Бунт на корабле или повесть о давнем лете - Артамонов Сергей Федорович 6 стр.


— Убить? — ещё раз спросил Спартак.

— Нет! — крикнул я, но этого своего «нет» так и не услыхал, потому что уши мои наполнились чужими бесчисленными криками.

— Отпустить! Отпустить! — громче всех возле меня, вытянувшись как жилка, кричал Шурик, а какой-то ещё мальчишка с вытаращенными глазами — этот уже плакал и бубнил:

— Не надо, не надо!

— Вот! — сказал Спартак и снизу вверх резко взмахнул рукой.

Теперь было снова совсем-совсем тихо, поэтому все явственно услыхали, как скользким шёлком, шёпотом прошелестели над нами во тьме тонкие крылышки глупого ночного существа.

Видеть мы ничего, конечно, не видели, но всё равно я себе представил, как мышонок взлетел вверх, будто камень, а как стал падать, тогда подумал, развернул крылья и- полетел…

— Вот так и надо, — твёрдо сказал Спартак. — А то сначала мне показалось, что какой-то гадёныш из угла совсем другое советовал… Теперь думаю, что это мне показалось…

— Спартак! — строго и сердито и про нас уже позабыв, крикнула Полина. — Прекратите! Что за дикости! Им давно пора спать. Гера, завтра зайдите ко мне! А от вас, Спартак, я такого не ожидала. Вы здесь педагог, понижаете?

— Это вы про «гада», что ли? — обиженно спросил Спартак у Полины. — Так он и есть гад. Это как дважды два…

— И об этом тоже! — ещё суровее и совсем уже холодно отвечала Полина. — Вся эта сцена — дикость! Вы пробуждаете инстинкты в детях. Я ещё никогда не работала в лагерях с таким составом вожатых… А вы, ребята, это слушаете? Спать!

Ну, одним словом, они быстро нас уложили. Даже разрешили ноги не мыть ради такого случая. Прогнали по палатам и «никаких сказок, никаких историй сегодня! И так уже, кажется, двенадцать часов, если не первый…»

Разговаривать мне и самому что-то не хотелось, а уж мы-то с Шуриком в нашей скворечне всегда могли нашептаться вдоволь, что и проделывали не раз и не два.

Бывало, я ещё говорю, а Шурик, вот только что он мне отвечал и вот уже ничего не слышит. Или ещё так: мне кажется, что я ему отвечаю и трудно мне, чувствую, подбирать слова, так и падает мой язык… А это я уже сплю. Это я уже во сне думаю, и во сне, вот тут, на самом кончике яви, я понимаю, что сплю и с облегчением, с удовольствием сам себе разрешаю: спи! И тут сознание меркнет — ночь.

А в этот раз, спать не хотелось и никак не шла из головы эта только что разыгравшаяся сцена, но и разговаривать не хотелось. Я сам ещё толком не разобрался в том, что чувствовал, а Шурик всё допытывается у меня, что я и как думаю…

— Думаешь, Спартак вправду бы её убил?

— Да нет же! Это он так… Ну, чтобы нас испытать…

— А знаешь, кто крикнул «убить»?

— Нет, я не видал.

— А я знаю.

— Ну и знай!

— Это Витька-горнист был, а потом не сознался… Думаешь, ему стыдно стало, да?

— Не знаю… Может быть.

— А чего Полина на Спартака взъелась?

— Она сама испугалась. Знаешь, она чего не поняла? Что мы все, когда Спартак крикнул: «Убить», она испугалась, что мы ответим ему: «Убивай». Понимаешь?

— А про что ты сейчас думаешь?

— Домой захотелось…

— И мне!

— Завтра расхочется…

— А ещё ты про что, Антанта? Или ты спать хочешь?

— Сам не знаю. А тебе Спартак нравится?

— Вообще-то он законный, но нравится — не очень. Мне как-то при нём не по себе… А тебе, Антонта?

— Нет, мне он очень нравится. Просто очень!

— Нет… Я не люблю, когда так…

— Как?

— Ну, отпустил бы летучку, и всё. Зачем из-за мыши какой-то всё устраивать? Я, как глаза закрою, так сразу опять всё это вижу… Ты не спи, Антонта, ладно?

— Ладно. Пока ты не спишь, и я не усну… Вот если хочешь знать, то мама Карла, как ты, отнеслась. Она тоже считает: «Зачем это?», и всё такое. Детей, мол, пугать нельзя, и прочее… А сама хуже нас испугалась. Спишь ты, что ли?

Шурик больше не отзывался.

Я ещё не спал некоторое время и думал, и тоже, едва закрою глаза, мигом выплывает из памяти вся эта сцена и слышится голос Спартака, а мы все молчим и все огорошены. А он снова спрашивает, и тут мы орём, все, как один, и голосов друг дружки не слышим, потому что оглушены ужасом и одним общим желанием: пусть отпустят её, эту птицу, которая вовсе и не птица даже, а бог весть кто — странная тварь какая-то.

«Наверно, я не забуду этого», — гадал я тогда, и вот теперь могу ответить: нет, не забыл. Помню. И Спартака гоже помню, он очень мне нравился, и мне хотелось ему подражать. Только подражать — не значит ведь обезьянничать!

17

Всё это было в июле месяце.

Над глубоким, глухо и буйно заросшим оврагом, на салом его краю, чуть покосившись, стоял среди старых лип двухэтажный, опоясанный верандами и резными балкон-гиками, сухой и трескучий по ночам дом. Дом с башенкой, штилем и флюгером.

В башенке под самой крышей жили в тесной комнатушке двое мальчишек — им места не хватило в палатах. И обе палаты дружно завидовали нам, мне и Шурику, живущим отдельно и так высоко: через три деревянные, скрип-скрип, лесенки, по которым ни за что и никому не подобраться к нам потихоньку и не застать нас врасплох.

В мёртвый час — тогда ещё не говорили «тихий», а смешно называли «мёртвый» — мы читали и вылезали по очереди загорать на крышу. Один загорал, другой сторожил.

Мы жили рядом с верхушками липовых деревьев, рядом с покатой крышей из черепицы, на которую выходило окно, другое наше окошко глядело прямо в овраг: в зелёную, качающуюся от ветра пену листвы. В орешник, в боярышник, в волчью ягоду, в крапиву и в бузину. А под карнизами наших окон жили в глинистых гнёздах чёрные, писклявые и, как пули, молниеносные стрижи.

Крыша с утра нагревалась — не ступить босиком, ночью от перемены ветра повизгивал на ржавом железном пруте зелёный от старости медный флюгер в виде древнего парусника.

Мне нравился этот медный кораблик: он мне напоминал мой, воздушный, из песни. А ещё, когда ярко светила луна, то странную тень бросало на лужайку железное, тоже и старое, кружево, украшавшее высокую печную трубу над домом.

Жить на чердаке было хоть и жарковато — так он прогревался за день на солнце, — но зато необычайно и интересно.

Это нам Полина рассказывала…

По вечерам, если удавалось ей пораньше усыпить своего Карлёнка, она шла в обход по палатам, из домика в домик, из отряда в отряд. Моя кровать стояла возле самого окна, и, чуть приподнявшись на локтях, я первый обычно видел Полину, говорил Шурику, а Шурик давал знать вниз.

Он для этого высвобождал одну ногу из-под одеяла, спускал её к полу и трижды, веско, размеренно, бил пяткой. «Мама Карла подкрадывается!» — значило это.

А я смотрел в окно: вот она идёт — нескладная, подслеповатая женщина, идёт, вытянув вперёд руку, чтобы ветки не ударяли ей в лицо, но веток никаких тут нету.

Ей зябко по вечерам, и, отправляясь в дозор, она набрасывала на плечи одеяло, придерживая его концы на груди, и по временам жутковато взблескивали под луной холодные стёкла её очков.

«Идёт!» — отстучит Шурик трижды и дожидается нового моего знака, потому что мама Карла может и мимо пройти.

«Подходит!» — грохает Шурикова пятка дважды… «Вошла! К нам!» Пятка бьёт один раз, и обе палаты под нами мигом стихают.

— Сказку! Сказку! — просили маленькие у Полины.

— Ну пожалуйста! — вымаливали они, и кто-то просил страшную, и кто-то от одного этого слова взвизгивал, и из другого угла неслось паническое «нет!».

— Страшную не надо! Смешную.

Малыши скоро засыпали; я дежурил у них и знаю: им южно было начать плести любое, что хочешь, так как сейте же уснут и завтра никто из них не сможет, даже если захочет, вспомнить, про что ты им говорил.

У нас же не так.

— Историю! Полина, историю! Только совсем страшную, с чертями.

— Про баскервильскую собаку, Полина! — заказывали вперебой из разных углов, и сверху, и снизу.

В домике нашем, я уже говорил, было два этажа, и в каждом по спальне. Поэтому мама Карла, если не торопилась куда-нибудь и бывала в хорошем расположении духа, громко приказывала:

— Всем-всем замолчать немедленно!

И все умолкали.

Потом мы с Шуриком слышали: она поднималась по лестнице примерно до середины, там садилась на ступеньку и начинала так, чтобы её слышали и внизу и наверху.

Мы с Шуриком в расчёт не шли, о нас забывали обычно, но мы не обижались. Мы с ним тихонько вылезали из кроватей, оба тоже заворачивались в одеяла и бесшумно садились на пороге нашей комнатушки, на самом верху той лесенки, в середине которой собиралась с мыслями мама Карла…

— А знаете ли вы, ребята, что здесь, в этом доме, когда-то жил совсем уже старый Давыдов — знаменитый партизанский полковник, гусар, поэт и герой той самой войны с Наполеоном, когда была Бородинская битва! Вы знаете об этом? Вы же стихи учите, верно? Кто их написал?

— Лермонтов!

— Пушкин!

— «Скажи-ка, дядя, ведь не даром…»

— Дальше, дальше! Историю рассказывайте!

— Историю!

Так закричали и завопили из разных углов, и сверху, и снизу, обе палаты, отвечая Полине, и торопя её, и упрашивая, чтобы она не экзаменовала нас, не разговаривала с кем-нибудь одним — это скучно! — а просто рассказывала бы, что сама хочет, что помнит, что знает, только бы интересно, и длинно, и пострашней…

— Тише! — сказала тогда Полина. — Хорошо, я расскажу, что помню. Это ведь я на днях только сообразила, что он тут жил. Не первый раз я сюда езжу, и как-то всё в голову мне не приходило поинтересоваться. Есть такая географическая книга, очень старая и редкая, в ней двенадцать томов. Называется «Наша Россия». Один томик у меня с собой, завтра, кому интересно, я его покажу… Так вот, вчера или позавчера, не помню уже, я решила заглянуть, нет ли чего об этих вот местах. Смотрю — есть! Я даже удивилась. Наша Чужа — такая маленькая речушка, так и она отмечена. И сказано, что где-то по Чуже, в нижнем её течении, есть холм, который называется Белые Боги. Тут в дохристианские времена было языческое капище, стояли идолы, или каменные, или деревянные, и приходили сюда древние люди молиться. И здесь, на Чуже, на луговой стороне, а мне кажется, что это как раз вот тут, перед нашим лагерем, была битва с каким-то татарским ханом, и сказано, что Чужа два дня текла красная, такой был жестокий бой…

Полина примолкла. Так всегда делает ночной рассказчик: остановится и подождёт, а если никто не откликнется, стало быть, спит отряд… Но мы не спали ещё.

— А дальше, Полина?

— А про Дениса?

— Он в этом самом доме жил?

— А в какой комнате?

— Может быть, вот где мы?

— Чего ему на второй этаж лазить! Он старый уже был! Сказала же вам Полина — старый! Значит, он у нас жил, в первой палате. Правильно, Полина?

— Ребята, этот дом весь ему принадлежал.

— Он помещик был?

— Да, видимо, да. Но этого я точно не помню. Кажется, к концу жизни он был генералом. Вот он и жил тут, сажал вот эти липы и писал свою книгу о походах и войнах, в которых он участвовал.

18

— Вы спите, ребята?

— Нет, не спим. Дальше!

— Тише, мальчик. Видишь, ты один отозвался — все уже уснули. Ты из второй палаты, сверху?

— Да, — соврал я случайно и только для простоты, чтобы не объяснять ей, что за вторым этажом есть ещё и третий, совсем маленький этажишко только на двух человек… «Ещё выселит нас отсюда!» — подумал я.

— Ну, спокойной ночи, — проговорила старшая вожатая, и я вдруг понял, что теперь её голос прозвучал громче! Значит, она теперь ближе? Идёт сюда? Зачем?

— Мальчик, а где спит Табаков? Знаешь ты такого? — спросила Полина и завозилась там на лестнице, нашаривая ногой ступеньку. Она действительно поднималась наверх, но к нам ли?

— Табаков? — переспросил я, как мне казалось, весьма натурально, но, надо думать, не очень. — Раньше он вроде бы внизу спал… Не знаю, — говорил я, а сам всё пятился потихонечку и украдкой, заранее умирая от стыда, если вдруг она поймёт, что я морочу её…

— Ты где? — спросила Полина. — Мальчик! Где же ты?

Больше мне нельзя было ей отвечать — надо было двигаться бесшумно, на цыпочках. Надо было очень быстро добраться до нашей площадки, спиной толкнуть дверь, потом закрыть её и, постаравшись не скрипнуть ни пружинкой, лечь в кровать. Всё вместе это было невыполнимо.

Ну зачем, зачем я ей соврал? Сам не знаю. Нечаянно…

— Мальчик! — позвала меня Полина уже сердито и вместе с тем очень неуверенно, потому что, видимо, запуталась на лестнице. Лестница наша была сложная, с тремя поворотами…

Кажется, я нашёл спиной дверь! «Мне повезло!» — подумал я. И не успел я так подумать, как от слабого моего толчка дверь отворилась и из нашей с Шуриком комнаты брызнул на лестницу яркий свет. Всё! Теперь я пропал!

— Почему же ты молчал? Мальчик, ты… — начала, щурясь, Полина и не докончила, осеклась. Это она рассмотрела меня и узнала, кто перед ней…

Я был перед нею.

— Ты? — Полина изумилась. — Но зачем? — Полина недоумевала. — И тебе это пришло в голову?! И для чего? — Это уже Полина негодовала на меня, всё ещё изумлённая и полная недоумения.

А я — я стоял. В трусах и майке. Босой. И было мне холодно, скверно, стыдно и… сказать нечего.

— Ну, говори же! — потребовала Полина.

— Да так, — сказал я. — Как-то само собой…

— Что «само собой»?

— Да соврал я…

— Ну, знаешь, это не ответ! Я не принимаю такого ответа. Совершенно не принимаю! Как это само собой соврать?

— Ну, вырвалось у меня… Извиняюсь…

— Извиняться ты умеешь, это я помню. А вот ценить доброе к себе отношение, оказывается, нет. Жаль! Но Тверь не время для разговоров, ложись! Я гашу свет.

Молча и внимательно она смотрела на то, как я укладывался, потом щёлкнула выключателем…

— Спокойной ночи! — глупо и виновато сказал я, и вот вам честное слово, что не со страху сказал, а потому, что чувствовал себя виноватым.

Но Полина не ответила мне. Шаг за шагом она спуска-ась, громко дыша, шаркая по стене руками… Ответил мне Шурик:

— За что это она на тебя?

— А ты что, не слыхал, что ли?

— Слыхал…

— Чего тогда спрашиваешь?

— Не мог, что ли, свет погасить?

— Мог, но я думал, что у нас из-под двери всё равно щёлку видно, что свет горит… И я погашу, а она догадается…

— Ладно. Чего теперь об этом, — сказал я.

— Думаешь, попадёт, да? — спросил Шурик.

— Сам не знаю… Может, и не попадёт, да она теперь на меня будет думать, что я всегда вру. И Спартаку скажет.

— А он не наш вожатый!

— Ну и пусть, что не наш, а думаешь — приятно?

— Может, она забудет, Антонта?

— Нет. Точно не забудет, она меня запомнила.

— А что ты теперь делать будешь? — спросил Шурик, да такое при этом острое любопытство прозвучало в этом его «ты», что стало мне горько.

«Ты», «теперь», «будешь» — Шурик сказал, не думая о словах, сказал, как на душе у него лежало: не «мы» и не «будем», а «ты»… Это значит, он — одно, а я — другое. И что ему делать — ясно, как дважды два, а что мне — вопрос. И при этом вопрос, который касается только одного меня. Это грустно.

— Пока ещё не знаю, что делать буду, — медленно ответил я, действительно не представляя себе, как жить мне наутро, но в следующую секунду меня осенило: — Посмотрим там, а если чуть что, так я и смотаюсь из вашего лагеря…

— Убежишь? — И Шурик сел в кровати.

— Ага, смоюсь. А что тут такого?

И сладко было мне произносить все эти «подорву когти» и «смоюсь», и с особым нажимом выговорилось у меня «ваш лагерь». Но ведь сказал же мне Шурик «ты»…

— А когда? Завтра, Антонта?

— Посмотрим…

— А ты ночью думаешь или когда?

— Не знаю я… Давай спать! Неохота больше разговаривать.

И Шурик послушался. Он вообще слушался меня всегда и делал это охотно.

Теперь, издали, когда прошло много лет, мне даже кажется, что именно эта его охотная добровольность в подчинении, возможно, и не дала нам с ним подружиться. Вернее, мне с ним, потому что он со мной дружен был с самого начала. Но, быть может, я и теперь не прав: Шурик был добрый и простодушный человек, а я — маленький, но подозрительный и угрюмый субъект…

Назад Дальше