Медведь и бабочка - Романовский Станислав Тимофеевич 8 стр.


В сырой рубахе идти было холодно, и Алёша обижался на чаек:

«Тяжёлый у них характер. Они всё время жалуются, будто у них что-то болит. Сколько можно жаловаться? Остальные птицы поют, радуются, а эти смолоду ворчат, как старые старухи. — Он даже подумал: — Возьму у отца двустволку, приду на озеро, пусть попробуют налететь. Только бы рассердиться как следует».

Но рассердиться как следует он так и не сумел, а на озеро Запесочье попал только осенью.

Теперь осока по его берегам была выкошена. Лежало оно открытое и доступное со всех сторон, и с того берега на этот шли по нему волны с гребнями. Если закрыть глаза, то на слух можно подумать: не озеро это, а большая холодная река, до того громко гудят волны.

Только что пароходов нет.

Над круглым заливом кружились две чайки и громко кричали.

Алёша подошёл поближе.

На волнах что-то шевелилось, и чайки с отчаянием в голосах носились над шевелением.

«Кого это они убивают?» — подумал Алёша и закричал:

— Эй, что вы делаете?

Чайки будто не слышали.

Вот одна клювом зацепила живое, попыталась поднять, и Алёша увидел, что на волнах качается голубь. Чайка развернула его крыло, но удержать не смогла, и намокшее крыло упало в воду, а чайка взвилась в воздух.

Теперь обе чайки опустились над голубем, в оба клюва, сначала одна, а потом другая, ухватили его, подняли и понесли было к берегу, но он с плеском обрушился в воду.

Они не переставали кричать, и в чайкиных криках Алёше чудились не жалобы, а уговоры. Птицы словно уговаривали голубя:

«Голубчик, потерпи немножко. Ну, пожалуйста…»

Он был жив, и Алёша видел, как голубь ворочает маленькую точёную головку.

Чайки снова подняли голубя и стали набирать высоту, снова уронили его. Тяжёл, да ещё так намок, что двум птицам нести его не под силу.

А если других чаек позвать?

Где их взять — на всём большом озере Запесочье никого больше нет, ни одной живой души.

Алёша разделся догола, и ветер сразу пересчитал у него все рёбрышки — до того холодно поздней осенью.

— «Врагу не сдаётся наш гордый Варяг!» — запел он для бодрости и зашёл в воду. Она обручем сдавила грудь, не то что петь — дышать не давала, а он, не давая себе опомниться, сажёнками поплыл к голубю.

Голубь был лёгонький и мокрый, как тряпичный, и Алёша высоко держал его в левой руке и грёб одной правой.

Хорошо, что волны помогали, — толкали в спину.

А чайки провожали его до самого берега. От ледяной воды Алёша плохо слышал, но в чайкиных криках ему угадывалась озабоченность:

«Голубя не могли спасти, а этого и подавно».

И сострадание:

«Голубчик, потерпи немножко. Ну, пожалуйста…»

На берегу на ветру он первым делом дал стечь воде с голубя — держал его вниз головой. Влага вытекала из клюва, и голубь, задыхаясь, вздрагивал и порскал, будто кашлял.

— Всё? — сказал Алёша. — Посиди. Я сейчас оденусь и тебя за пазухой домой принесу.

Он посадил голубя на отаву, стал натягивать на себя одежду. А голубь тем временем пошевелил крыльями, с хлопаньем поднялся в воздух, обогнул Алёшу и полетел по ветру от озера.

— Погоди! — позвал его мальчуган. — Куда ты?

Но голубь был уже далеко, чаек и в помине не было, и только одно пустынное озеро катило волны к ногам Алёши и разговаривало с ним.

Волны были мутные, на глине, и в них колебались водоросли.

«А я их сгоряча и не почувствовал», — подумал Алёша про водоросли, и показалось ему, что болит в нём что-то — в самой глубине его существа, рядом с сердцем, поселился холод, и от него долго не согреться.

Дома он не хотел, да сказал матери:

— Мама, ты не ругайся: я простыл. Я в озеро за голубем сплавал…

— Бедовушка ты моя, — сказала мать. — Разве всех спасёшь?

— Белым вином его надо напоить, — посоветовал отец. — И в постель.

— С этих-то лет? — возмутилась мать.

— Я ничего, — оправдывался отец. — Я так…

Алёшу напоили чаем с малиновым вареньем, уложили в постель под два одеяла, и ночью у него начался жар и всё в голове перепуталось.

Голова у него огнём горит, и непонятно, где он. Что это у него за пазухой? Голубь — тот самый, мокрый, только горячий. А кругом в чёрной форме ходят фашисты, каких в кино показывают, и голубя ищут. Алёша голубю шепчет: «Сиди смирно и не шевелись. Они тебя и не найдут». И улыбается, притворяется, будто у него ничего нет, никакого голубя. А притворяться ему страх как неохота. Чёрные руки тянутся к нему, и он кричит: «Не тро-оонь! Не отда-аам!..»

Тихо в комнате, и вся она жёлтая. Печка, наверное, топится. Да нет, не печка — это солнышко в окно заглядывает, и до чего оно ни дотронется — всё светится.

Напротив Алёши отец-мать сидят и незнакомый мужчина в белом халате. Смотрят на него внимательно, и у матери глаза моргают.

— Жар сбили, — говорит мужчина в халате и кладёт на Алёшин лоб прохладную руку. — Сбили жар, теперь жить будет. — И поправляет себя: — Собственно, в этом я никогда не сомневался. Правда?

Мать торопливо соглашается:

— Конечно, конечно…

Отец молчит. Первый раз в жизни в глазах его Алёша замечает слёзы.

«Да что это он? — удивляется Алёша. — Я ему скажу».

Но сказать пока не может: сил нет…

ИЛЬИН КАМЕНЬ

Наша местность не богата родниками. Воды вроде много— Кама, озёра, речушки, — но пьёшь её, неключевую, от большой нужды.

Ильин Камень — один на все луга родник — далеко, его мало кто знает. Как бы ни гудели ноги и ни запекалось во рту, на подходе к камню я не торопился: без стука ставил на землю плетёный садок, прислонял к нему связку удилищ, так чтобы ни одно не звякнуло, и садился остывать — не у самой горловины, а пониже, где узкое русло переходило в осочное озерцо. Сидел, как в ногах у забывшегося человека, которого надо бы разбудить, да жалко.

Я вставал, шёл к камню и опускался на колени перед горловиной, вглядывался в пузырящуюся воронку, на краю которой крутилось моё лицо, одни медные скулы, а на дно, на вздрагивающие гальки, ложилась моя тень, и с тихой радостью думал, что здесь ничего не изменилось.

Я нагибался, набирал полный рот воды, откидывался назад и медленно глотал колючую воду, опять нагибался… Потом ложился у воды, закрывал глаза и слушал, как разговаривает, причмокивая, вода…

Ручей рассказывал:

«Ночью приходила лиса-сиводушка и по-собачьи лакала воду. На рассвете заглянул лось, сунулся в горловину — не понравилось, замотал розовой долгой головой и, фыркая, напился ниже, где вода вроде бы потеплее.

Утром приходила девушка. И пила не так, как ты. Складывала ладони ковшиком, погружала их в меня. В них тёплые жилки стучат, пахнут они хлебом, хозяйственным мылом и молоком. Подносила она ладони к губам, лицо в это время серьёзное-серьёзное… Да ты спи, проснёшься — я ещё расскажу».

В прошлом году я не был в этих местах, а нынче мне дали три месяца отпуска. К Ильину Камню я прибыл свежим и удивился, почему уставал раньше. Я без стука уложил на землю своё снаряжение, тихо подошёл к камню и вздрогнул.

Родника не было.

Был большой серый камень, мох на нём — зелёными бровями, было много засохших коровьих блинов. На месте горловины валялась расплющенная лягушка-раскоряка, а родника не было.

Сзади ширкнул камушек… Мальчишка лет десяти с ожиданием смотрел на меня и жевал щавелинку.

— Куда родник девался?

Мальчик молча показал в землю, продолжая жевать.

— Почему?

Мальчишка подошёл ближе:

— Его коровы выпили. А ты сердитый…

Я опустился на землю. Мальчишка сел рядом и стал колупать жёлтую роговицу на пятке.

— Мальчик, не колупай пятку. Кровь потечёт.

Он понимающе посмотрел на меня:

— В городе вы учителем работайте?

— Откуда ты знаешь?

Он постучал пальцем себе по лбу: «Отсюда».

Мы оба засмеялись: Я угостил его колбасой с хлебом. Угощение он держал в правой руке, а левую на весу придерживал у подбородка, чтобы крошки не терялись. Наевшись, он посидел, зажав мужицкие ладони между коленями. Я задремал, привалившись спиной к вещевому мешку, и очнулся, мне показалось, от испуганного крика мальчишки. Лицо у него было другое: в густых каплюшках пота и гляделось взрослее.

— Подите-ка сюда. Я камни вынимаю. — Он стоял в бывшей горловине и показывал два грязных камня. Откуда он их вынул — мокрая лунка.

Охотничьим ножом я срубил две толстые талины, сделал широкие затёсы — вот и лопаты готовы. Мы присели у лунки, враз стукнулись лбами и засмеялись.

И пошла работа! Палками и просто руками мы углубляли горловину, а когда вывернули острый, как зуб чудовища, камнище, ямка наполнилась мутной водой, а посредине жилкой забился бугорок.

Мы закатали штаны и продолжали работать — расширили исток, выложили его нарядными голышами, очистили руслице от коровьих блинов. Вода долго шла чёрная, а когда мы вконец умаялись, посветлела. Мы ею, ледяной, умылись. Мальчишка было сунулся напиться, да я не разрешил:

— Подожди с часок. Отстоится.

Мальчишка взял в руки мою левую руку и поднёс близко к глазам моё запястье, где были часы.

— Батюшки! Годить-то некогда: мамка наказала корову подоить.

— Хорошая корова?

— Так-то ничего. Только молока домой мало приносит, всё раздаёт кому ни попадя…

— Может, соседка подоит?

— Соседки у нас нету. — Он поддёрнул штаны, с ожиданием посмотрел на меня и побежал к дороге.

Отбежав метров сто, он обернулся и крикнул:

— До свиданья, дяденька!

Он помахал рукой, поправил сползшее плечико майки и побежал дальше, сверкая жёлтыми пятками. Я сделал рупор из ладоней и прокричал вдогонку:

— Как тебя зовут?

Он остановился и тоже приложил ладони ко рту:

— Алексей! Вери-и-гин!

— Я родник по тебе назову. В районную газету напишу: зовите не Ильин Камень, а Алёшин родник! — прокричал я, охрипнув на последнем слове.

Он, по-видимому, не разобрал, подождал, не скажу ли я ещё чего-нибудь, и побежал дальше.

Я повернулся к роднику и по неуловимому туману понял, что вечер на исходе. Я присел у камня и стал вслушиваться в скворчиный говор воды…

«У осоки в земле живут червяки. Здесь их росниками зовут. Нынче роса будет большая, ночью с лучинкой собери их и до света ступай к Сосновой Яме — на росника возьмёт с глубины старый окунь, да такой, что знакомые рыболовы, прославленные, только крякнут, а их жёны простодушно воскликнут: «Разве такие окуни бывают?» Величай меня Алёшиным родником или не величай — люди всё равно будут звать меня Ильин Камень. Да ты приходи в другой раз — новостей будет больше».

Я встал и пошёл за сушняком. Свежело, на краю воронки крутилась первая звезда, без костра в такую ночь не обойтись.

КОРЕШКОВАЯ ЛОЖКА

Иринке поручили сыграть служанку в старинной пьесе. Роль была небольшая. Барин, которого играл учитель Борис Петрович, спрашивал:

— В пельмени чеснок положили?

— А как же, батюшка! — отвечала ему служанка. — Разве пельмени без чеснока бывают?!

Барин прогонял её на кухню, и на этом Иринкина роль кончалась.

Борис Петрович считал, что роль эта трудная.

— Веригина, — говорил он, — ты не смотри, что у тебя на сцене всего несколько слов. Ты сумей в этих словах передать страх крепостной женщины перед помещиком. А для этого на сцене ты вспомни что-нибудь невесёлое. Скажем, как ты в своё время получила двойку. Давай попробуем ещё раз!..

Двойку Иринка исправила на той неделе и поэтому решила о ней больше не вспоминать.

Лучше вспоминать про другое. Была у Иринки деревянная ложка в травном узоре. Вчера она пропала и нашлась у брата Николая. (Николай был смирным человеком, пока не прорезались зубы.) Он сидел под столом и грыз ложку. Иринка отняла у него ложку, стукнула ею Николая по лбу, он заревел, но было уже поздно: от нарядной ложки остался один черенок.

Сейчас, на репетиции, Иринка от всей души пожалела загубленную ложку и с печалью в голосе прочитала свою роль:

— А как же, батюшка! Разве пельмени без чеснока бывают?!

— Замечательно, Веригина! — воскликнул Борис Петрович. — Очень хорошо. Можешь быть свободна. Теперь — до генеральной репетиции.

Дома мать из Николаевых рук рассматривала ложку и говорила:

— Теперь ею много не почерпнёшь. Ребёнка досыта не накормишь.

Отец, тоже из Николаевых рук, потрогал белые выгрызы на лунке и вздохнул:

— Липа — несерьёзное дерево.

Иринка хотела дать брату металлическую ложку, но отец-мать не согласились: Николай при его характере испортит дёсны.

— Я бы и лошадям железные грызла поменял на деревянные, — сказал отец.

Из дровяника он принёс берёзовое полешко, и в избе запахло белыми грибами. На шершавом камне навострил топор, на бруске направил лезвие, отчего вострина по самому краю засияла, как серебряная. Отец отколол от полешка чурку, выглубил в ней лунку, с другой стороны округлил, вырезал черенок-держалку с шишечкой-коковкой на конце — и всё одним топором.

— Берёза — серьёзное дерево, — сказал отец.

Конечно, ложка была погрубее загубленной. Но и на некрашеную на неё смотреть было любо-дорого: берёза — дерево не только серьёзное, но и красивое. Белое, строгое, с золотым подсветом. Будто вырезал отец своим плотницким топором ложку, а как раз в это время только-только начало всходить солнышко.

Прежде чем вручить ложку Николаю, отец пересчитал у него зубы и торжественно объявил:

— Четырнадцать штук!

Перед генеральной репетицией обнаружилось, что Николай обгрыз и эту ложку. Мать только руками развела:

— Ею тоже много не почерпнёшь. Ребёнок голодным останется…

Отец и на этот раз пересчитал Николаевы зубы и охнул:

— Шестнадцать штук с половиной! Из какого же дерева теперь ему ложку резать?..

Подумал и обратился к Иринке:

— Сходи-ка ты, Ирина Михайловна, к дедушке Поликарпу и спроси у него специальную ложку для нашего зубастого Николая.

У Иринки задрожали губы:

— Мне на репетицию надо!..

«Ещё бы не обижаться, — думала она по дороге, наступая на жёлтые листья. — Для Николая — всё, а для меня — ничего. Была у меня нарядная ложка. Была, да сплыла».

На репетиции она в таком расстройстве выпалила свои слова: «А как же, батюшка! Разве пельмени без чеснока бывают?!», что Борис Петрович изумлённо снял очки:

— Потрясающе! Кто знает, может быть, именно в тебе, Веригина, живёт будущая великая русская актриса?..

От таких слов ей стало легче, и, не заходя домой, Иринка пошла на другой конец деревни к дедушке Поликарпу.

Изба у него с резными наличниками, на крыше стоймя прибита большая ложка — издалека видно, что здесь живёт мастер-ложкарь.

— За ложками пришла? — спросил дедушка Поликарп. — А я их теперь не делаю. Я на пенсии.

Иринка собралась уходить, но он сказал:

— Погоди-ка.

Из посудника дедушка достал письмо со множеством печатей и показал Иринке:

— Не по-нашему написано. Ты, может, разберёшь?

Иринка вместе со всей деревней знала про это письмо: богатый человек из Англии слёзно просил Поликарпа прислать несколько ложек. Ложки Поликарп давно отослал англичанину, но с годами всё это забыл…

— Нет, — ответила Иринка, жалеючи дедушку. — В третьем классе английский ещё не проходили.

Дедушка вздохнул горделиво:

— Никто не разбирает. Ты по какую ложку пришла?

— Я и не знаю, по какую. У моего брата зубы чешутся. Он уже две ложки изгрыз — липовую и берёзовую.

Дедушка отнёс письмо в посудник, долго гремел там и вынес Иринке дивную ложку: по черенку — травка, края обведены золотом, а в лунке ягодка горит. Николая к такой красоте боязно подпускать, да и хлебать из неё неловко.

— Эту ложку, — сказал дедушка, — ни один ребёнок не выкусит. Я её из яблоневого корня сделал. Корешковая ложка! Корень — как волны на реке… И до чего крепкий. Из таких царевичи кашу ели, когда у них зубы зудели. В прежние времена за такую ложку золотом платили…

— Я сейчас же за деньгами сбегаю! — кинулась к дверям Иринка.

— Что ты, что ты! — замахал руками дедушка. — У меня пенсия. От одной ложки я не обеднею.

Назад Дальше