Валя стояла передо мной растерянная, опустив руки и понурив голову. Галя, сзади, плечом подталкивала подругу, будто уговаривала её быть посмелее.
— Вы чего это, а? — спросил я. И Галя за Валю сказала:
— Это она вчера с тебя галстук снимала. Ты заметил?
— Что же это, я слепой, что ли? Или дурак?
— А что я шептала, слышал? — спросила Валя быстро.
— Нет… Ничего ты вроде бы не шептала…
— Она шептала, шептала! Это ты от волнения не услыхал, — затараторила Галя. — Знаешь, что она говорила? Это мы вдвоём придумали. Мы же знали, что или её, или меня на флаг вызовут. Это вчера перепутали, когда сказали насчёт хорошего дежурства. Мы и не дежурили совсем, а просто у нас был день рождения. У нас в один день! Понимаешь? А девочки сказали про это маме Карле…
Мы и подружились-то поэтому ещё с первого класса, что в один день, — добавила Валя, — а про тебя мы договорились! Жалко же, когда все на одного! И мы решили: кто будет снимать, пусть шепчет: «Я галстук не снимаю, а наоборот — надеваю». Хорошо мы придумали?
— Хорошо, — сказал я, — только я ничего не понимаю…
— А что понимать-то? Раз мы так говорили, значит, и не снимали с тебя галстук. Понял?
— А где же он тогда, если не снимали?
— Ну ты пойми! Это как бы не снимали! Все думают — сняли, а мы втроём знаем, что нет. Чем плохо?
— Хорошо, — согласился я уже почти весело, — только вы лучше уматывайте отсюда, а то вам от ребят будет!
— Хы! Он думает, что все ребята против него. Очень даже ошибаешься, — сказала Галя, гордая тем, что все знает.
А Валя была человеком попроще, да и после этого разговора жить ей стало, кажется, заметно полегче, и она простодушно объяснила мне:
— Все наши девочки тебя очень уважают и жалеют.
— И ещё они хотели узнать: ты пойдёшь прощенье просить или нет?
— Я? Я купаться пошёл… Так и скажите, — отрезал им я вдруг, и даже для себя самого неожиданно. Секунду назад и в уме не было у меня никакой речки, но теперь раз сказал — надо идти. Только на речку — в одиночку — строжайше нельзя!
— Ой, и попадёт же тебе, Антошка! — восхищённо запела Галя. — Там уже на обед строились. Это мы руки мыть!
— Нас в туалет отпустили, — подтвердила простодушная Валя. — А тебе и не спать в мёртвый час можно?
— Мне всё можно, я — сам по себе! — отвечал я им доблестно. Весело я им отвечал и с лёгким сердцем, красуясь перед девчонками, хвастая своей отчаянностью и беспечностью. — Бегите, а то ваш суп там остынет или наш Гера его съест. Пока!
И я ушёл от них — раз! Как колобок от дедки и бабки, прыгнул прямо в кусты, вниз, в овраг. И с ходу провалился в травяную и лиственную, в глубокую, в прохладную, в душистую яму, пружинисто подхватившую меня гибкими ветвями кустов… Зелёная пена листвы сомкнулась за мной в тот же миг, и будто вовсе не было меня никогда на той дорожке, на краю оврага, перед двумя растерявшимися девчонками в одинаковых сарафанчиках и тапочках, с одинаковыми бусами из мелких сушёных рябиновых ягод вперемешку с раковинами из Чужи.
Вчера только я разлюбил и возненавидел их в пух и прах, а сегодня мир повернулся ко мне доброй своей стороной, и опять они обе нравились мне, и, кажется, Галя больше, чем Валя… Нет, и Валя тоже. Чуть меньше, но всё-таки — да!
Овраг был глубок, склон его крут, и падал я долго, но ловко и умеючи. Я проламывался сквозь один куст, притормаживая о землю ногами и спиной и хватаясь руками за ветви и стебли. Но вот на пути новый куст, и ещё один, и ещё…
А я в эти минуты был уже обезьяна. Дикая, умная и ловкая обезьяна из девственных джунглей Африки.
28
Наш лагерь стоял на невысокой, медленно поднимающейся горушке: там и сям вразброс несколько домиков под высокими старыми липами. Внизу — ровные и обширные луга, настоящее море светло- и тёмно-зелёной травы вперемешку с цветами — ковёр. И по этому ковру затейливыми вензелями и петлями бежала под тёмными купами ивняка маленькая весёлая речка Чужа.
Там, на другом берегу, — это я нечаянно однажды подсмотрел из своего шалашика, — там, за густыми ивовыми изгородями, невидимые из лагеря, гоняли иногда свой нелепый мячик ребята из деревни. Давно это было, когда я их впервые заметил, ещё в начале смены, потом я бывал тут ещё несколько раз, но деревенские не появлялись и даже их ворота повалились. Наверно, корова какая-нибудь боком задела…
По утрам через луга гнали куда-то стадо на пастбища, по вечерам шествовало оно назад.
Мне нравилось смотреть на то, как особой стайкой легко и проворно продвигаются по лугу козы, их тянет в сторону, к кустам, — обгладывать тоненькие молодые ветки. Коровы идут медленно и чинно, опустив головы — тяжёлые, будто из камня, и вытянув шеи — гибкие, точно резиновые они и нет в них костей. Затрубив, как для рыцарского турнира, бежал вдруг куда-то вбок огромный и словно вылитый из чугуна бык. А за ним: «Куда, Алёшка, куда!» — кидались мальчишки-подпаски, и длинные их, волочащиеся, как змеи, кнуты удивительно ловко и гулко хлопали в воздухе…
Ах, как всё это мне нравилось! Я понимал тут, что луг — не пустое и ненужное место, случайно заросшее травой, нет, оно потому и зовётся лугом, что оно и есть луг, место травы и животных, которые с удовольствием наедаются ею и ею живут. Само слово мне нравилось— «луг»…
Однажды поваленные ворота опять встали на место!
Я и увидел-то сначала ворота, а ребят заметил попозже. Но я и штангам этим обрадовался, потому что давно опасался: как бы ребята не решили, что это я нарочно, из вредности повалил их ворота. Они видели меня и шалашик мой не могли не приметить, вот и подумают ещё… Наши-то непременно принялись бы гадать — кто? Они же поступили проще: воткнули свои палки на место и айда, пока время есть, гонять странный мячик, сделанный из травы и шапки.
Но нет, ничего подобного — удар вдруг раздался настоящий, тугой! И звук от него полетел упругий, знакомо сочный и гулкий.
У них — мячик, понял я, настоящий!
И тут же увидел я мяч, потому что удар был вверх и мячик поднялся в небо свечой и там заиграл на солнце — красный?!
Лагерный мячик тоже был красный, и я удивился, откуда у них такой же!
А вот и сами они, увидел я, бегут по кругу…
В форме! — ещё раз разинул я рот.
Откуда же у них форма? И бутсы… У всех!
И вот тут только стал я догадываться. Но не надо было уже догадываться: следом за деревенскими в форме, бегущими, как на стадионе для разминки, показался из-за кустов Спартак… Трёхзвучный серебряный свисток пел у него в зубах, горели на солнце ручные часики, а мячик, мне показалось на миг, так и висит в небе, словно на нитке.
Бум-бум… бум-бум… — долетали до меня удары. Впрочем, ребята часто промахивались, а то и совсем не попадали по мячу. Ноги их задирались почему-то высоко, и сами они от этого падали, теряя равновесие. Но если уж попадал кто-нибудь из них и бил по мячу, удар получался что называется пушечный. Стоять против них в воротах — ого-го! У нас так никто не лупит…
А Спартак бегал из края в край луга. Он что-то кричал и то останавливал игру и рассказывал что-то своим игрокам, созывая их в кучу, то сам бил напоказ и штрафной и пенальти. Он выбрасывал из аута, подавал корнеры, брал на головку, и бил головой, и грудью останавливал мяч, и бил его на лету и в падении, высоко подпрыгнув в воздухе…
Я и не знал, что Спартак так здорово может. Интересно, давно ли это он с ними тренируется и знают ли об этом у нас?
Знают… Не все, разумеется, но кое-кто знает… Я вспомнил.
Я вспомнил, и стало на душе повеселей, потому что одной обиды как не бывало. Что же я этого сразу тогда не понял, ведь было так просто понять?
Когда третий-ближний пришёл из похода — а они с собой брали горн на тот случай, если кто-либо заблудится, но не заблудился никто, а горн — они так затрубили в него на подходе, что их встречать высыпал весь лагерь!
Дело было перед ужином, когда они явились, все черномазые от сажи ночного костра, которую никому из них не хотелось смывать, а хотелось сперва погордиться ею. Вот и шли они прямо как сенегальцы: впереди двое с котлом на палке, потом кто-то с самодельным флажком, затем ещё один с горном и этот беспрестанно трубил. Все они посрезали себе палочки, понаделали шапок из берёсты.
— Одно одеяло прожгли, кашу недосолили!
— Спартак на свой спиннинг поймал, подсек, выудил… щуку. И ещё рыб — дополна! — так, на ходу, кому попало рассказывали «ближние».
— Ну почти что, почти что — только самой липочки не хватило! — метр!
— Во-о-от такую щу-у-уку!
— Что, не веришь? Спроси у кого хочешь, все видели.
— Леска лопнула! Надо было толстую, а у него тонкая…
Они шли строем. Весь лагерь выбежал к ним за забор. Окружили, на ходу, наперебой, мешая друг дружке, спрашиваем, спрашиваем, спрашиваем…
А они нам рассказывают. Тоже все вместе, взахлёб, путаясь, тут же поправляя один другого, тут же споря, и хохоча, и перекрикиваясь…
Гадюку они видели… Ужа! И ежа! И лисёнка!
Лисёнка поймали!
Они для него и клетку из прутьев сплели…
Все тут же кидались к лисёнку, но лисёнка всем не показывали: чтоб не пугать его зря, клетку накрыли чем-то, — вот какие они…
Я было сунулся тогда же к Спартаку, прямо так и готов был сказать: мол, возьмите меня к себе в отряд, я баловаться не буду… Но подумать — одно, а как это сказать, если оно само не выговаривается? Да и устал, наверно, Спартак, он меня не заметил. А я ещё повертелся около и в сторонку…
Когда вымылись они, сложили вещи, когда ужинать сели, в тот раз позже обычного, и произнесла мама Карла свою смешную речь о том, что:
— Ну и слава богу, всё кончилось, и хорошо, что обошлось на этот раз без жертв и увечий…
Ну тут все захохотали так, что ей пришлось долго молчать, а потом…
— Это я не в шутку, ребята, я не спала эту ночь, и чего только мне не мерещилось…
И снова кругом засмеялись и принялись шутить.
— Утопленники, да? — крикнул кто-то Полине, и бедная мама Карла печально кивнула в ответ:
— Да, я ожидала самого худшего…
— Никогда не надо ожидать самого худшего! — весело крикнули ей.
— Да, наверно… — покорно согласилась Полина и с этим.
— Всегда надо ожидать самого лучшего! — крикнули ей совсем уже дурашливо.
— Хватит! — скомандовал Спартак.
— Довольно, ребята, а то, я вижу, вы меры не знаете. Надо переменить пластинку…
И пластинку переменили.
Гремел в столовой запоздалый ужин, и так славно было в тот вечер: никто не требовал тишины, все разговаривали, рассказывали, хохотали. Наш стол совсем рядышком со столами третьего-ближнего, и стулья мы поставили так, чтобы сидеть и видеть их и слушать, о чём они говорят. А они пили чай и чокались своими закоптелыми кружками, тянулись с ними к Спартаку.
А Спартак… он вдруг подошёл и наклонился ко мне и спросил шёпотом:
— Что у вас тут было?
— Да ничего особенного, — отвечал я тоже шёпотом, — галстук тут с одного типа снимали на вечерней линейке, вчера.
— А с кого именно? Ты не знаешь?
— Знаю… Ходит тут один, вот с него.
— Так… А за что?
— Да ни за что, в общем-то… Наговорили на него, вот и всё.
— А ты?
— А я молчал.
— Напрасно, — сказал Спартак серьёзно и велел мне завтра подойти к нему.
— Когда вы деревенских тренировать будете? — спросил я, и он даже удивился, потом усмехнулся. Но спрашивать ничего не стал. А жаль — мне очень хотелось, чтобы он спросил: откуда я знаю и многие ли, кроме меня, знают?
Я бы ему ответил:
«Нет, Спартак, больше никто. И я-то, уж точно, не про-треплюсь никому! Потому что я не такой, Спартак».
Однако, к сожалению, не понадобилось мне говорить всё это, он у меня ничего не спросил.
Назавтра я к нему подошёл, как мне было сказано. Подошёл, ожидая подробных расспросов и сам готовый долго и обстоятельно рассказывать, а всё опять-таки получилось иначе. Спартак поглядел на меня в упор, так, что я смутился, и снова очень серьёзно, просто и коротко спросил:
— В мой отряд хочешь? Я скажу, и переведут тебя… Я разговаривал с Полиной, она против не будет.
— Пускай сначала они с Герой галстук на меня наденут… При всех! — сказал я то самое, о чём минуту назад как будто и не думал вовсе. Но сказал и тут же сообразил, что это правильно, это главное.
— Угу, — буркнул Спартак, снова внимательно меня разглядывая. Он даже на шаг отступил для этого в сторону, потом постучал костяшками пальцев по дереву — это мы с ним стояли возле кладовки, где хранились всякие физкультурные принадлежности…
— Гера ваш вот! — И снова Спартак постучал по стене. — С ним не договориться. Ладно, я ещё с начальником потолкую, но ты сам пока не бузи. Кому это надо? Ты ведь не скандалист, верно?
— Я не скандалист, нет… Но ведь это же стыдно — в другой отряд переходить, они же подумают, что я струсил… Вы бы перешли разве?
— А что, может, и перешёл бы… Щелчки-то тебе не нравятся, а? Я же знаю.
— Пусть он перестанет щёлкаться! Я и не даюсь ему никогда!
— Видишь ли, он думает, что это очень остроумно и смешно, эти его шелбаны… Ну так пойдёшь к нам? Мы тебя на ворота поставим. Хочешь?
— Хочу. Только…
— Что?
— Как-то это всё не очень… Я не знаю, Спартак…
— А терпенье у тебя ещё есть?
— Есть…
— Хорошо, тогда подожди немножко. Ну? — И Спартак улыбнулся мне. А я ему. И он мне пожал руку.
29
Возле реки в кустах ивняка, растущих прямо из воды и низко нависающих над рекой, у меня шалаш. Попасть сюда можно лишь бродом, войдя в воду и обогнув большую корягу. А с берега в моё местечко не продерёшься. Это я нарочно тут устроился, чтобы никто мне не мог навредить. У меня в шалаше удочка. Нитку с крючком, грузилом и поплавком привёз я из Москвы, а удилище тут срезал. Ловлю на хлеб, на мух, на кузнечиков. Даже выучился печь на угольях пескариков. Надо их нанизать на прутик, обвалять в соли и смотреть, чтобы не сгорели. Соль и спички я храню тут же на высоком пеньке. От дождя накрываю их пустой жестянкой, а на неё камень кладу, чтобы ветром не скинуло и чтобы звери не тронули.
Сижу я в шалашике, и никто меня не видит, а я рыбу ловлю, и ловится иногда, честное слово! А ещё живёт в ветвях моего сквозного дома совсем маленькая, коричневого цвета птичка. Тут у неё гнездо и трое птенцов. Меня все они не боятся — привыкли уже, да и ничего я им плохого не делаю. Наоборот, я этой птичке хлеб даю. Ей самой поесть некогда — она троих должна выкармливать. Самца, я думаю, убил кто-нибудь: или звери вроде кошек, или люди. И она одна за троих хлопочет и мается.
Птенцы у моей птички были удивительно прожорливые, хуже нашего Геры, то есть ну никогда сыты не бывают. Как увидят её с мухой в клюве, или с червяком, или с гусеницей — сразу все разевают до отказа рты и давай пищать, верещать. И толкаются, и барахтаются в гнезде.
Что она ни наловит, всё им! А им всё мало, такие жадные. Правда, и росли они здорово быстро: недели через две, кажется, выросли, стали птицами и улетели. Но пока росли они, я ихнюю мать почти каждый день подкармливал, чтобы ей самой не обессилеть. И она из-за меня так почти совсем на себя времени не тратила. Поклюёт мой хлеб, чирикнет что-то, клюв о землю потрёт, почистит и опять полетела куда-то за червячками, за мошками и букашками…
Как всегда, тайком, со всеми предосторожностями, чтобы никто не узнал, где у меня тут лаз, я забрался к себе в шалаш, покрошил птичке хлеба, на птенцов поглядел — сильно ли они за ночь выросли. А потом — ух ты, что я увидел!
Даже глазам я своим не хотел поверить. Это как в кино было. Сижу я в своём кусте и смотрю, а прямо на меня бегут через речку вброд настоящие солдаты с автоматами наизготовку. Выскочили они из кустов на той стороне реки, попрыгали в воду и — ура, ура!
Одни плывут, держа оружие над головами, другие по грудь в воде переходят реку пешком, а третьи вот уже здесь, на моём берегу, и ползут по-пластунски, и лёжа быстро окапываются маленькими острыми лопатками, занимая позицию для обороны.
Совсем около меня влез в куст один пожилой и седой уже солдат. Наверно, ему лет тридцать целых, Прилёг, автомат выставил в сторону нашего лагеря и не подозревает даже, что я его вижу и рядом сижу…