку у себя на развалке построила, на груде камней, что остались от прежнего дома после немецкой бомбёжки. Костик даже ялика своего не пожалел, пустил на топливо в той коптилке. А кто же не знал, что ялик тот «Аннушкой» назван был им самим в память погибшей матери? До войны ещё было — ялик море выбросило у Херсонесского маяка, а саму Аннушку, рыбачку, так люди и не нашли…

Верно, тогда ещё пригрела тётка Марфа сироту, обмывала и обстирывала его, хозяйство вести помогала. Только тогда Костя вроде как тяготился такой опекой, хотелось ему жить вольной жизнью, как живут чайки в порту — куда понесут крылья, туда и летят. А теперь ни свет ни заря берёт Костя вёдра — два на коромысло, одно в руку — и идёт за пять вёрст по воду к колодцу. Полдня в очереди там простоит, чтобы набрать полусолёной воды; несёт домой осторожно, чтобы и капли не пролить. Зачем им столько воды на двоих? Разве что после солёной-копчёной рыбки жажда одолевает и никак солёной водой её не заглушишь?.. Что же делать — хорошую воду привозили только для оккупантов.

И что особенно удивляло людей — при таких харчах, какие таскала тётка Марфа с базара, выменивая всё, что ни попало за бешеные деньги, каждый раз ссылаясь на то, что ей сиротку кормить надо. Костя не только не поправлялся, а с каждым днём всё становился худее, всё чернее. Нос у него заострился, глаза, чёрные как уголь, запали и блестели, как при лихорадке. И раньше его за цыганчонка принимали, а теперь только цыганчонком и звали. Может, поэтому Марфа и завела поросёнка, чтобы свежим сальцем поддержать здоровье своего приёмыша. А сам Костя за хорошую корзинку копчёной кефали добился разрешения у коменданта немецкого госпиталя брать с госпитальной кухни по ведру помоев в день. Когда он проносил помои по улице, у всех встречных в животах колики начинались — уж больно пахло от тех помоев настоящей человеческой едой. Видно, Клава-судомойка из немецкого госпиталя тоже любила копчёную рыбку…

* * *

Что, Костя с Шестой Бастионной, тяжело тебе стало жить на белом свете? Даже странно, что ты, Костя, не можешь сдержать улыбку, когда кто-нибудь из встретившихся старых знакомых пройдёт мимо тебя, как будто не замечая, но за спиной твоей нарочно громко плюнет. Что поделаешь, Костя-цыганчонок, терпи, если стал на такую дорогу вместе с тёткой Марфой и судомойкой Клавой. Зажми сердце в кулак и терпи…

Знали люди только те твои дела, что делал ты у всех на глазах. Что сказали бы они, если бы знали о твоих ночных похождениях. Ведь люди думали, что после сытного ужина залезаете вы с Марфой на высоченные нары, пристроенные под самым потолком в вашем подвале, и спите как мёртвые после трудов «праведных», не боясь, что вас загрызут ночью голодные крысы — не достать им вас. Не вы одни спасались так от крыс в ту пору. Но ошибались люди. Часто постели ваши оставались не смятыми…

Среди ночи вылезал Костя, крадучись, из своей берлоги, залегал в условленном месте среди камней и часами лежал не шевелясь, а порой и не дыша, прислушиваясь ко всем ночным шорохам, лежал, пока рядом не появлялась человеческая тень. Ему она была хорошо знакома. Да если бы кто из жителей-соседей увидал эту тень среди ночи, то без труда признал бы в ней Клаву-судомойку из немецкого госпиталя. Бывало, что приходила она не одна, приводила какого-нибудь ночного гостя. Клаву Костя не брал под руку и не говорил ей: «Осторожнее — здесь камень… Потерпите немного… Левее — тут воронка…» А гостей ночных он любезно провожал под ручку до самых дверей подвала, передавал с рук на руки тётке Марфе, а сам уходил гулять по ночному городу, хотя отлично знал, что за такие прогулки немцы сажали всех без разбора за колючую проволоку, ежели не приканчивали на месте.

Чаще всего отправлялся Костя на прогулку к берегу у «Трёх святителей», прямо под ноги к немецким часовым — часовые прохаживались по круче у берега, а Костя «гулял» под кручей, у самой воды. Гулял, как ящерицы всю жизнь гуляют: ползал на брюхе меж камней так же проворно и так же бесшумно. При любой погоде, даже осенью, когда и днём-то никто тебя в воду не загонит. Костя раздевался под скалой, полз на брюхе к воде, вползал в неё и отплывал от берега метров на сто — полтораста, да так тихо, что дремавшие меж водорослей зеленухи не шарахались от него в стороны.

Даже осенью купался Костя подолгу, иной раз целый час в ледяной воде просидит, а выползет на берег — не одевается сразу, начинает что-то тяжёлое на верёвке со дна морского вытаскивать, стараясь при этом как можно тише клацать от холода зубами. Если груз застревал на дне между камнями, Костя снова вползал в воду, освобождал груз и опять тащил на берег…

Грузом каждый раз оказывался латаный и перелатаный мешок. Костя развязывал его, запускал в середину руку, вытаскивал несколько увесистых камней, осторожно клал их на берегу, потом одевался, взваливал мешок на плечи и отправлялся домой. Следом за ним тучей неслись очумевшие от голода крысы — они чуяли запах свежей рыбы…

Рыба? Откуда она бралась? Может быть, у Кости стояли в бухте верши? Может быть, он её руками сонную ловил? А может быть, это рыбаки по дороге с моря выбрасывали за борт мешок с рыбой, а на поверхности оставляли чурку-поплавок?..

Ещё раз удивил Костя людей, когда среди белого дня остановился он на улице, прислушался к далёкой-далёкой канонаде и радостно улыбнулся. Кто видел это, подумал про себя: «Ишь ты, цыганчонок, улыбаться вздумал!.. Ведь это наши, наши идут к Севастополю! На что же ты, цыганчонок, надеешься?..»

Весь этот день пробыл Костя в приподнятом настроении. Он не опускал больше голову, не отворачивался при встрече со знакомыми, но в полночь он снова перестал улыбаться, а к утру осунулся ещё больше: почти до рассвета пролежал он среди камней развалки, поджидая Клаву-судомойку, но тень её так и не появилась. А на следующую ночь вырыл Костя среди развалок неглубокую яму — вырыть глубокую яму у него не хватило сил, потом они вынесли с Марфой из своей норы длинный и тяжёлый свёрток, укутанный солдатским одеялом, и зарыли его. Сверху засыпали камнями. Утром на куче тех камней увидали люди маленький крестик из тонких жёрдочек и прочитали на нём: «Здесь погребён отважный моряк-партизан Николай Степанович Скиба, умерший от тяжёлого ранения».

Крестик люди увидали, обнажили головы, вытерли слёзы. Но никто из них не видал больше с того дня ни самого Кости, ни тётки Марфы. Пропали. Сбежали куда-то. Приходили немцы, всё в землянке перевернули и, ругаясь, ушли.

Назад Дальше