Однако мечта оказалась несбыточной. В тот же августовский вечер, изложив волнующее содержание письма жене и дочери, мистер Энглеторп слег с лихорадкой. Они сидели у постели больного всю ночь, глядя, как второй мужчина, что их связывал, медленно покидает этот мир. Зашел Эмерсон, за ним – Луиза Мэй. Они говорили несколько утешительных слов Элизабет, потом заходили сказать умирающему последнее «прости».
Эмма не спускала глаз с лежащего на постели отца. Она никак не могла представить себе, что станется теперь со всей его энергией. Этот человек скользил по земле – от гранитного утеса к окутанной туманом маленькой рощице, от величественного клена к трепещущей березке – с широко распахнутыми любопытными глазами и миллионом вопросов на устах, неустанно изучая, анализируя и фонтанируя гипотезами о том, почему мир устроен именно так.
Куда же уйдет эта дивная сила? Быть может, просто-напросто испарится, просочится в полуоткрытое окно, потечет над полями, осядет на травах капельками росы?
К утру его не стало.
Глава 9
Это случилось где-то в Небраске.
Или в Айове. Не знаю точно. Ох, если бы я только бодрствовал в этот момент и мог бы зарегистрировать происходящее (или хотя бы просто показания дорожного указателя)! Кто знает? Может, я бы мгновенно прославился. На беду, тогда меня и сморил один из тех редких приступов сна, что давались мне на поезде с таким трудом. Во сне я преспокойно попивал тэб-соду, разгуливая по Зеркальному пруду у Мемориала Линкольна – с той разницей, что он был в несколько миль длиной, а на берегах собрались толпы болельщиков.
Однако, проснувшись, я моментально понял: что-то не так. Вы, может, подумаете, это потому, что я проснулся щекой на столе в лужице собственной слюны – но вовсе нет, дело совсем в другом.
Я смущенно вскочил и вытер слюну, чтобы Валеро не осудил меня за неряшливость.
– Прости, – сказал я.
Валеро ничего не ответил.
Вот тогда-то меня и преисполнило то ощущение звенящего беспокойства. Вокруг все было тихо. Слишком тихо.
Я бросил взгляд на кубики «Боггла». Похоже, выстраивал я их уже в бредовом состоянии:
Буквы казались странно-двухмерными. Фактически вся кабина «Ковбоя-кондо» словно бы стала плоской. Казалось, протяни я руку – и мог бы дотронуться до всего, что вижу, даже если на самом деле это находилось очень далеко.
Уж не пьян ли я? Я никогда еще не напивался, так что не мог сказать точно. Может, мне Два Облака что-то спиртное подсунул? Но это ж было несколько дней назад…
Я выглянул в окошко «виннебаго», пытаясь определить время. Мы ехали – уж это-то я мог понять, потому что весь мир по-прежнему тихонько вибрировал – но за окном я ничего не увидел. Вообще никакого пейзажа. Я вовсе не про темноту – нет, проблема была в другом. Темнота была вся одинаковая. Обычно, даже если кругом темно, как у черта за пазухой, ты почувствуешь, что в темноте что-то есть, что-то отличается от всего остального. А сейчас все было иначе. Не было ничего, совсем ничего, что могло бы отразиться эхом у меня в голове. Никакого безмолвного подтверждения, которое мы так привыкли получать от мира и которое вполне эффективно сообщает: «Да, я все еще здесь. Занимайся своими делами».
Я медленно слез с сиденья и подошел к двери, слушая, как поскрипывают кроссовки по линолеумному полу «виннебаго». Честное слово: в эти медленные и тягучие несколько секунд я почти всерьез ждал, что на двери окажется вакуумная изоляция – и если я открою ее, то меня утянет в безвоздушное пространство – совсем как свихнувшийся компьютер проделал с тем парнем в «Космической Одиссее 2001 года».
Я вглядывался в пространство вокруг поезда. Так и подмывало рискнуть. Уж коли мне суждено умереть, нет способа лучше, чем открыть дверцу «виннебаго», каким-то чудом умудрившегося вылететь в открытый космос. Должно быть, мое тело станет идеально-сохранившимся космическим мусором, а через тысячу лет его найдут разумные обезьяны и я стану для них прототипом гипотетического человека. И с того момента всех остальных людей будут сравнивать со мной.
Ручка дверцы поддалась так легко. Погоди…
Ничего. Дверца издала знакомый звук отлепляющейся резины. Ни рвущегося наружу воздуха, ни ощущения, будто во мне разом взрываются все митохондрии. Меня не потянуло наружу. Свихнувшегося бортового компьютера – как бы мне ни хотелось насладиться зловеще-симфоническим спокойствием его голоса – не существовало.
Собственно говоря, воздух снаружи оказался холоден и сух – той температуры и консистенции, каких ожидаешь от осеннего вечера где-нибудь на Среднем Западе. Только это был не Средний. Ни Запад. Ни Восток. Ничто.
Я всматривался в эфир. При ближайшем рассмотрении во тьме прорезался какой-то синеватый оттенок, словно кто-то ошибся при настройке цветов телевизора. Все не только подернулось синевой, но и земля пропала! Как будто поезд плыл в бескрайней пустоте.
А неуютнее всего было то, что я больше не слышал мерного стука колес. Поезд трясся, как будто исправно следовал всем изгибам и неровностям рельсов – но не хватало шума – скрежета металла о металл, постоянного адского грохота, который я успел уже полюбить и возненавидеть в одно и то же время.
– Эге-гееей! – позвал я. Никакого эха. Лишь плоская синеватая мгла. В отсутствие хоть какого-то звукового сопровождения порыв завопить во все горло казался совершенно бессмысленным.
Я бросился обратно в «виннебаго» и схватил Игоря. Техника поможет решить эту загадку раз и навсегда. Снова выскочив наружу, я поднял Игоря над головой, приказывая ему вычислить наши координаты. Я держал его поднятым, пока у меня не устали руки, потом положил на платформу рядом со мной и смотрел, как он все ищет и ищет – но тщетно.
– Игорь, ты идиот, – заявил я и швырнул его в бездну. Сказать по правде, это доставило мне какое-то странное удовольствие.
Может, я мертв? А что, если и в самом деле? Неужели поезд потерпел крушение?
Мне сразу стало ужасно грустно. Я не закончу своей карты Монтаны. Подведу мистера Бенефидео, который после нашей короткой встречи в лекционном зале, должно быть, так ликовал, что за все четырнадцать часов дороги назад, в Северную Дакоту, не прослушал ни единой аудиокниги: он знает, что нашел ревностного последователя. И что же он будет делать, когда всего через полгода узнает, что его будущий протеже мертв? Какое устало-обреченное выражение скользнет в его глазах, когда он отложит газету, описывающую крушение поезда? Великая цель закартографировать континент в мельчайших подробностях вновь сделается лишь одинокой мечтой, изысканным хобби, началом без конца.
Впрочем, не могу отрицать: наряду с сожалением, чувством вины и горьковатым жжением на языке пришла и пронзительная дрожь освобождения – потому что все неприятные моменты умирания уже позади. Должно быть, тело мое сейчас размазалось тысячей ошметков – и хотя, конечно, родители и Грейси будут обо мне горевать, зато я, возможно, снова увижу Лейтона. Рано или поздно поезд остановится у парящей в пустоте старинной низкой платформы – слабое свечение над головой выхватит из тьмы Лейтона с чемоданчиком в руках и доброго бородача – начальника станции.
– Производится посадка! – зычно провозгласит начальник станции, включая секундомер.
– Привет, Лейтон, – заору я, а он радостно примется махать мне в ответ чемоданчиком, а тот качнется назад и ударит его по лицу. А начальник станции засмеется и сделает приглашающий жест рукой, и Лейтон под шипение поезда вскарабкается наверх.
– Не поверишь, что со мной было! – завопит он возбужденно, швыряя чемоданчик на пол и рывком распахивая его. – Смотри, что у меня есть!
И все будет так, как будто и не было никакой разлуки. Мы начнем партию в «Боггл», и я расскажу ему все, о чем думал со времени его смерти – все то, что не решался сказать раньше, но непременно сказал бы, знай я, как мало времени нам отпущено. А потом Лейтону надоест «Боггл», он начнет стонать, имитировать звуки выстрелов, а потом, может быть, мы вместе украсим «Ковбоя-кондо» индейскими картами Последней позиции Кастера или сыграем в «Мы все стали ростом в дюйм, что теперь?»
Как подумаешь – кто знает, что только мы сумеем придумать в этом новом мире? Может, выведем «виннебаго» с поезда и вместе исследуем земли мертвых – два ковбоя метафизических прерий. Отыщем Билли Кида или президента Уильяма Генри Гаррисона. Или Текумсе! Спросим его, вправду ли он проклял президента Гаррисона. Собственно говоря, мы можем раз и навсегда выяснить, существуют ли проклятия вообще. А потом сведем вместе Текумсе и президента Гаррисона и скажем: «Слушайте, мы теперь знаем правила игры – никаких проклятий не существует! Давайте лучше все станем друзьями и сыграем пару партий в «Боггл»! А вы двое можете даже, если хотите, выпить виски… Что? Нет, сэр… Мы с Лейтоном хоть и умерли, а все же еще слишком малы для виски… Что? Самую капельку? Ну, что ж… какой, в самом деле, от этого вред?»
Боже, вот здорово-то будет!
Но просидев некоторое время на краю платформы и поболтав ногами в воздухе, я понял, что версия смерти слишком уж проста. Я не умер. Может быть, попал в параллельную Небраску (или Айову), но по-прежнему жив (и здоров). Я еще поболтал ногами и заглянул в пустоту.
– Валеро? – позвал я. – Ты тут?
– Ну да, – сказал Валеро.
– А где мы?
– Понятия не имею. Ехали себе как обычно, а потом бац – уже тут.
– И не было никакого туннеля? Переключения стрелок? Никакой магии?
– Прости, – проговорил он.
– Как ты думаешь, мы еще вернемся в обычный мир?
– Думаю, да, – сказал Валеро. – Это место не похоже на пункт назначения – скорее на комнату ожидания.
– А может… может, мы перенеслись назад во времени, – предположил я.
– Может быть, – согласился Валеро.
Я сел и принялся ждать. Досчитал до ста, а потом сбился со счету и бросил. Дыхание у меня стало медленным. Поезд исчез. Меня снова окружил старый добрый Средний Запад, или где там мы сейчас находились. Через некоторое время, когда я почувствовал, что уже совсем готов, я медленно поднялся, вошел в «Ковбоя-кондо» и взял мамин блокнот, чтобы дочитать ее повесть.
…Эмма больше не стремилась в колледж Вассара. К чему, если отца с ней уже нет? Она делала это все ради него. Без него она вернется к тому, для чего была предназначена с самого начала: к поискам в светских гостиных Бостона приличного жениха.
В тот вечер за ужином она сказала матери, что останется с ней на ферме и постарается как можно скорее выйти замуж, чтобы не быть обузой.
– Я должна была сделать это давным-давно, но тоже подпала под его чары.
Элизабет так резко отложила ложку, что та ударилась о деревянный стол сразу и головкой, и черенком.
– Эмма! – заявила она. – Я никогда ничего от тебя не требовала. В меру моих способностей я была направляющей, но мягкой матерью и со дня смерти твоего отца растила тебя одна, что, вопреки твоему доброму нраву, было не так-то легко. Ты отрада всей моей жизни – и разлуки с тобой теперь, когда мы впервые за столько времени остались одни, я просто не вынесу. Даже мысль о такой возможности лишает меня сна по ночам. Ничто не страшит меня больше, кроме разве что одного: что ты не уйдешь. И если ты к концу недели не соберешь все свои вещи, и одежду, и рисунки, и блокноты с ручками и не сядешь на поезд – я тебя никогда не прощу. Ты не должна отказываться от колледжа. Не должна затворяться в том, что, скорее всего, убьет частицу твоей души. Ты можешь выйти замуж и родить много прекрасных детей – но частица тебя умрет, и ты будешь ощущать этот холод, просыпаясь каждое утро. Ты стоишь на пороге открытия мира – кто знает, какие чудесные и великие свершения лежат перед тобой в колледже? Это мир, что еще не познан, не являлся даже в мечтах. – Элизабет вся раскраснелась. Никогда еще она не произносила столь длинных речей. – Окажи уважение его памяти, поезжай.
И Эмма поехала – не ради мистера Энглеторпа, а ради матери, Элизабет, все это время молчаливо исполнявшей роль кормчего – не выкрикивавшей громогласные приказы, но незаметно направлявшей руль.
И тут Элизабет сходит со страниц этой истории, подобно осиному самцу, что, выполнив свою задачу оплодотворения, заползает под лист, прижимает увенчанную усиками головку к ногам и тихо ждет смерти. Мистер Энглеторп всегда говорил о трутнях с нескрываемым восхищением, точно они-то и были главными героями всей истории.
– Ни единой жалобы, – повторял он. – Ни единой жалобы.
Скорее всего, Элизабет не была столь уж несчастна после ухода со сцены. Замуж она больше не вышла, но собрала в доме в Конкорде все, что могла – выращивала там сладкие помидоры и даже сочинила пару-другую заурядных стишков, которые скромно показала Луизе Мэй, провозгласившей их «волнующими и выразительными». Правда, слабые легкие не позволяли ей путешествовать; она так и не увидела Запад и рожденных в Бьютте троих внуков. Она умерла мирной, хотя и одинокой смертью в 1884 году и похоронена рядом с Орвином Энглеторпом под платанами.
В колледже Вассара Эмма обрела нового наставника в лице Сэнборна Тенни, профессора естествознания и геологии, однако подлинное научное пристанище предоставила девушке Мария Митчелл, профессор астрономии. Хотя Эмма и не специализировалась по астрономии, но провела с миссис Митчелл множество вечеров, изучая космос и обсуждая устройство вселенной.
Однажды Эмма рассказала ей о мистере Энглеторпе.
– Хотелось бы мне с ним познакомиться, – промолвила миссис Митчелл. – Он позволил вам увидеть все ваши таланты вопреки множеству голосов, что рассудили бы иначе. Я сражаюсь с этими голосами всю жизнь – и вам это, без сомнения, тоже предстоит. – Она развернула к Эмме телескоп. – Смотрите, вон созвездие Близнецов.
Сквозь холодный глазок телескопа Эмма видела две параллельные линии звезд. И все же – как отличались друг от друга эти близнецы! Что побудило греческого астронома дать им такое название? Обнаружил ли он близнецов, глядя на небо – или он глядел на небо, высматривая там близнецов?
Эмма закончила колледж уже через три года, защитив диплом по осадочным песчаниковым отложениям в Катскильских горах. Она числилась лучшей студенткой курса и на четвертый год расширила диплом до диссертации. Академия опубликовала ее работу в том же сентябре, через четыре года после смерти мистера Энглеторпа.
На следующей неделе мистер Тенни вызвал Эмму к себе в кабинет, где предложил ей сперва бренди (девушка отказалась), а потом – пост профессора геологии. Эмма была польщена и ошарашена.
– А я готова? – спросила она.
– Дорогая моя, вы были готовы с той самой минуты, как впервые переступили порог нашего заведения. Ваш метод уже тогда был развитее и полнее, чем методы иных наших ученых членов. Сразу видно – наставники, что учили вас до Пукипси, постарались на славу. Хотелось бы мне, чтобы и они, в свою очередь, могли у нас поработать, но мы более чем счастливы получить хотя бы вас.
На следующий год, в 1869, Эмма победоносно вернулась в Академию наук, дабы предъявить там свою статью, а также зачитать обращение на тему «Женщины и высшее образование», написанное в соавторстве с миссис Митчелл за выходные в Адирондакских горах. Не один и не два члена Академии узнали в представшей пред ними уверенной молодой женщине ясноглазую девочку, которую видели семь лет назад. Тогда они искренне потешались над честолюбивыми мечтами юной простушки, нынче же с каменными лицами взирали на впечатляющие успехи новой коллеги. Прием Эмме оказали холодный, чтобы не сказать – враждебный. Она, конечно, заметила это, но не подала виду: Мария Митчелл подготовила ее к такой реакции.
Она дочитала последние строки обращения:
– Так давайте же судить о женщине-ученом не по тому, к какому полу она принадлежит, а по тому, хороши ли ее методы, соответствует ли она строгим стандартам современной науки и продвигает ли вперед грандиозный проект человечества по накоплению знаний. Этот проект превыше всего прочего – превыше пола, расы, вероисповедания. Я пришла сюда не для того, чтобы умолять вас о равном отношении к женщинам в науке во имя каких бы там ни было моральных соображений, но для того, чтобы сказать: без подобного равенства этот проект понесет великий ущерб. Хотя бы потому, что нам слишком много всего предстоит познать, слишком много вокруг нас неописанных видов, непобежденных недугов, неисследованных миров. И пожертвовать женщинами-учеными – значит очень сильно уменьшить число умов, готовых взяться за эти задачи. Мой дорогой учитель когда-то сказал мне, что в нынешнюю эпоху категоризации мы уже через семьдесят лет будем знать все составляющие натурального мира. Теперь ясно, что он ошибался – раз в десять, если не больше – и что нам потребуются все ученые, все до единого, вне зависимости от их пола. Мы все, как ученые, конечно же, отличаемся вниманием к деталям, но еще более – непредвзятостью. Без нее мы ничто. Я безмерно признательна вам за то, что вы приняли меня в свои ряды, и от всего сердца благодарю вас всех.