– А с родителями?
– Нет. Во всяком случае не так.
– Мона хоть и объявляет себя атеисткой, но она-то о Боге толкует слишком много. Вечно втягивает меня в споры… Так вот. Когда Джонни умер, директор школы произнес что-то вроде проповеди. Будто Бог по воле своей забрал Джонни, ну и стал нести всякую такую ересь. Ты понимаешь?
Я кивнула.
Голос Фрэнка зазвучал на высоких нотах, как бывало всегда, когда он говорил о том, что его глубоко затрагивало:
– Если бы я думал, что это Бог сделал так, чтобы пистолет выстрелил, если бы я считал, что Богу было угодно, чтобы Джонни умер, я не стал бы в Него верить. Я бы сделал все, что в моих силах, чтобы стереть Его имя с лица земли. Но я в это не верю! Будь я проклят, если я в это поверю! Это так и есть, можешь не сомневаться.
Я снова кивнула, и мне хотелось воскликнуть: «О да! Да! Мы с тобой верим в одного и того же Бога». И от того, что это так, у меня стало как-то ясно на душе и я почувствовала себя сильной и бесстрашной. Только не могла все это радостно произнести, потому что душа Фрэнка была полна скорби по Джонни.
– Я ушел из церкви, когда он еще не закончил свою речь, – продолжал Фрэнк. – На виду у всех прошагал я по проходу между скамьями и с силой хлопнул дверью. Но только за одно это вряд ли они бы меня выгнали. Они сказали, я слишком расстроен и сам не знаю, что делаю, и на ночь запихнули меня в школьный лазарет и дали снотворное, от которого у меня наутро просто раскалывалась голова.
– Тогда что же случилось еще? – спросила я.
– Директор вызвал меня на следующий день к себе в кабинет. Он стал говорить, будто своей речью пытался меня утешить. А я возразил ему, что у него ничего не получится, потому что мы верим не в одного и того же Бога. А он сказал, мол, есть только один Бог, и либо ты веришь в него, либо нет. А я спорил с ним, говорил, что никто еще Бога не познал до конца и что он, директор, старается подстроить Бога под себя, вместо того, чтобы постараться уподобиться Ему, как людям и полагалось бы. А он сказал, что у меня просто невыносимая гордыня. Все может быть. Но только если бы я думал, как он, я бы просто схватил этот самый пистолет и застрелился бы на месте. Он еще долго молол всякую чепуху, но я старался его не слушать. Потом он сказал:
– Ладно. Ты сейчас слишком огорчен из-за Джонни, и сам не знаешь, что думаешь и что говоришь. Давай на несколько недель забудем весь этот разговор, пока ты придешь в себя. Потом мы с тобой снова встретимся.
Подождав несколько недель, он снова вызвал меня к себе, и у нас опять состоялся разговор. Он вспылил и сказал, что человек, который думает и говорит, как я, не может учиться в этой школе, потом он отпустил несколько шуточек по поводу того, что уж слишком я был привязан к Джонни. Я вышел из его кабинета так же, как тогда из церкви, хлопнул дверью, сел в первый же поезд, шедший на Нью-Йорк, и поехал домой. Мона задала мне перцу, и она, конечно, была права. Джонни тоже, наверное, меня не одобрил бы. Он всегда говорил мне, что я слишком много думаю о Боге.
Он замолчал и схватился за прутья решетки слоновника. Слон загрохотал ведром с отрубями, сунул в ведро хобот, отправил пойло в рот и поглядел на нас своими маленькими стариковскими глазками. Фрэнк рассмеялся. Слон поморгал своими сморщенными веками как-то очень кокетливо, а потом повернулся к нам задом.
Меня тоже разобрал смех. Когда мы отсмеялись, я сказала серьезно:
– Это было похоже на Галилея. Я имею в виду тебя.
– Только Галилей потом отрекся.
– И зря. Некоторые не отреклись. И стали мучениками.
– Я не хочу быть мучеником, – сказал Фрэнк. – Я хочу жить вечно. Разве ты не хочешь жить вечно, Камилла?
– Хочу.
Слон медленно побрел из вольера в свой слоновник, его серая кожа казалась наброшенной на него попоной, а не частью живого существа.
– О, Фэрнк, – выдохнула я, – о, Фрэнк, я рада, что тебя выгнали. Иначе ты не оказался бы эту зиму в Нью-Йорке.
– Да. Я был бы там, а не в зоопарке с тобой. – Он взял меня под руку. – Я тоже рад.
Следующая неделя выдалась какая-то чудная, мы не слишком часто виделись с Фрэнком. Казалось, нам надо переводить дух между нашими встречами. Я вообще мало с кем встречалась, кроме Луизы. Мне представлялось, что это вроде бы мой долг. По утрам мы завтракали вместе с папой, а затем я рано отправлялась в школу. После школы я либо шла к Луизе делать уроки, либо мы шли ко мне домой. Мама и папа всю неделю обедали дома, а мы с Луизой пару раз ходили вместе в аптеку съесть по сандвичу и выпить молочного коктейля.
Во вторник мы встретились с Фрэнком и ходили к Стефановским послушать Баха. Мне очень хотелось сходить с Фрэнком в оперу и на концерт в Карнеги-холл. Мы с мамой иногда ходили туда на концерты по воскресеньям. Но мне казалось, если я буду слушать музыку с Фрэнком, она будет звучать иначе, мощнее.
Я видела его в среду в метро, а он меня не заметил. Я направлялась к Луизе, и на одной из остановок в вагон ввалилась ватага мальчишек. У них в руках были потрепанные учебники (и почему это у мальчишек учебники всегда потрепанные?), и они шумели и смеялись, как обычно мальчишки шумят в метро и в автобусе, что мне приходилось видеть тысячу раз, и я сначала не обратила на них никакого внимания. Двери стали закрываться, а они вдруг встали между дверьми, придерживая их и крича кому-то:
– Ну давай же, быстрее, быстрее!
И тут худенький парнишка с темно-рыжими волосами протиснулся в вагон, с трудом переводя дух и смеясь. Это был Фрэнк.
Вся ватага (их было всего четверо, но они так шумели, что казалось, будто это целая ватага) возилась, толкалась, ни на кого не обращая внимания. Хотя мне казалось, они понимают, что на них смотрят, а они точно дают представление перед зрителями. Они вывалились из вагона остановкой раньше меня, и я была в общем-то рада, что Фрэнк меня не заметил. Он так отличался от того Фрэнка, которого я знала. От того Фрэнка, который был на миллионы лет старше меня, от Фрэнка, который рассуждал о Боге, о жизни и смерти, который научил меня понимать музыку. Он показал мне, как различать звучание инструментов в оркестре, дал понять, что музыка насыщает душу так же, как пища насыщает тело. Тот Фрэнк, которого я увидела в метро, был просто мальчишкой, как все остальные мальчишки на свете.
Вечером он позвонил мне, и мы условились встретиться в субботу у него дома.
Всю эту неделю мама была какой-то тихой, выглядела усталой и несчастливой. Картер сказала мне, что когда я шла после школы к Луизе, мама тоже выходила в город. Но если мы с Луизой приходили к нам, она всегда бывала дома, ждала нас с горячим шоколадом и печеньем. Жак не появлялся.
Папа бывал с ней очень ласков, и я пару раз видела, как он подходил к ней и нежно ее обнимал. «О, папа, – думала я. – О, папа!» И я очень хотела, чтобы он никогда не узнал, что мама говорила с Жаком по телефону.
Чудно это, что чувствам надо куда больше времени, чем разуму, чтобы осознать, когда в жизни происходят большие изменения.
А что изменилось в моей жизни? Пожалуй, мое какое-то оцепенелое отношение к родителям и было самым большим изменением. Когда я просыпалась по утрам, я всегда чувствовала: что-то не так. И мой разум спешил объяснить моему сердцу, что это «что-то» происходит оттого, что мама говорила по телефону с Жаком, и оттого, что мои родители – Роуз и Рефферти Дикинсон, а не просто мама и папа.
И постепенно мое сердце стало понимать то, о чем каждый день твердил мне мой разум: «Все изменилось, и ничего-ничего уже не может быть по-прежнему».
Несколько раз за эту неделю я поймала на себе какие-то странные взгляды моих родителей. Меня это обеспокоило. Мне казалось, я доставляю им огорчения. Однажды за обедом я попыталась что-то им объяснить, и как назло сказала все совсем не то, что нужно бы сказать, и все стало еще хуже. Мы ели салат. Мама вертела на кончике вилки листочек зеленого салата. Она выглядела такой красивой, освещенная свечой, горевшей на столе. Обычно, когда она бывает особенно хороша, мне так и хочется вскочить со стула, подбежать к ней и крепко ее обнять. В этот вечер я просто смотрела и думала, как прекрасно она выглядит, но как-то холодно, умом, без радости. Мне кажется, больше радости мне бы доставила красиво решенная математическая задача. И тут я заметила, что она как-то по-особенному смотрит на меня, и папа тоже. И тогда я сказала:
– Я думаю, что я взрослею. А когда дети взрослеют, они меньше нуждаются в своих родителях, чем было прежде.
У мамы брызнули слезы, и она прошептала:
– Камилла, какие ужасные вещи ты говоришь!
Я подбежала к ней. Я ведь хотела утешить их, объяснив, что происходящее – естественно, но у меня ничего не получилось. Стало еще хуже. Я обняла ее с таким чувством, будто я была матерью, а она – ребенком. Мне это сильно не понравилось.
В четверг мы с Луизой отправились в Метрополитен-музей делать уроки в римском дворике, где мы с ней впервые разговорились. Луиза не была знакома с музеем до того, как встретилась со мной. Она всегда жила в Гринич-вилледж, играла в детстве на Вашингтон-сквер. Я думаю, она много потеряла оттого, что не могла играть и Метрополитен-музее. Мы, ребятишки, собирались по трое, по четверо, убегали от своих нянек, прокрадывались в музей и играли там в прятки, пока кто-нибудь из служителей не ловил нас и не вышвыривал вон. Ух, как они нас ненавидели, а мы считали их своими злейшими врагами и докучали, как только могли. Сейчас я думаю, какие мы были ужасные, но нам было весело, и мы ни разу ничего в музее не поломали. Только теперь, когда я встречаю служителя, я испытываю чувство вины за тогдашнее.
Когда мы закончили уроки, то пошли с Луизой побродить по музею. Мы глядели вполглаза на картины, статуи, вазы, вышивки. Когда я была маленькая, я любила представлять себе, как будто музей – это огромный дворец, а я – принцесса, которая в нем живет. Я особенно любила те залы, где мало посетителей, там я чувствовала себя дома, а служители были как будто мои лакеи.
Луиза остановилась перед портретом дамы, написанном в стиле модерн и состоящем из треугольников.
– Что ты делаешь в субботу, Камилла? – спросила она.
– Встречаюсь с Фрэнком.
– Он тебя пригласил?
– Конечно.
– Когда?
– Он мне позвонил по телефону.
– Вот как, – медленно произнесла Луиза. Ее лицо потемнело и сделалось злым. Но она сказала только: – Я думаю, это твое право, если тебе так хочется.
– Да, – подтвердила я. – Безусловно.
Я попыталась с ней объясниться, пристально глядя на барельеф греческой лошади:
– Луиза, хорошо бы ты не начинала злиться, когда я встречаюсь с Фрэнком. То, что я с ним встречаюсь, не влияет на наши с тобой отношения. Ты же не злишься, когда я вижусь с другими девочками из класса или если кто-нибудь приглашает меня на ужин…
– Я не возражаю, встречайся с ним, пожалуйста, – оборвала меня Луиза.
– Тогда почему ты бесишься?
– Я не бешусь, – возразила Луиза.
Я отвернулась, потому что больше сказать было нечего.
Мы стали спускаться по лестнице, и вдруг на лестничном повороте Луиза повернулась ко мне и заговорила с тем пылом, который нападает на нее, когда ее мысль меняет направление:
– Послушай, Камилла, когда ты впервые столкнулась с вер… вероломством взрослых? – Она улыбнулась. – Хорошенькое словечко, да?
– Я не уверена, что понимаю тебя. Что ты имеешь в виду?
– Да знаешь ты! – Луиза нетерпеливо затрясла головой. – Я имею в виду, когда ты поняла, что взрослые не такое уж совершенство? Что у них, как Мона без конца говорит нам из Библии, «сердце лживое и безнадежно злое». Что-то в этом роде. Хотя это не совсем то, о чем я хочу спросить. Когда тебя впервые предал кто-нибудь из взрослых? Ты помнишь?
– Да, – сказала я. – Помню.
– Ну, расскажи. Когда это было? Где?
Мы вошли в зал этажом ниже, Луиза уселась на деревянную скамью и усадила меня рядом с собой.
– В школе, – сказала я. – Должно быть, я была во втором или третьем классе.
– Ну? И что случилось?
Я почувствовала некоторое смущение, но знала, что Луиза не отстанет от меня и заставит рассказать все до конца.
В этот день за мной пришла мама вместо Бинни. Она, как всегда, опоздала. Она кинулась ко мне, сидевшей в углу раздевалки.
– Прости, лапочка, что я опоздала. Я… Надевай пальто и пошли поскорее. – Потом она спросила: – Камилла, что с тобой?
Я низко наклонила голову, сгорая от стыда.
– Мам, я мокрая, – прошептала я. – Я намочила штанишки.
– Как это случилось?
– На географии. Мне надо было выйти, и я стала отпрашиваться.
– Но, дорогая, почему…
– Мисс Мерсер не разрешила. Мне было очень нужно, и я у нее снова спросилась. И она опять сказала, что нельзя. Мне правда надо было, мам. Я опять попросила разрешения, а она на меня разозлилась. Потом я просто больше не могла терпеть и выскочила из класса, я уже добежала до уборной, но не смогла удержаться. И вот… Потом зазвенел звонок, и я вернулась в класс на французский.
– Ничего, – сказала мама. – Не переживай.
– Но я ведь уже большая, я не должна мочить штанишки, – плакала я.
– Подожди минуточку, дорогая, – сказала мама. – Впрочем, нет, пошли со мной.
Она схватила меня за руку и почти бегом вбежала в кабинет директрисы.
Мама рассказала ей, что произошло.
– Я не могу в это поверить! – воскликнула директриса.
– Уверяю вас, что это правда, – заверила ее мама.
Директриса позвонила.
– Я думаю, мисс Мерсер еще в школе, – сказала она. – Нам лучше послать за ней и разобраться в этом деле.
Мисс Мерсер, с лицом, как у рыбы трески, выслушала то, что ей рассказала мама.
– Глупости, – резко прокомментировала она. – Она у меня не отпрашивалась.
– Вот видите, – кивнула головой директриса.
Мама начинала сердиться.
– Нет, – сказала она. – Ничего не вижу. Камилла правдивая девочка, и если она говорит, что отпрашивалась, значит, отпрашивалась.
– Я, конечно, отпустила бы ее, если бы она попросила, – сказала мисс Мерсер. – Бывает, дети иногда отпрашиваются, чтобы отлынивать от урока. Но если ребенку действительно надо, я всегда отпускаю. Видно, Камилле стыдно, вот она и выдумывает. Ее учительница по английскому говорит, что у нее очень развито воображение.
– Но воображение не делает ее лживой, – сказала мама, – и к тому же она не трусиха. – Голос ее звучал гневом и в эти минуты напоминал папин.
Директриса повернулась ко мне:
– Камилла, тебе нужно было выйти на географии? Я кивнула.
– Почему же ты не отпросилась у мисс Мерсер?
– Но я просила! – закричала я. – Я просила целых три раза!
Мисс Мерсер пожала плечами:
– Видите?
– Камилла, – продолжала директриса, – конечно, тебе известно, что мисс Мерсер отпустила бы тебя, если бы ты подняла руку?
– Но я поднимала! – снова закричала я. – А она не разрешила.
Директриса повернулась к маме:
– Ну, что мне делать? Мама посмотрела на нее.
– Ничего, – сказала она. – Если вам приходится выбирать между словом учителя и словом ребенка, вы выбираете учителя, даже если знаете, что ребенок говорит правду.
– Вот оно как! – фыркнула мисс Мерсер.
– Прекрасно, что вы так верите своей девочке, – сказала директриса. – Но в данном случае, я уверена, она просто стыдится, намочив штанишки, так ведь, Камилла?
– Нет, – сказала я.
– Мы ходим по кругу, – проговорила мама, обращаясь одновременно к директрисе и мисс Мерсер. – Лучше я быстренько отведу ее домой и переодену в сухое. И я надеюсь, когда она в следующий раз будет отпрашиваться, ее будут отпускать.
И мы пошли домой, а дома я приняла ванну, и мама переодела меня во все сухое, и целый день играла со мной, хотя была приглашена к кому-то на чай.
Потом, когда папа пришел домой, они удалились в его кабинет и о чем-то долго говорили. А после папа зашел в мою комнату, позвал меня в свой кабинет, усадил к себе на колени.
– Камилла, – сказал он, – мама говорит, у тебя сегодня вышли неприятности в школе.
– Да, пап.
Я прижалась головой к его груди и заплакала, а он тихонько меня покачивал в своих объятиях.
– Папа, – сказала я.
– Да, Камилла?
– Но ведь мисс Мерсер наврала.
– Да, Камилла.
– Но ведь она же взрослая.