Бунт на корабле или повесть о давнем лете - Артамонов Сергей Федорович 7 стр.


Трудно рассудить наверняка, и поэтому лучше я расскажу, что было дальше.

Помню, что в ту ночь я ничего не сочинял про свой корабль и про кругосветное путешествие или про необитаемые острова. Я думал о Шуриковых словах: «Ночью… или когда?»

Смогу ли я ночью? Ночью ого-го как страшно… Жутко! Деревья качаются. Ветер шумит… А если там ходит кто-нибудь? Мохнатый! Руки с когтями, ноги с копытами, да как захохочет — и у меня сразу сердце лопнет…

Ночью я не хочу убегать!

А днём увидят! Поймают! Ума дадут!

Вечером? Когда все спать ложатся? Но это ведь и есть ночью! Потому что скоро стемнеет и…

А может, вообще не убегать и всё обойдётся?

Посмотрим…

Назавтра я весь день старался не попасть на глаза маме Карле и Спартаку, и это мне удалось, мне повезло.

«Может быть, она совсем об этом позабыла?» — гадал я и почти успокоил себя. Но где-то, далеко в глубине сердца, ныла всё-таки какая-то струнка, и, уговаривая себя, я знал: нет, не забыла, ещё вспомнит, когда придёт время!

19

Я и Шурик — мы любили наш чердак и, конечно, пробовали отыскать тайную дверку… Кто-то рассказывал, что есть в этом доме потаённая дверь, а за ней ход в подземелье, которое тянется до самой реки Чужи… Но больше всего нам нравилось глядеть в окно, выходившее на овраг. Там, далеко внизу, в полумраке, едва различимая сквозь движущуюся листву, вилась по самому дну чёрная, сырая, мягкая и такая прохладно-податливая под босыми ногами тропинка. Если бы найти ход из дома хотя бы в овраг, то по этой тропке можно бы совершенно незаметно сбегать на речку и вернуться назад прямо на мёртвый час. Но ход не открывался: либо он замаскирован слишком хорошо, либо его совсем когда-то заделали.

Помню, как стоял я возле этого окна и думал о маме с бабушкой: «Как они там, без меня?» И хорошо бы запомнить мне сейчас день этот и время, когда я о них думаю, а потом у них спросить, не вспоминали ли и они про меня в этот же день и час. Говорят ведь, что это, возможно, и бывает… Хорошо, если так, только бы не забыть и спросить!

Так я размышлял и глядел в окно на облака. И видна мне была вдалеке, там, за лугом, на котором мы делаем по утрам зарядку и где когда-то, оказывается, была битва с ханом, блестящая, будто лента из металла, наша река Чужа.

Издали она голубовата. Вблизи — прозрачна, с камешками на дне. Где мелкая — там совсем тёплая, где поглубже — там похолоднее. Быстрая, чистая, рыбная. Так и ходят в ней под правым обрывистым берегом тёмные окуни в глубине. Мелькают прозрачными, стремительными тенями стайки пескарей. В заводях орут по вечерам лягушки. Ползают на отмелях, меж камнями, чёрные боевые раки с одной клешнёй…

Я стоял, думал и пел потихоньку свою любимую песню:

По синим волнам океана,

Лишь звёзды блеснут в небесах,

Корабль одинокий несётся,

Несётся на всех парусах.

Не гнутся высокие мачты,

На них флюгера не шумят,

И молча в открытые люки

Чугунные пушки глядят.

Не слышно на нём капитана,

Не видно матросов на нём,

Но скалы и тайные мели

И бури ему нипочём.

Есть остров на том океане —

Пустынный и мрачный гранит;

На острове том есть могила,

А в ней император зарыт.

Эту песню очень любил мой отец, а научила меня её петь бабушка — папина мама. И рассказала мне:

— Ну, «император» тут, конечно, Наполеон Бонапарт. Он был завоеватель. Но дело здесь по-настоящему-то в человеческой судьбе. Дай мне книжку, я тебе прочту — и ты всё поймёшь. Послушай, послушай, какие это прекрасные стихи!

По синим волнам океана,

Лишь звёзды блеснут в небесах,

Корабль одинокий несётся,

Несётся на всех парусах.

И бабушка закашлялась, зачем-то отвернулась к окну.

— Сам Лермонтов, видишь ли, был отчаянно смел и горд… Это очень печальные и мужественные стихи, их приятно знать наизусть. И твой папа, когда уходил на войну, взял с собой томик с этим стихотворением…

— Ты плачешь, бабушка, — закричал я, — не надо!

— Я не плачу… И я хотела бы, чтобы ты знал эти стихи, а потом я выучу тебя песне — ведь стихи эти можно петь! И папу твоего я когда-то учила вот так же…

Мама сказала:

— Ну зачем ему знать о таких грустных вещах?

— Пусть знает, — возразила бабушка, — он большой уже мальчик. А я скоро умру, и кто же тогда скажет ему то, что должна ему сказать я?

— Ты никогда не умрёшь, — закричал я, — бабушка!

— Но бабушка лишь печально улыбнулась и покачала головой…

Я вспомнил всё это, стоя у окна, и вдруг с испугом подумал: «Не умерла ли она там, пока меня нету?»

Захотелось мне в тот же миг перенестись, хоть по воздуху, хоть самым волшебным образом, в Москву, домой — посмотреть…

И в этот же миг вот что случилось.

— Ага, есть! Влопался ты, Антонта! — торжествующе произнёс у меня за спиной Сютькин.

Я вздрогнул, оглянулся.

Он стоял на пороге и, уже не глядя на меня, кричал вниз, с удовольствием сообщал:

— Гера! Есть! Ещё один кандидат на картошку! Я его в спальне застукал, на месте преступления…

«Сам и виноват, вот дурак-то!» — думал я про себя, пока шёл вверх Гера. Сколько раз твердил себе: лучше не мечтай днём — хуже будет!

Вместо того чтобы услышать Сютькина, когда он ещё только на первую ступеньку шагнул, и тогда раз — и прямо в окошко, на крышу! По крыше бегом на ту сторону дома, а там — прыг! И выхожу я потом из-за угла как ни в чём не бывало. Пусть они угадывают, кто это в спальне был! Я бы им ни за что не сознался… Но если бы да кабы… Эх, сам проворонил, теперь будет тебе! Гера сказал:

— Так. Значит, днём в спальне? Хорошо же ты, Табаков, распорядок поддерживаешь… Молчим? В молчанку играем? Ещё лучше! А на кухне, между прочим, как раз картофелечистка засорилась…

Сютькин тут захихикал, и Гера улыбнулся своему остроумию, потом прибавил ещё веселее:

— В общем, от вас дежурные на картошку требуются. Ну, козлы?

— Антошку на картошку! — сострил и Сютькин.

— Я вам не козёл, — буркнул я.

— А кто ж ты есть? — спросил Гера. — Может, ты профессор?

И Гера снова улыбнулся, и снова засмеялся Сютькин.

— Значит, так, Табаков. Все в кино пойдут вечером, а некоторые, вроде тебя — разговорчивые, будут картошечку скоблить до вечерней линейки. Ясно, козёл? То есть, извиняюсь…

— Сам! — сказал я очень тихо, и наверняка он не мог расслышать. Просто увидел, как губы мои шевельнулись, и переспросил:

— Чего? Чего это ты там вякнул? Ну-ка, погромче!

— Ишак, баран и козёл! — произнёс я громко и чётко.

— Это кто же? — с угрозой спросил Гера.

— Сами догадайтесь…

— Понятно, — сказал Гера, — это ты себе пять шелба-нов сейчас заработал. Давай поближе!

И тут меня будто подстегнуло. Терять-то было теперь уже нечего: в кино он меня всё равно не пустит. Сядет у дверей, и всё. И не пройдёшь! А пролезешь как-нибудь, так он ещё и не то может придумать: возьмёт и свет в зале включит посреди картины и будет тебя при всех выводить…

— Плевал я на ваше кино! — уже орал я в самую его физиономию. — Мы все у вас козлы или бараны! А какое вы право имеете обзываться? Вы лучше в зеркало посмотрите!

Гера не любил удивляться. Хвастал нам, что нервы у него из стального троса. Он глянул на меня, дескать: «Обожди, не то ещё запоёшь!» — но промолчал, повернулся и ушёл прочь. А Сютькин почему-то остался.

— Ох и дурак же ты, Антонта, чего натворил! — зашептал он мне испуганно. Глаза его вытаращились, засветились удивлением и какой-то затаённой радостью. Впрочем, нет — скорее, это было злорадство. А ещё глядел он на меня теперь с опаской и с уважением, как на обречённого. — Ну и достанется же тебе от Геры! Он тебе даст жизни! — шептал Сютькин восторженно и торопливо. — Ты ведь и не знаешь! А он на тебя думает, что это ты ему тогда на кровать прыгнул, когда подушками дрались. Скажешь, не страшно тебе?

— Нет! — ответил я, как смог, твёрдо. — Я не боюсь!

— А на картошку пойдёшь? — со странным каким-то любопытством спросил он, словно ему хотелось, чтобы я и тут отказался и каша бы тогда заварилась ещё гуще. — Чего тебе идти, верно? Если ты такой смелый, да?

— А ты сбегай, Гере лучше скажи! — огрызнулся я и теперь уже от одного отчаяния, нарочно — была не была! — взял да и вылез у него на глазах прямо в окошко на крышу. Пусть ябедничает, если хочет!

20

Гера удивляться не любил, это точно. И волноваться он не любил. Сам говорил нам об этом с гордостью. И всегда, если мы просили его рассказать перед сном какую-нибудь страшную историю, он отвечал так:

— Нет, страшное нам ни к чему. Эти все истории, козлы, только во вред идут человеку. Не верите? А хотите, докажу на личном примере? Только — уговор: потом с ходу, всем до одного, спать. Спать, и ни звука! Значит, так. К примеру, слушаю я перед сном страшную историю — про чертей, скажем, или там зарезали кого-то в тёмном переулке. Так? Ну, слушаю я и, конечно, начинаю сам волноваться и переживать, верно? А после этого что бывает? Отвечаю: сплю я плохо. Ворочаюсь. Сны мне всякие кошмарные снятся. Обратно же, про чертей там, про ведьм, или вот ещё: как будто меня поленом по голове хотят хрястнуть…

Это у меня с детства такой сон — иногда неделю подряд, каждую ночь, чурка эта за мной гоняется. И, главное-то, пока нету меня поблизости, полено это спокойно лежит. А меня увидит и как подпрыгнет тогда!

Я от него удочки сматываю, а оно за мной несётся, кувыркается в воздухе и мне по черепку прицеливается хрястнуть… И ни за что ни про что, главное! Хотя бы причину узнать! Я к врачам обращался, да они серьёзного значения не придавали. Но я-то бегу, я во сне силы теряю, все нервы себе по ночам рву, пока от полена бегаю! Правда, в последний момент просыпаюсь, конечно. И живой я, и ничего такого нету. Но какое у меня, пойми, самочувствие после такого сна? Очень плохое. И организм, как это ясно из медицины, изнашивается от таких переживаний гораздо скорей, чем положено. С такими снами — это уж точно установлено — до старости не доживёшь. Значит, надо смолоду о себе заботиться. А как? Первое средство — никогда в столовой от добавки не уклоняйся, ну и сон, конечно, соответственно…

Здесь Гера делал всегда паузу, чтобы желающие могли посмеяться, потом продолжал:

— Поел, погулял ты немножко и, как говорится, делаешь стойку на правом ухе и жим двумя глазами… Самая, между прочим, полезная физзарядочка! Спишь и во сне здоровеешь… Вот у меня, представляете, цель жизни — до ста лет дожить! Как, ничего, а? Это редко кому удаётся, Все лет в шестьдесят помирают. Только некоторые до семидесяти дотягивают, а потом всё равно и им капут. Похоронная музыка, речи и всё такое прочее…

— А у меня? — Тут Гера снова делает паузу, а затем нажимает на свой голос, как певец перед самым значительным куплетом в песне: — У меня — цель! Я сто лет проживу, а может, и больше сумею. И ещё такую себе задачу ставлю: все зубы сохранить до старости. И не полысеть я тоже мечтаю. Того, кто с зубами и с волосами до ста двадцати дотянет, так его скелет потом в специальном музее ставят для научного изучения, как большую редкость. А что? И памятника не надо! Даже, говорят, имя твоё на табличке пишут…

21

Где-то на этом приблизительно месте Гериного рассказа меня всегда смаривало, и я засыпал. Другие ребята засыпали ещё раньше. И поэтому, что там дальше было в мечтах Геры, толком никто не знал. Но и сказанного довольно.

— Представляете, ребя? — дурашливо выдумывал кто-то потом. — Приходят люди в музей когда-нибудь после, а там между мамонтом и динозавром, между чучелами и разными заспиртованными змеями наш Гера стоит на подставке и улыбается всеми своими зубариками, и причёска у него чин чинарём — полубокс с пробором!

Где же мне было понять тогда, маленькому, невзрослому человеку, что наш Гера не только злое существо, а и очень неумный, скучный, малограмотный парень.

Умный-то и поиграл бы с нами, и затеи наши не уничтожал бы. Но Гере не было до нас дела, ему лишь порядок подавай: не бегать, не прыгать, молчать!

Рядом, в ста метрах, да, может, и того не было, жил другой третий отряд — отряд Спартака, и там всё было иначе. То вдруг барабанный бой — и, как по тревоге, сбегается на грохот весь лагерь к их домику… Что такое стряслось? А третий-ближний молча строится в три шеренги, по звеньям и ни гугу…

— Куда это они?

— Зачем?

— А мы, а нас?

Нет, третий-ближний ни звука в ответ. Лишь загадочно улыбаются. На зрителей почти не обращают внимания, слушают, что им их Спартак говорит. А Спартак командует:

— Задача: все звенья бегут до речки, там каждый берёт камень или два, но очень больших не брать и выбирайте плоские, а потом назад. На-пра-во! Приготовиться к марш-броску! Бегом арш!

И нету их, как и не было вовсе третьего-ближнего. Ветром их сдуло, унесло. Одни мы, зрители, стоим, ничего не понимаем, а всё равно завидуем — и нам бы побегать взапуски! Но они что-то придумали… Что?

Вон и мама Карла бежит уже, лицо взбудораженное.

— Что здесь такое, мальчики? Почему барабан?

А вот и наш Гера шагает вразвалочку, тоже заинтересовался, но улыбочку состроил: мол, ну-ка, ну-ка, посмотрим!

Тем временем третий-ближний катит, мчит и скачет обратно, и Спартак с ними, тоже камни несёт… Но зачем?

Вот прибежали они, снова разбираются на звенья и бросают свои камни в три кучи и давай считать: у кого больше и кто первый вернулся. А мы ещё ничего не понимаем.

— Спартак! А камни эти зачем? — Это наш Гера не выдержал. — Теперь не останется в лагере ни одного целого стекла, — говорит он обиженно, и не Спартаку уже, а начальнику, потому что на шум и Партизан тоже сюда пришёл.

Спартак смеётся и загадочно отвечает:

— Нет, не бойся. Нам камни эти для дела…

И начальник улыбается, и все «ближние» тоже — видимо, Партизан посвящен в то, что у них задумано, или сам догадался…

— Теперь, что же, цемент у меня клянчить будете, да? — спрашивает он. — А если не дам? Может, у меня нету?

— Разведка донесла — есть! — кричит кто-то из «ближних».

— Нам мало совсем надо! — кричит ещё кто-то.

— Мы уже и песок притащили, и камней у нас полно!

— Ладно, пошутил. Дам, — утешает начальник и… Ещё несколько минут их делового разговора, криков и усердной суетни «ближних», и мы начинаем понимать: они будут строить себе аквариум из цемента и песка да камешками его потом обложат — красиво! И здорово! А хозяйственному нашему Партизану всё это, мало сказать — подарок, он же теперь сам станет копать, ровнять, вбивать колышки, натягивать шнуры и рулетку. Они будут с утра до вечера месить цементное тесто, дробить молотками кирпичи, а потом на линейке вынесут «ближним» благодарность, и Вася-баянист специально для их отряда сыграет на выбор любые три песни… А мы?

Мы на Геру поглядываем, что он скажет. И вот Гера наш говорит Спартаку:

— Смотри! Так бегать — похудеешь! Не то чтобы за лето в весе прибавить, ты, какие с собой привёз килограммы, тут оставишь… Или простудишься — кашлять начнёшь, ха-ха!

Нет, что-то никому больше не смешно, кроме одного Геры. Спартак, тот будто и не слышал — он с «ближними» своими занят, камни они сортируют: которые поинтереснее и покрасивее — на облицовку, а те, что похуже, в кладку…

А мы, мы так стоим, переминаемся, пока Гера дела нам не найдёт. Нашёл, конечно. Он долго думать не любит и что первое в голову придёт, то и в ход пускает. Так и теперь.

Назад Дальше