Подплыл Куркумели к русскому флоту и говорит графу, Орлову: так, мол, и так, желаю со всей своей командой на вашей стороне с турками драться. Ежели угодно, могу даже указать, где он прячется, турецкий флот. В Чесменской гавани прячется, вот где. Проверил Орлов - правильно, в Чесменской и есть. Ну и давай его топить.
Узнала про то Екатерина и пожаловала разбойника Куркумели званием почетного гражданина Российской империи. В придачу земель она ему надавала множество и всяких рыбных промыслов в Астраханском крае. Разбойнику и своего награбленного добра девать было некуда, а тут еще несметное богатство подвалило. И что ни день, то богаче и богаче делался он. Но чем время ближе к смерти, тем страшней ему становилось: как-то дело обернется на том свете, не придется ли раскаленную сковородку языком лизать? И вот задумал он откупиться от грехов. Понастроил богу часовенок да кампличек разных от Астрахани до самого Саратова. А в нашем городе, куда он переехал на постоянное жительство, даже выстроил агромадную церковь на греческий манер и монастырь на двадцать монашеских персон греческой нации.
Однако все на бога не истратил, а на всякий случай оставил себе пуда два золота да целую кубышку драгоценных камней. Замуровал в монастыре в стенку, а куда именно, пo старческому слабоумию, и сам забыл.
Так и помер, не отыскав своего богатства. А чтоб монахи не вздумали растаскать золото и камни и загубить свои души в разврате жизни, он на сокровище запрет наложил: кто, мол, тронет, того собственной рукой отведет на том свете к диаволу на расправу. Вот монахи и сидят на богатстве, как собака на сене: и сами не пользуются, и другим не дают.
Что еще тряпичник рассказывал, я не знаю: прибежал Витька и сказал, что отец меня зовет.
- Ага, набедокурил! Вот тебе будет теперь!
"Значит, дознались, кто цесаревича вымазал в зеленое", - мелькнуло у меня в голове.
Порог в нашу комнату я перешагнул ни жив ни мертв, Оба батюшки сидели у стола, покрытого по-праздничному новой скатертью.
Перед ними стояли тарелка с остатками голландского сыра и пустые уже рюмки. Отец строго сказал:
- Целуй у батюшек руки.
Я покорно поцеловал сначала руку белую с золотистыми пучочками волос на пальцах, потом смуглую с черными пучочками.
- Проси у батюшек прощения, - приказал отец. - Знаешь, за что?
- Знаю, - тихонько сказал я.
- Вот, батюшки, я же говорил, что он мальчик, в общем, хороший и всегда признает свою вину. Ну, скажи, Митя, в чем ты виноват, покайся батюшкам.
- В том, что вымазал... в зеленое... - выдавил я из себя.
- Что-что? - удивился отец. - Какая чушь! При чем тут зеленое! В том, что на уроках закона божьего задаешь батюшке глупые вопросы и будоражишь весь класс. Понял? Вот и покайся батюшкам. Скажи: простите, батюшки, я больше не буду.
Но у меня будто язык прилип к гортани. Во-первых, почему я должен каяться не только перед нашим батюшкой, но и перед чужим?
Во-вторых, я глупых вопросов нз задавал. И, в-третьих, что ж это получается? У нас общество трезвости, а батюшки в один присест выдули целый графин водки.
- Что же ты молчишь? - с досадой спросил отец.
- Я думаю, - ответил я.
Наш батюшка развел руками:
- Слышали, патер Анастасэ? Он думает. Как вам это нравится?
- Ца-ца-ца-ца!.. - укоризненно покачал черный своим клобуком.
Не знаю, откуда у меня взялась смелость, только я сказал:
- В "Ветхом завете" написано, что от сотворения мира до рождения Христа прошло пять тысяч пятьсот восемь лет. И батюшка нам это говорил. Я подсчитал, и выходит, что бог сотворил мир семь тысяч четыреста тринадцать лет назад. А наш Алексей Васильевич объяснял на уроках географии, что Земле уже много миллионов лет. Кому ж верить?
Отец растерянно моргнул и уставился на батюшек. Те взглянули друг на друга, и каждый укоризненно покачал головой. Не дождавшись от них ответа, отец сказал:
- Обоим надо верить, обоим! На то они и учителя. Понял?
Я не понимал, как это можно верить обоим, если они говорят невпопад, но покорно ответил:
- Понял.
- Батюшка наложил на тебя эпитимию, - продолжал отец. Ты знаешь, что такое эпитимия? Эпитимия - это церковное наказание. Ты утром и вечером будешь класть перед иконой по двадцати поклонов и читать покаянную молитву, а в воскресенье придешь к батюшке в церковь и пропоешь перед всеми молящимися "Символ веры". - Боясь, наверно, что я задам еще какой-нибудь вопрос, отец поспешно приказал: - Теперь иди.
- Подождите, господин Мимоходенко, - встрепенулся наш батюшка, - вы же не сказали самого главного: он должен до воскресенья приходить каждый день после уроков к нашему регенту на спевку.
- Да-да, - подтвердил отец, - будешь каждый день после уроков приходить в церковь к регенту на спевку.
Вечером, когда я уже хотел юркнуть в постель, отец велел мне стать на колени перед икдной, делать земные поклоны и повторять за ним слова покаянной молитвы.
Он раскрыл молитвенник и, запинаясь, начал читать:
- "Множество содеянных мною лютых помышляя окаянный, трепещу страшного дня судного; но надеясь на милость благоутробия твоего..." Да тут язык поломаешь, - сказал он и отодвинул молитвенник. - Не покаянная, а прямо-таки окаянная молитва. И без покаяния обойдемся. Было бы в чем каяться, а то напутают сами, а ребенок отвечай.
- Да вот же, - сказала и мама. - Где это видано, чтобы на ребенка эпитимию налагали? Подумаешь, грешника нашли! Лучше бы за собой смотрели. Черти патлатые!..
Мама моя попов не любила. Она была донской казачкой и часто пела:
Пусть меня не хоронят
Ни попы, ни дьяки,
А пусть меня похоронят
Донские казаки.
Все попы и дьяки
С копеечки бьются,
Донские ж казаки
Горилки напьются.
- Я им поставил графинчик для приличия, а они весь вылакали, - пожаловался отец и тут же рассказал, как за столом на чьих-то именинах спросили у дьякона: "Отец дьякон, вам что налить - водочки или винца?" - а дьякон ответил: "И пива".
Этот анекдот отец рассказывал часто и, рассказав, сам же смеялся. Так, под смех, я и заснул, довольный, что все обошлось благополучно.
"АНГЕЛ"
Утром отец сказал:
- Ты после уроков все-таки пойди к регенту, а то как бы батюшка не вздумал придираться.
Первым уроком была арифметика. Артем Павлович опросил одного ученика, другого, а потом посмотрел в журнал и сказал:
- Мимоходенко, что же это ты, братец, отстаешь по арифметике?
Я удивился:
- Артем Павлович, я не отстаю.
- Не отстаешь, а две единицы получил. Это как же?
- Не знаю, - еще больше удивился я.
Мальчишки закричали:
- Он не отстает, Артем Павлович! Он все задачи порешал!
- Ну-ка, иди к доске, - приказал учитель.
Он продиктовал задачу, и я, бойко отстукивая мелом по доске, решил ее без затруднения.
- Странно, - пожал Артем Павлович плечом, засыпанным белой перхотью. - Очень странно. Почему ж у тебя стоят тут две единицы?
Степка Лягушккн, который так прямо и говорит все, что думает, встал и сказал:
- Это, Артем Павлович, не две единицы. Вы ему прошлый раз за хороший ответ поставили аж одиннадцать. Вы еще тогда сказали: "Поставил бы двенадцать, да ты ростом не вышел". Это одиннадцать, а не две единицы.
Артем Павлович хмыкнул, поморгал и зачеркнул в журнале отметку.
- Хорошо, поставлю тебе пять. Только смотри, аккуратно ходи на спевку.
Это была первая пятерка за все три с лишним года, что я провел в училище.
Еще больше удивил меня батюшка: расчесывая во время урока свои рыжие волосы, он все время дружелюбно поглядывал на меня, а раз даже подмигнул мне.
Вот уж не думал, чтоб он так относился к ученику, на которого наложил эпитимию!
К регенту мне идти не хотелось, но и не пойти было страшно.
Пересилив себя, я прямо из училища пошел на привокзальную площадь, где стояла церковь архангела Михаила.
Церковь была закрыта. Я направился к сторожке - маленькому домику за церковной оградой. Приоткрыв дверь, я увидел двух человек. Один - старый, лысый, в валенках и полушубке, хотя на дворе было совсем тепло.
На другом, бритом и пышноволосом, - серый костюм и галстук бабочкой. Они чокнулись чайными стаканами, выпили, сморщились и закусили луковицей.
- И вот, Семен Прокофьевич, кажинный раз, как вы меня попотчуете водочкой, я, слава тебе, господи, в часах сбиваюсь. Прошедший раз, когда вы ночью ушли от меня, я вместо двенадцати ударил в колокол аж четырнадцать. Потом спохватился и отбил два часа назад. А тут случись поблизости околоточный надзиратель. Постучал мне в сторожку и спрашивает: "Ты сдурел?" И даже хотел на меня, слава тебе, господи, протокол написать. Спасибо, нашлось чем угостить: отвязался, окаянный.
- Неважно, - хмуро ответил бритый, - двенадцать или четырнадцать - кому какое ночью дело. Лишь бы колокол звонил.
- Э, не скажите, Семен Прокофьевич: по церковному бою все в городе часы проверяют. Иной по моему бою так свои часы поставит, что, слава тебе, господи, заявится на службу либо на два часа раньше, либо на два часа позже.
Я переступил порог и спросил, где мне найти регента.
Оказалось, бритый и был регент.
- Ты насчет "Символа веры"?
- Кажется, насчет "Символа веры", - ответил я.
- А это правда, что у тебя голос райский?
- Райский? - удивился я.
- Ну да. Батюшка говорит, что так поют только святые ангелы в раю. Ну-ка, попробуем.
Он вынул из футляра скрипку, настроил ее и приказал мне тянуть "а".
- Голос есть, - подтвердил он. - И тембр приятный.
- Писклявенький голосок, - поддакнул лысый. - Аж в сердце щекочет, слава тебе, господи.
- Ну что ж, "Символ веры" так "Символ веры". Посиди, сейчас придут певчие, - сказал регент.
Пока певчие собирались, лысый и регент допили всю бутылку.
Спевка тянулась чуть ли не до вечера. Тоненьким голосом я выводил: "Верую во единого бо-о-га", а хор мужских голосов откликался тяжким гудением: "Боога". Я: "Отца-вседержителя, творца неба и земли-и-и". Хор: "И земли-и-и".
К концу спевки я так проголодался, что хоть луковицу грызи.
Но все луковицы погрызли лысый с регентом.
На другой день - опять спевка. И на третий тоже.
Мама даже сказала:
- Замучат ребенка.
Наступило воскресенье. Тут бы подольше поспать, а меня разбудили еще раньше, чем в будни. Оказалось, пришел лысый с портным и принес завернутый в простыню белый костюм. А я-то и не догадывался, зачем с меня снимали в церковной сторожке мерку.
Рубашка и брюки были ослепительной белизны, а поясок золотистый, наверно из парчи. Когда я все это надел на себя, лысый сказал портному:
- Ну, Кузьма Терентьевич, в самую точку попал. И перешивать ничего не надо. А то иной портной и примерит раз семь, а штаны, слава тебе, господи, либо совсем не лезут на человека, либо при всем честном народе сползают до самой земли.
Костюм опять завернули в простыню, а мне велели идти в церковь.
И вот я, одетый во все белое, стою перед батюшкой в самом алтаре. На батюшке золотая риза. От зажженных восковых свечей она так и искрится вся.
- Сложи руки и поднеси их к подбородку, - приказывает он мне. - Вот так, подобно ангелу. И, когда будешь петь, возведи очи горе. Ну, благослови тебя господь. Иди с миром к певчим на клирос. Там тебе скажут, когда стать перед алтарем.
Хоть и воскресенье, а народу в церкви не густо. Больше все старушки в темных платьях и белых платочках.
В алтаре я слышал, как патлатый дьякон жаловался батюшке: "Ох, ох, отходят миряне от святой церкви, отходят! Раньше, бывало, идешь с кадилом, а православным и расступиться невмоготу, до того тесно стоят. А ныне на митинги больше поспешают. В пятницу какие-то горлодеры прямо, на вокзальной площади собрание устроили. Народу сошлось столько, что на три храма хватило бы. Спасибо, полиция подоспела и разогнала нечестивцев. А в храм все же не идут... Распустился народ".
Батюшка ему ответил: "Пойдут, отец дьякон, помяни мое слово, пойдут", - и почему-то показал глазами на меня.
Стоять на клиросе было томительно. Певчие уныло тянули "аминь" и "господи, помилуй"; старушки, кряхтя, опускались на колени и стукались лбами о каменный пол, а ладаном и воском так сильно пахло, что у меня в голове туман стоял. Наконец регент сказал:
- Иди. Станешь перед алтарем и будешь смотреть на меня. Как взмахну рукой, так и начинай.