Бунт на корабле или повесть о давнем лете - Артамонов Сергей Федорович 8 стр.


— А ну, давай все на свою отрядную территорию! — скомандовал он нам и сам пошёл. — В вертолину играть будем! Кто больше очков! По звеньям!

Это такая игра была, до сих пор жива у меня к ней ненависть, и к названию и к мерзкому виду: плоский ящичек из фанеры, оклеенный картинками. В середине ящика круглая дырка. В дырке волчок. На волчке нарисована стрелка. Гера сам запускает волчок, и от каждого звена по очереди один человек гадает: жираф, слон, муха или клякса — что выпадет? В этом-то и вся игра: ткнётся ли стрелка в картинку, загаданную кем-нибудь? Угадал — выиграл, вот и очко твоей команде… Скучно! Да и картинки-то все пооблезли на крышке, стёрлись, и всем животным морды пририсованы, а там, где была раньше зебра, нет зебры — какая-то клякса вместо неё…

А Гера почему-то любил эту игру, иногда один, сам против себя сражался при помощи вертолины: сидит и крутит, и смотрит, и лицо такое увлечённое, а как угадает — смеётся. Неумный был человек, не просто злой и вредный. Теперь-то я понимаю, и мечта у него была глупая, чепуховая. Но я тогда не мог в этом разобраться. Лишь чувствовал и ощущал, что говорит нам Гера неверное. Раз даже возразил ему:

— Вот у меня бабушке скоро семьдесят лет, — сказал я, — но она говорит, что спать и есть — это не самое главное. Она говорит… — и тут я замялся, — что только животные так живут!

Все покатились со смеху, когда я сказал про животных. Решили, что это я нарочно про Геру. И Гера так же подумал и разозлился бы, конечно, но его неожиданно заинтересовала бабушка.

И тогда же, сразу, и много раз потом подходил он ко мне с вопросами: что ест наша бабушка? Помногу или помалу? И часто ли? И гуляет ли она днём?

Спросил даже — можно ли к нам зайти как-нибудь, чтобы на бабушку посмотреть?

Он стал было ко мне очень хорошо относиться и с того раза, на мою беду, запомнил меня. Даже заступаться стал. Это ещё в начале смены случилось.

— Чего вы, козлы, над его трусами смеётесь? А то вот как заставлю всех по очереди надевать — тогда узнаете!

Кажется, после его заступничества дразнить меня стали вдвое сильнее. Но Гера меня скоро разлюбил. Надоели мне его расспросы и неприятно было, что интересуется он бабушкой так, словно про кошку какую-то спрашивает: сколько спит — и «чего мы ей есть даём».

— Ничего мы ей не даём, она сама что хочет, то и берёт. Что она, кошка, что ли? — сказал ему я. — Она человек, а не животное!

Гера обиделся и перестал меня замечать. И тут же стал ещё сильней придираться ко мне Сютькин. А потом произошла та самая история с подушкой и возник вопрос: «Кто прыгнул спящему вожатому на живот, и сразу двумя ногами?»

22

Я-то не прыгал…

Если бы это я, то уж сейчас, здесь, я так бы и сказал: это я. Но не я был и даже не знаю кто это сделал. Правда, и знай я — всё равно не сказал бы им ни за что. Но я не прыгал ему на живот. Не прыгал я!

Было всё вот как.

Один раз на мёртвом часу, когда Гера уснул и захрапел, Сютькин и Витька-горнист, да с ними ещё двое — в общем, все Герины помогалы — смотались потихоньку. Все знали куда: в колхоз клубнику воровать! Сами же нас за это ловили и к начальнику лагеря тащили и сами же туда лазили! Им можно, а нам — нет.

Ну ладно, они ушли, а мы — раз некому нас записывать, — мы даже и не сговаривались, это само собой получилось — пошли палата на палату в бой! Первый этаж двинулся на второй воевать с подушками! Ох ты, что это было!

Пух летел, как дым. Как белый дым разрывов.

Подушки как бомбы, как мины и как снаряды.

Простыни стали плащами, парашютами и крыльями.

Одеяла тоже летали, разворачиваясь в воздухе наподобие старинных драконов. А полотенца были тюрбанами или плётками.

Орать можно сколько хочешь. Если Гера уснул, то его раньше, чем надо по времени, не разбудишь. Спал он, как камень, как могильная плита. Так что мы и вопили и пели. Прыгали, бегали и всласть лупили друг друга подушками.

Тапочки шлёпались с размаху об стенки и в потолок. Вылетали в раскрытые окна, а там в овраг — и ищи их потом!

Но главное оружие, ясное дело, — подушки. Не увернулся ты вовремя — и как трахнет тебя по голове, так ты и повалишься на кровать. А с кровати — брык на пол!

Кровати-то пружинные, трясутся. Разве устоишь, когда сетка под тобой ходуном ходит, а сверху тебя — по голове. Но зато и падать не больно и весело.

Оглушат тебя подушкой, и хоть и сильно дали, хоть и гудит в голове, но не больно — мягкая ведь вещь подушка…

Здорово это было! Просто ничего лучше не помню за обе смены.

Орали мы так, бегали, даже устали, и скоро бы всё кончилось само собой. Но тут кто-то нечаянно, в пылу боя, побежал, прыгая с тумбочки на тумбочку. А его как раз с трёх сторон подушками! Закачался он на тумбочке, потерял равновесие и, чтобы не грохнуться на пол, прыгнул на первую попавшуюся койку…

А тут Гера спал, ни о чём таком не подозревая… И как ляпнется тот мальчишка ему на кровать двумя ногами, со всего размаха!

Мы все замерли, остолбенели. А Гера как заорёт спросонья! И вскочил…

Но сам ещё не проснулся как следует, только обалдел от неожиданности. Может, даже ему приснилось в этот миг, что полено его наконец-то настигло…

Мальчишка тот дёру дал. Никто и не запомнил, кто это был…

И все мы бегом по местам!

А Гера схватился за голову — глаза закрыты, рот разинут — и побежал из палаты. Но куда? Ноги понесли его вкривь и вкось, ударился он об стенку, а уж потом, случайно и рикошетом, попал в дверь и вылетел на лужайку. Там сел на траву и принялся постепенно просыпаться…

Когда Гера немножко очухался и вернулся в дом, все

'Некоторые даже посапывали для правдоподобия или похрапывали.

Мы-то с Шуриком и подавно — мигом взлетели к себе на чердак. Одно было плохо — у меня не оказалось подушки!

Но я-то свою и не брал, когда побежали мы вниз, воевать. Значит, сцапал кто-то… В общем, неважно, что и как, а важно, что улетела моя подушечка, и сейчас — это я понимал прекрасно — пойдёт Гера по койкам проверять: у кого этой самой подушки нет… Что делать-то?

Возможно, всё обошлось бы в тот раз, если бы опять не Сютькин. Они вернулись всей компанией с клубники и прямо на Геру нарвались, а он давай их ругать за то, что отряд бросили. И тогда они ему пообещали, что быстро, прямо сию минуту, найдут ему того, чья это лишняя валяется подушка…

Шурик посмотрел на меня с испугом и с жалостью, потом к стенке отвернулся. А я, я вместо подушки свернул одеяло в комок и его подложил под простыню, сам лёг и другой простынёй накрылся. Может, не заметят как-нибудь?

Но они заметили, Сютькин и Витька-горнист. И подушку мою мне бросили. Грязная она, по ней ногами ходили…

— На, держи, — сказали они мне. — Не притворяйся, что спишь. Ещё ответишь за Герин живот. Попомнишь!

23

— Опять Табаков! — сказала старшая вожатая Полина. — И драку затеял, и до чего дошёл — на вожатого напал! Позор!

Она ещё и сама, видно, толком не разобралась в том, что и как было, но ведь должен же быть виноватый, если что-то случается. А меня она уже знает: я — врун!

Раз что-то произошло — кто-то должен ответить. Это закон. А уменя подушки как раз не оказалось на месте…

— Что, попался, который кусался! — сказал Сютькин.

— Давай вставай! Пошли, — сказал Витька-горнист.

Привели его? Хорошо, — сказала Полина им, а мне: — Ты ступай на веранду совета лагеря, сиди там и жди. После полдника будем решать, как нам с тобой быть. Хулиган!

Я не хулиган и ничего не делал. Можете у всех ребят и у Шурика Ломова спросить, если мне не верите.

— Он спит, твой Ломов. — И Сютькин ухмыльнулся. Я вспомнил, что Шурик действительно будто и вправду спал, когда они меня уводили: и дышал так, и не повернулся! Но я-то знал, что он не спит, и он знал, что я знаю! Испугался, что ли?

Пока меня вели, Витька по дороге прогорнил подъём, так что я шёл — смешно сказать! v- как король какой-то: со свитой и с трубадуром… Вернее, как пленный король.

Они заперли меня на пустой веранде, а сами пошли полдничать.

Но ничего смешного не было, особенно потом, когда они меня стали разбирать за всё это. Собрались и вожатые, и совет лагеря, и Галя с Валей там были, и Сютькин, и Витька, и другие ребята из нашего отряда, которые все тоже дрались подушками не хуже моего.

Только я-то стою перед ними, а они сидят за столом. Не было лишь Спартака — третий-ближний отряд как раз находился в походе. И мы бы пошли после них, да теперь не поведёт нас Гера. Пропал походик… Они только вчера ушли на два дня с ночёвкой… Вот бы и мне с ними! Я бы котёл тащил и выучился бы разжигать костёр одной спичкой. Я ведь уже пробовал это делать в своём шалаше… А ещё лучше, если бы они ушли попозже и сейчас был бы тут Спартак вместо этой мамы Карлы, которая даже слушать меня не хочет. Что ей сказал Гера, тому и верит. А он-то и сам ничего не знает, ведь он спал! Ведь мы целый час воевали подушками прямо над его головой, а он даже не шевельнулся, а теперь говорит, что всё знает.

Конечно, ему обидно, что на живот прыгнули, но ведь это не я сделал, а они слушать ничего не хотят, да ещё торопятся — поскорее бы кончить эту волынку! Потому что сегодня на большой веранде решено расставлять и развешивать на стенках глиняную выставку, для которой у меня есть жаба и ещё одна вещь… Теперь уже ни к чему секретничать: я сделал ровную глиняную дощечку с дырочкой, чтобы вешать, а на этой дощечке вылепил свой кораблик с тремя мачтами, со всеми парусами и пушечками в прорезях борта. На корме помещение для жилья, мостик с рулевым колесом и сигнальный фонарь.

«Жалко только, что нет здесь теперь Спартака — он бы меня выслушал, он бы поверил мне!» — так думал я, ещё и не представляя себе, что ждёт меня впереди.

Я стоял перед ними и злился на них за то, что все они — вот, расселись, как фон-бароны, а я, я стой теперь перед ними! И я-то как нарушитель, а они как судьи. Даже сначала и я сел — не хотелось мне перед ними стоять. Сел я на краешек стула. А мне сразу и Полина и Сютькин:

— Нет, ты стой, ты отвечать будешь. Так что встань и отвечай.

Ну, Табаков, что же ты молчишь? Хулиганить — первый, а отвечать не хочешь? — Это старшая вожатая. — Может, ты считаешь, что не мы правы, а ты?

— Не бил я Геру, — начал я, а все расхохотались.

— Ещё бы тебе его бить! Ну и сказанул! Силач нашёлся!

— Всё равно я его не трогал…

— А вот товарищи твои говорят, что ты дрался…

— Да вы лучше у них спросите, где они в это время были, — начал было я про Сютькина и про клубнику, но потом сообразил, что так выйдет, будто ябедничаю, и сказал: — А они мне не товарищи, если всё на меня валят…

— Это почему же так?

— Да он вообще — перебежчик, — вмешался Сютькин, — он с отрядом только в столовую ходит, а так весь день в третьем-ближнем пасётся или вообще неизвестно где… У него все друзья «ближние».

— Вот видишь! — сказала мама Карла. — Твои же товарищи на тебя обижаются!

— Да это не так, — стал я объяснять, — я с одним только Ломовым дружу, а он из нашего отряда. Да и не всё ли равно, с кем водиться?..

— Не умничай и не уводи в сторону, а то мы лишь теряем время и ни с места, — оборвала меня мама Карла.

Я и в самом деле затягивал это заседание, а Полина, наверно, торопилась, как всегда, к своему Карлёнку. Он, когда оставался один, сидел и ревел, пока не увидит Полину, а как увидит — умолкает и на руки просится. Так что не до нас и не до наших историй было маме Карле, а если что и случалось прямо перед её застеклёнными глазами, она всякий раз терялась, охала и сначала нам же на нас жаловалась, а потом вспоминала, что надо быть строгой, и тогда отсылала нас к нашим вожатым, говоря приблизительно вот так: «Что? Что такое? Ах, мальчики, опять вы! Боже мой, кто это сделал и как вам не стыдно! Как ты стоишь? Изволь встать как следует, и ступай в свой отряд, и скажи, что тебе старшая вожатая сделала замечание… Нет, постой! Мальчик! Где этот мальчик… Вот только что он был, куда он ушёл? Я не спросила его имени. Как не стыдно пользоваться тем, что у меня запотели очки!..»

А мы правда пользовались этим, и ещё как!

Когда она вновь сажала себе на нос уже протёртые стёкла, никого не было: ни виновных, ни свидетелей. Зато преступление оставалось на своём месте, и, скажем к примеру, оно однажды дико засверкало под солнцем свежей ядовито-зелёной масляной краской.

Что это было?

24

А вот что. Это красили забор сторож и Партизан, да отошли куда-то зачем-то. А ведёрки с краской оставили и в них кисти забыли… И конечно же, шёл мимо кто-то ещё с кем-то, смотрят — краска есть, много краски… И кисти в ней плавают. Хорошо? Очень даже!

Что бы это, думают, им такое покрасить? Забор?

Неинтересно. Его Партизан со сторожем сами доведут. А вот если горниста покрасить — это красиво!

Он гипсовый, серый, облупленный. От всех дождей видны потёки и от всех морозов — трещинки… Даже полезное получается дело…

И выкрасили горниста зелёной краской, весьма аккуратно, без проплешин. В две кисти работали, и почти весь отряд приложил руку, да тут вдруг мама Карла, откуда ни возьмись, с вечным своим:

— Ах, боже мой, у меня мальчик плачет!.. Он там, может, пуговицу проглотил и всё, что угодно, а вы тут. Ах! Кто это сделал?

— У вас там ребёнок плачет! — лукаво ей кто-то напомнил.

— Плачет? Ты сам видел?

— А чего видеть? Отсюда слышно…

— Ах, боже мой! Идите и скажите своему вожатому… У вас кто, Гера? Вот и ступайте к нему, пусть он сам разбирается со своим отрядом, а я бегу!

И побежала.

Когда это было, вчера или дня два назад? Не помню уже.

А вот сегодня, сейчас заседает в пионерской комнате совет лагеря, и одному человеку задают вопросы, и человек не хочет на них отвечать. Стоит и злится и делает вид, что всё это — пустяки, а каша оттого заваривается всё гуще и гуще…

— Так как же, Табаков? Почему же ты нам твердишь одно, а товарищи твои говорят другое?

— А потому что если хотите знать, то все дрались. И я и они. И вообще никто не дрался, а это мы так играли.

Я говорил это, думая, что сейчас всё объяснится и меня отпустят. Но ошибся, вышло совсем иначе.

— Значит, ты один против всех? Против отряда? — спросила Полина.

— Не знаю… — замялся я, сообразив, что напрасно я вообще отвечаю. Все мои слова теперь будут против меня, потому что и сами они — против меня. Попроси я у них сразу прощения, и всё бы тут кончилось.

Лучше бы уж я молчал! Теперь, когда я сказал, что дрались все, — все и будут против меня, как против ябеды. Но уж очень это обидно! Чего они тут расселись и обсуждают меня, когда сами такие же, а кое-кто ещё и чужой клубникой весь перемазан! Не буду я у них прощения просить!

И они присудили — снять на вечерней линейке с меня галстук на три дня, и карикатуру нарисовать в газете, и чтобы я в столовую и всюду ходил один, позади строя.

«За что?»

«За то, что не подчиняюсь, и за то, что нагрубил». «А я не грубил!»

«И ещё за то, что сказал им в ответ: «Не снимете! Посмотрим, как это вы снимете!»

Вот за это, за всё вместе. И ещё за Геру.

Геру нашего мне, конечно, никогда не забыть. Вот взрослый я уже, а представляю его себе, и снова настроение портится.

Зато начальника вспоминаю часто — добрый он был человек, трудолюбивый.

То, смотришь, забор он красит вместе со сторожем, то крышу чинит и кричит сверху:

— Иди, иди — не бойся! Чего ж ты остановился?

Но как пойдёшь, если он на крыше сидит, красит, чинит. А назавтра в другом углу лагеря — он, да не чинит уже и не красит, как раз наоборот, ацетоном краску смывает…

— Во! Видал, до чего безобразия доводят! Делать бездельникам нечего! Так, отвернулся я, понимаешь, десять минут меня не было, а прихожу — и глазам не верю. Даже ведь не понял сначала, в чём дело, только чувствую — перемена произошла… Взял, понимаешь, кисть и покрыл фигуру зелёным цветом, что ты с ним сделаешь? Молчишь, да?

Назад Дальше